Мы стояли с ним на платформе.
   — До свидания, спасибо, что приехали и выслушали меня, и позволили мне выложить всю мою подноготную. Всех благ вашим любознательным друзьям! А вот и поезд! И мне надо бежать — мы с Леной сегодня после обеда едем по побережью с миссией Красного Креста. Прощайте!
   Я смотрел, как покойник резво топал по платформе, так что у меня под ногами дрожали доски, как он вскочил в свой древний «форд» осевший под его тяжестью, и вот уже нажал могучей ножищей на стартер, мотор взревел, Дадли Стоун с улыбкой повернулся ко мне, помахал рукой — и покатил прочь, к тому вдруг засверкавшему всеми огнями городу, что называется Безвестность, на берегу ослепительного моря под названием Былое.

Р — значит ракета

R is for Rocket 1946 год Переводчик: Л. Жданов
 
   Эта ограда, к которой мы приникали лицом, и чувствовали, как ветер становится жарким, и еще сильней прижимались к ней, забывая, кто мы и откуда мы, мечтая только о том, кем мы могли бы быть и куда попасть…
   Но ведь мы были мальчишки — и нам нравилось быть мальчишками; и мы жили в небольшом флоридском городе — и город нам нравился; и мы ходили в школу — и школа нам безусловно нравилась; и мы лазали по деревьям и играли в футбол, и наши мамы и папы нам тоже нравились…
   И все-таки иногда — каждую неделю, каждый день, каждый час в ту минуту или секунду, когда мы думали о пламени, и звездах, и об ограде, за которой они нас ожидали — иногда ракеты нравились нам больше.
   Ограда. Ракеты.
   Каждую субботу утром…
   Ребята собирались возле моего дома.
   Солнце едва взошло, а они уже стоят, голосят, пока соседи не выставят из форточек пистолеты-парализаторы — дескать, сейчас же замолчите, не то заморозим на часок, тогда на себя пеняйте!
   — А, влезь на ракету, сунь голову в дюзу! — кричали ребята в ответ. Кричали, надежно укрывшись за нашей изгородью: ведь старик Уикард из соседнего дома стреляет без промаха.
   В это прохладное, мглистое субботнее утро я лежал в постели, думая о том, как накануне провалил контрольную по семантике, когда снизу донеслись голоса ватаги. Еще и семи не было, и ветер нес с Атлантики густой туман, и расставленные на всех углах вибраторы службы погоды только что начали жужжать, разгоняя своими лучами эту кашу: слышно было, как они нежно и приятно подвывают.
   Я дотащился до окна и выглянул наружу.
   — Ладно, пираты космоса! Глуши моторы!
   — Эгей! — крикнул Ральф Прайори. — Мы только что узнали: расписание запусков изменили! Лунная, с новым мотором «Икс-Л-З», стартует через час!
   — Будда, Мухаммед, Аллах и прочие реальные и полумифические деятели! — молвил я и отскочил от окна с такой прытью, что ребята от толчка повалились на траву.
   Я мигом натянул джемпер, живо надел башмаки, сунул в задний карман питательные капсулы — сегодня нам будет не до еды, глотай пилюли, как в животе заворчит — и на вакуумном лифте ухнул со второго этажа вниз, на первый.
   На газоне ребята, вся пятерка, кусали губы и подпрыгивали от нетерпения, строили сердитые рожи.
   — Кто последним добежит до монорельсовой, — крикнул я, проносясь мимо них со скоростью 5 тысяч миль в час, — тот будет жукоглазым марсианином!
   Сидя в кабине монорельсовой, со свистом уносившей нас на Космодром за двадцать миль от города — каких-нибудь несколько минут езды — я чувствовал, как у меня словно жуки копошатся под ложечкой. Пятнадцатилетнему мальчишке подавай одни только большие запуски. Чуть не каждую неделю по расписанию приходили и уходили малые межконтинентальные грузовые ракеты, но этот запуск… Совсем другое дело — сила, мощь… Луна и дальше…
   — Голова кружится, — сказал Прайори и стукнул меня по руке.
   Я дал ему сдачи.
   — У меня тоже. Ну, скажи, есть в неделе день лучше субботы?
   Мы обменялись широкими понимающими улыбками. Мысленно мы проходили все ступени предстартовой готовности. Другие пираты были правильные парни. Сид Россен, Мак Леслин, Ирл Марни — они тоже, как все ребята, прыгали, бегали и тоже любили ракеты, но почему-то мне думалось, что вряд ли они будут делать то, что в один прекрасный день сделаем мы с Ральфом. Мы с Ральфом мечтали о звездах, они для нас были желаннее, чем горсть бело-голубых брильянтов чистейшей воды.
   Мы горланили вместе с горланами, смеялись вместе со смехачами, а в душе у нас обоих было тихо; и вот уже бочковатая кабина, шурша, остановилась, мы выскочили и, крича и смеясь, побежали, но побежали спокойно и даже как-то замедленно: Ральф впереди меня, и все показывали рукой в одну сторону, на заветную ограду, и разбирали места вдоль проволоки, поторапливая отставших, но не оглядываясь на них; и наконец все в сборе, и могучая ракета вышла из-под пластикового купола, похожего на огромный межзвездный цирковой шатер, и пошла по блестящим рельсам к точке пуска, провожаемая огромным портальным краном, смахивающим на доисторического крылатого ящера, который вскормил это огненное чудовище, холил и лелеял его, и теперь вот-вот состоится его рождение в раскаленном внезапным сполохом небе.
   Я перестал дышать. Даже вдоха не сделал, пока ракета не вышла на бетонный пятачок в сопровождении тягачей-жуков и больших кургузых фургонов с людьми, а кругом, возясь с механизмами, механики-богомолы в асбестовых костюмах что-то стрекотали, гудели, каркали друг другу в незримые для нас и неслышные нам радиофоны, да мы-то в уме, в сердце, в душе все слышали.
   — Господи, — вымолвил я наконец.
   — Всемогущий, всемилостивый, — подхватил Ральф Прайори, стоя рядом со мной.
   Остальные ребята тоже сказали что-то в этом роде.
   Да и как тут не восхищаться! Все, о чем людям мечталось веками, разобрали, просеяли и выковали одну — самую заветную, самую чудесную и самую крылатую мечту. Что ни обвод — отвердевшее пламя, безупречная форма… Застывший огонь, готовый к таянию лед ждали там, посреди бетонной прерии; еще немного, и с ревом проснется, и рванется вверх, и боднет эта бездумная, великолепная, могучая голова Млечный Путь, так что звезды посыплются вниз метеорным огнепадом. А попадется на пути Угольный Мешок — ей-Богу, как даст под вздох, сразу в сторону отскочит!
   Она и меня поразила прямо под вздох, так стукнула, что я ощутил острый приступ ревности, и зависти, и тоски, как от чего-то незавершенного. И когда наконец через поле пошел окруженный тишиной самоходный вагончик с космонавтами, я был вместе с ними, облаченными в диковинные белые доспехи, в шаровидные гермошлемы и в этакую величественную небрежность — ни дать ни взять магнитофутбольная команда представляется публике перед тренировочной встречей на каком-нибудь местном магнитополе. Но они-то вылетали на Луну — теперь туда каждый месяц уходила ракета — и у ограды давно уже не собирались толпы зевак, одни мы, мальчишки, болели за благополучный старт и вылет.
   — Черт возьми, — произнес я. — Чего бы я ни отдал, только бы полететь с ними. Представляешь себе…
   — Я так отдал бы свой годовой проездной билет, — сказал Мак.
   — Да… Ничего бы не пожалел.
   Нужно ли говорить, какое это было великое событие для нас, ребятишек, словно взвешенных посередине между своей утренней игрой и ожидающим нас вскоре таким мощным и внушительным пополуденным фейерверком.
   И вот все приготовления завершены. Заправка ракеты горючим кончилась, и люди побежали от нее в разные стороны, будто муравьи, улепетывающие от металлического идола. И Мечта ожила, и взревела, и метнулась в небо. И вот уже скрылась вместе с утробным воем, и остался от нее только жаркий звон в воздухе, который через землю передался нашим ногам, и вверх по ногам дошел до самого сердца. А там, где она стояла, теперь была черная оплавленная яма да клуб ракетного дыма, будто прибитое к земле кучевое облако.
   — Ушла! — крикнул Прайори.
   И мы все снова часто задышали, пригвожденные к месту, словно нас оглушили из какого-нибудь чудовищного парапистолета.
   — Хочу поскорее вырасти, — ляпнул я. — Хочу поскорее вырасти, чтобы полететь на такой ракете.
   Я прикусил губу. Куда мне, зеленому юнцу; к тому же на космические работы по заявлению не принимают. Жди, пока тебя не отберут. Отберут.
   Наконец кто-то, кажется Сидни, сказал:
   — Ладно, теперь айда на телешоу.
   Все согласились — все, кроме Прайори и меня. Мы сказали «нет», и ребята ушли, заливаясь хохотом и разговаривая, только мы с Прайори остались смотреть на то место, где недавно стоял космический корабль.
   Он отбил нам вкус ко всему остальному, этот старт.
   Из-за него я в понедельник провалил семантику.
   И мне было совершенно наплевать.
   В такие минуты я говорил спасибо тому, кто придумал концентраты. Когда у вас вместо желудка ком нервов, меньше всего тянет сесть за стол и расправиться с обедом из трех блюд. Без аппетита несколько таблеток концентрата отлично заменяли и первое, и второе, и третье.
   Все дни напролет и до поздней ночи меня неотступно, упорно преследовала одна и та же мысль. Дошло до того, что я каждую ночь должен был прибегать к снотворному массажу в сочетании с тихими мелодиями Чайковского, чтобы хоть ненадолго сомкнуть веки.
   — Помилуйте, молодой человек, — сказал в тот понедельник мой учитель, — если это будет продолжаться, придется на следующем заседании психологического комитета снизить вам общую оценку.
   — Простите, — ответил я.
   Он пристально посмотрел на меня:
   — У вас какой-то затор в голове? Очевидно, что-то совсем простое, и притом осознанное.
   Я поежился.
   — Верно, сэр, осознанное, но никак не простое. А очень даже сложное. Но, в общем-то, можно сказать одним словом — ракеты…
   Он улыбнулся:
   — Р — значит ракета, так что ли?
   — Вот именно, сэр, что-то вроде этого.
   — Но мы не можем допустить, молодой человек, чтобы это отражалось на вашей успеваемости.
   — По-вашему, сэр, меня надо подвергнуть гипнотическому внушению?
   — Нет-нет. — Учитель перебрал листки, вверху которых большими буквами была написана моя фамилия.
   У меня все сжалось под ложечкой. Он опять посмотрел на меня:
   — Вы ведь у нас, Кристофер, первый номер в классе, фаворит, так сказать.
   Он закрыл глаза, раздумывая.
   — Тут надо основательно поразмыслить, — закончил он. Похлопал меня по плечу и добавил: — Ладно, продолжайте заниматься. И не надо горевать.
   Он отошел от меня.
   Я попробовал сосредоточиться на занятиях, но не мог. До конца уроков учитель все посматривал на меня, листал мой табель и задумчиво покусывал губы. Часов около двух он набрал какой-то номер на своем аудиофоне и минут пять с кем-то разговаривал.
   Я не мог расслышать, что он говорил.
   Но когда он положил трубку на место, то очень-очень странно поглядел на меня.
   Зависть, и восторг, и сожаление — все смешалось вместе в этом взгляде. Немножко грусти и много радости. Да, выразительные были глаза.
   Я сидел и не знал, смеяться мне или плакать.
   В тот день мы с Ральфом Прайори улизнули пораньше из школы домой. Я рассказал Ральфу, что приключилось, и он насупился: такая у него привычка.
   Я встревожился. И мы принялись вместе подстегивать эту тревогу.
   — Ты что, Крис, думаешь, тебя куда-нибудь отправят?
   Кабина монорельсовой зашипела. Это была наша остановка. Мы вышли. И медленно зашагали к дому.
   — Не знаю, — ответил я.
   — Это было бы свинство, — сказал Ральф.
   — Может быть, мне нужно пойти к психиатру, чтобы он прочистил мне мозги, Ральф? Так ведь тоже нельзя — чтобы учеба кувырком летела.
   У моего дома мы остановились и долго глядели на небо. Тут Ральф сказал одну странную вещь:
   — Днем нету звезд, а мы их все равно видим, правда ведь, Крис?
   — Правда, — сказал я. — Видим.
   — Мы будем держаться заодно, идет, Крис? Не могут они, черт бы их взял, убирать тебя сейчас из школы. Мы друзья. Это было бы несправедливо.
   Я ничего не ответил, потому что горло мое плотно закупорил ком.
   — Что у тебя с глазами? — спросил Прайори.
   — А, ничего, слишком долго на солнце глядел. Пошли в дом, Ральф.
   Мы ухали под струями воды в душевой, но как-то без особого воодушевления, даже когда пустили ледяную воду.
   Пока мы стояли в сушилке, обдуваемые горячим воздухом, я усиленно размышлял. Литература, рассуждал я, полным-полна людей, которые сражаются с суровыми, непримиримыми противниками. Мозг, мышцы — все обращают на борьбу против всяких препон, пока не победят или сами не проиграют. Но ведь у меня-то никаких признаков внешнего конфликта. То, что меня грызет острыми зубами, грызет изнутри, и, кроме меня, только врач-психолог разглядит все мои царапины. Конечно, мне от этого ничуть не легче.
   — Ральф, — сказал я, когда мы начали одеваться, — я влип в войну.
   — Ты один? — спросил он.
   — Я не могу тебя впутывать, — объяснил я. — Потому что это совсем личное дело. Сколько раз мама говорила: «Крис, не ешь так много, у тебя глаза больше желудка»?
   — Миллион раз.
   — Два миллиона. А теперь перефразируем это, Ральф. Скажем иначе: «Не фантазируй так много, Крис, твое воображение чересчур велико для твоего тела». Так вот, война идет между воображением и телом, которое не может за ним поспевать.
   Прайори сдержанно кивнул:
   — Я тебя понял, Кристофер. Понял то, что ты говоришь про личную войну. В этом смысле во мне тоже идет война.
   — Знаю, — сказал я. — У других ребят, так мне кажется, это пройдет. Но у нас с тобой, Ральф, по-моему, это никогда не пройдет. По-моему, мы будем ждать все время.
   Мы устроились под солнцем на крыше дома, разложили тетрадки и принялись за домашние задания. У Прайори ничего не выходило. У меня тоже. Прайори сказал вслух то, чего я не мог собраться с духом выговорить.
   — Крис, Комитет космонавтики отбирает людей. Желающие не подают заявлений. Они ждут.
   — Знаю.
   — Ждут с того дня, когда у них впервые замрет сердце при виде Лунной ракеты, ждут годами, из месяца в месяц все надеются, что в одно прекрасное утро спустится с неба голубой вертолет, сядет на газоне у них в саду, из кабины вылезет аккуратный, подтянутый пилот, стремительно поднимется на крыльцо и нажмет кнопку звонка. Этого вертолета ждут, пока не исполнится двадцать один год. А в двадцать первый день рождения выпивают бокал-другой вина и с громким смехом небрежно бросают: дескать, ну и черт с ним, не очень-то и нужно.
   Мы посидели молча, взвешивая всю тяжесть его слов. Сидели и молчали. Но вот он снова заговорил:
   — Я не хочу так разочаровываться, Крис. Мне пятнадцать лет, как и тебе. Но если мне исполнится двадцать один, а в дверь нашего интерната, где я живу, так и не позвонит космонавт, я…
   — Знаю, — сказал я, — знаю. Я разговаривал с такими, которые прождали впустую. Если так случится с нами, Ральф, тогда… тогда мы выпьем вместе, а потом пойдем и наймемся в грузчики на транспортную ракету Европейской линии.
   Ральф сжался и побледнел.
   — В грузчики…
   Кто-то быстро и мягко прошел по крыльцу, и мы увидели мою маму. Я улыбнулся:
   — Здорово, леди!
   — Здравствуй. Здравствуй, Ральф.
   — Здравствуйте, Джен.
   Глядя на нее, никто не дал бы ей больше двадцати пяти — двадцати шести лет, хотя она произвела на свет и вырастила меня и уже далеко не первый год служила в Государственном статистическом управлении. Тонкая, изящная, улыбчивая: я представлял себе, как сильно должен был любить ее отец, когда он был жив. Да, у меня хоть мама есть. Бедняга Ральф воспитывался в интернате…
   Джен подошла к нам и положила ладонь на лоб Ральфа.
   — Что-то ты плохо выглядишь, — сказала она. — Что-нибудь неладно?
   Ральф изобразил улыбку:
   — Нет-нет, все в порядке.
   Джен не нуждалась в подсказке.
   — Оставайся ночевать у нас, Прайори, — предложила она. — Нам тебя недостает. Верно ведь, Крис?
   — Что за вопрос!
   — Мне бы надо вернуться в интернат, — возразил Ральф, правда, не очень убежденно. — Но раз вы просите, да вот и Крису надо помочь с семантикой, так я уж ему помогу.
   — Очень великодушно, — сказал я.
   — Но сперва у меня есть кое-какие дела. Я быстро туда-обратно на монорельсовой, через час вернусь.
   Когда Ральф ушел, мама многозначительно посмотрела на меня, потом ласковым движением пальцев пригладила мне волосы.
   — Что-то назревает, Крис.
   Мое сердце притихло, ему захотелось помолчать немного. Оно ждало. Я открыл рот, но Джен продолжала:
   — Да, где-то что-то назревает. Мне сегодня два раза звонили на работу. Сперва звонил твой учитель. Потом… нет, не могу сказать. Не хочу ничего говорить, пока это не произойдет…
   Мое сердце заговорило опять, медленно и жарко.
   — В таком случае не говори, Джен. Эти звонки…
   Она молча посмотрела на меня. Сжала мою руку мягкими теплыми ладонями.
   — Ты еще такой юный, Крис. Совсем-совсем юный.
   Я сидел молча.
   Ее глаза посветлели.
   — Ты никогда не видел своего отца, Крис. Ужасно жалко. Ты ведь знаешь, кем он был?
   — Конечно, знаю, — сказал я. — Он работал в химической лаборатории и почти не выходил из подземелья.
   — Да, он работал глубоко под землей, Крис, — подтвердила мама. И почему-то добавила: — И никогда не видел звезд.
   Мое сердце вскрикнуло в груди. Вскрикнуло громко, пронзительно.
   — Мама… мама…
   Впервые за много лет я вслух назвал ее мамой.
   Когда я проснулся на другое утро, комната была залита солнцем, но кушетка, на которой обычно спал Прайори, гостя у нас, была пуста. Я прислушался. Никто не плескался в душевой, и сушилка не гудела. Ральфа не было в доме.
   На двери я нашел приколотую записку.
   Увидимся днем в школе. Твоя мать попросила меня кое-что сделать для нее. Ей звонили сегодня утром, и она сказала, что ей нужна моя помощь. Привет.
   Прайори.
   Прайори выполняет поручения Джен. Странно. Джен звонили рано утром. Я вернулся к кушетке и сел.
   Я все еще сидел, когда снаружи донеслись крики:
   — Эгей, Крис! Заспался!
   Я выглянул из окна. Несколько ребят из нашей ватаги стояли на газоне.
   — Сейчас спущусь!
   — Нет, Крис.
   Голос мамы. Тихий и с каким-то необычным оттенком. Я повернулся. Она стояла в дверях позади меня, лицо бледное, осунувшееся, словно ее что-то мучило.
   — Нет, Крис, — мягко повторила она. — Скажи им, пусть идут без тебя, ты не пойдешь в школу… сегодня.
   Ребята внизу, наверно, продолжали шуметь, но я их не слышал. В эту минуту для меня существовали только я и мама, такая тонкая, бледная, напряженная… Далеко-далеко зажужжали, зарокотали вибраторы метеослужбы.
   Я медленно обернулся и посмотрел вниз на ребят. Они глядели вверх все трое — губы раздвинуты в небрежной полуулыбке, шершавые пальцы держат тетради по семантике.
   — Эгей! — крикнул один из них. Это был Сидни.
   — Извини, Сидни. Извините, ребята. Топайте без меня. Я сегодня не смогу пойти в школу. Попозже увидимся, идет?
   — Ладно, Крис!
   — Что, заболел?
   — Нет. Просто… Словом, шагайте без меня. Потом встретимся.
   Я стоял будто оглушенный. Наконец отвернулся от обращенных вверх вопрошающих лиц и глянул на дверь. Мамы не было. Она уже спустилась на первый этаж. Я услышал, как ребята, заметно притихнув, направились к монорельсовой.
   Я не стал пользоваться вакуум-лифтом, а медленно пошел вниз по лестнице.
   — Джен, — сказал я, — где Ральф?
   Джен сделала вид, будто поглощена расчесыванием своих длинных русых волос виброгребенкой.
   — Я его услала. Мне нужно было, чтобы он ушел.
   — Почему я не пошел в школу, Джен?
   — Пожалуйста, Крис, не спрашивай.
   Прежде чем я успел сказать что-нибудь еще, я услышал в воздухе какой-то звук. Он пронизал достаточно плотные стены нашего дома и вошел в мою плоть, стремительный и тонкий, как стрела из искрящейся музыки.
   Я глотнул. Все мои страхи, колебания, сомнения мгновенно исчезли.
   Как только я услышал этот звук, я подумал о Ральфе Прайори. Эх, Ральф, если бы ты мог сейчас быть здесь. Я не верил сам себе. Слушал этот звук, слушал не только ушами, а всем телом, всей душой, и не верил. Ближе, ближе… Ох, как я боялся, что он начнет удаляться. Но он не удалился. Понизив тон, он стал снижаться возле дома, разбрасывая свет и тени огромными вращающимися лепестками, и я знал, что это вертолет небесного цвета. Гудение прекратилось, и в наступившей тишине мама подалась вперед, выпустила из рук виброгребенку и глубоко вздохнула.
   В наступившей тишине я услышал шаги на крыльце. Шаги, которых я так долго ждал.
   Шаги, которых боялся никогда не услышать.
   Кто-то нажал звонок.
   Я знал кто.
   И упорно думал об одном: «Ральф, ну почему тебе непременно надо было уйти теперь, когда это происходит? Почему, черт возьми?»
   Глядя на пилота, можно было подумать, что он родился в своей форме. Она сидела на нем как влитая, как вторая кожа — серебристая кожа: тут голубая полоска, там голубой кружок. Строгая и безупречная, как и надлежит быть форме, и в то же время — олицетворение космической мощи.
   Его звали Трент. Он говорил уверенно, с непринужденной гладкостью, без обиняков.
   Я стоял молча, а мама сидела в углу с видом растерянной девочки. Я стоял и слушал.
   Из всего, что было сказано, мне запомнились лишь какие-то обрывки.
   — …отличные отметки, высокий коэффициент умственного развития. Восприятие А-1, любознательность ААА. Необходимая увлеченность, чтобы настойчиво и терпеливо заниматься восемь долгих лет…
   — Да, сэр.
   — …разговаривали с вашими преподавателями семантики и психологии…
   — Да, сэр.
   — …и не забудьте, мистер Кристофер…
   Мистер Кристофер!
   — …и не забудьте, мистер Кристофер, никто не должен знать про то, что вы отобраны Комитетом космонавтики.
   — Никто?
   — Ваша мать и преподаватели, конечно, знают об этом. Но, кроме них, никто не должен знать. Вы меня хорошо поняли?
   — Да, сэр.
   Трент сдержанно улыбнулся, упершись в бока своими ручищами.
   — Вам хочется спросить — почему, так? Почему нельзя поделиться со своими друзьями? Я объясню. Это своего рода психологическая защита. Каждый год мы из миллиардного населения Земли отбираем около десятка тысяч молодых людей. Из них три тысячи через восемь лет выходят из училища космонавтами, с той или другой специальностью. Остальным приходится возвращаться домой. Они отсеялись, но окружающим-то незачем об этом знать. Обычно отсев происходит уже в первом полугодии. Не очень приятно вернуться домой, встретить друзей и доложить им, что самая замечательная работа в мире оказалась вам не по зубам. Вот мы и делаем все так, чтобы возвращение проходило безболезненно. Есть и еще одна причина. Тоже психологическая. Мальчишкам так важно быть заправилами, в чем-то превосходить своих товарищей. Строго-настрого запрещая вам рассказывать друзьям, что вы отобраны, мы лишаем вас половины удовольствия. И таким способом проверяем, что для вас главное: мелкое честолюбие или сам космос. Если вы думаете только о том, чтобы выделиться — скатертью дорога. Если космос ваше призвание, если он для вас все — добро пожаловать.
   Он кивнул маме:
   — Благодарю вас, миссис Кристофер.
   — Сэр, — сказал я. — Один вопрос. У меня есть друг. Ральф Прайори. Он живет в интернате…
   Трент кивнул:
   — Я, естественно, не могу вам сказать его данные, но он у нас на учете. Это ваш лучший друг? И вы, конечно, хотите, чтобы он был с вами. Я проверю его дело. Воспитывается в интернате, говорите? Это не очень хорошо. Но… мы посмотрим.
   — Если можно, прошу вас. Спасибо.
   — Явитесь ко мне на Космодром в субботу, в пять часов, мистер Кристофер. До тех пор — никому ни слова.
   Он козырнул. И ушел. И взмыл в небо на своем вертолете, и в ту же секунду мама очутилась возле меня.
   — О, Крис, Крис… — твердила она, и мы прильнули друг к другу, и шептали что-то, и говорили что-то, и мама говорила, как это важно для нас, особенно для меня, как замечательно, и какая это честь, вроде как в старину, когда человек постился, и давал обет молчания, и ни с кем не разговаривал, только молился и старался стать достойным, и уходил в какой-нибудь монастырь, где-нибудь в глуши, а потом возвращался к людям, и служил образцом, и учил людей добру. Так и теперь, говорила она, заключала она, утверждала она, это тоже своего рода высокий орден, и я стану как бы его частицей, больше не буду принадлежать ей, а буду принадлежать Вселенной, стану всем тем, чем отец мечтал стать, да не смог, не дожил…
   — Конечно, конечно, — пробормотал я. — Я постараюсь, честное слово, постараюсь… — Я запнулся. — Джен, а как же… как мы скажем Ральфу? Как нам быть с ним?
   — Ты уезжаешь, и все, Крис. Так ему и скажи. Коротко и ясно. Больше ничего ему не говори. Он поймет.
   — Но, Джен, ты…
   Она ласково улыбнулась:
   — Да, Крис, мне будет одиноко. Но ведь у меня остается моя работа и остается Ральф.
   — Ты хочешь сказать…
   — Я заберу его из интерната. Он будет жить здесь, когда ты уедешь. Ведь именно это ты желал от меня услышать, Крис, верно?
   Я кивнул, внутри у меня все будто онемело.
   — Да, я как раз это хотел услышать.