А в институте меня уже предупреждали, чтобы не заходил в здание с собакой. Какого хрена им не нравится? Собака, как собака. Кошки ходят, им можно? Серут, понимаешь, везде… Дурдом…
   Получил я деньги на удивление быстро, спустился на крыльцо и закурил. Жизнь обретала вполне определенный смысл. И вполне определенный маршрут. Не было только, так сказать, внутреннего толчка, знака судьбы, виража фортуны. Я пошел, чистый, как утренний снег, уже растаявший и впитавшийся к этому времени в землю. Что еще надо человеку? Я искал это. Ну, то, что надо. Ну, то, что искажает эту блядскую реальность. И приводит ее к великому перерождению.
   В магазине я прошел мимо стекла и пластика витрин, хмуро чувствуя свое одиночество. И в этот момент вираж фортуны появился в виде Васьки, покупающего хлеб. Я подошел сзади и взял у него из рук буханку.
   — Э, э, э! — вцепился в нее Вася, но увидев меня, отпустил. — Хрен с тобой, неси сам. Здорово, Алкаш!!!
   Мы пожали друг другу руки.
   — Здорово! Ты с каких это пор хлеб покупаешь?
   — С таких. Я это… у Ирки живу. Помнишь?
   — То-то я давно тебя не вижу! И пить, небось, бросил.
   — Так, это… не одобряет! Говорит — ты пьяный на клоуна похож.
   — Не на клоуна, Вася. На артиста! Артист — это звучит охуительно гордо. Пошли на улицу!
   На улице я повертел в руках хлеб и отдал ему:
   — Что это я действительно его несу? На, забери. Ну-с, вино какой страны мы предпочитаем в это время суток?
   — Уйди, зараза, я трезвенник! — Он сунул хлеб в пакет и вдруг сказал, — пива бы для начала… Ирка придет где-то в семь. Я там суп варю и всякое такое прочее. У нас четыре часа. Успеем? Только чинно и благородно.
   — Старик, будет как в сказке! И чинно тебе, и благородно, и прочее.
 
   …Пиво с водкой — это самый популярный российский коктейль. Но если Вася именно мешал это дело перед употреблением, то я предпочитал смешивать компоненты в желудке. Как в детском саде — ложку каши, глоток молока. Стопарь водки — стакан пива. И черный хлебушек, как водится.
   Суп мы сварили совместно. Трудного в этом процессе для двух мужиков, находящихся в приступе вдохновения, ничего нет. Через два часа мы запели — сначала тихо, потом чуть громче. Гитара была мне знакома. На ней еще, если присмотреться, остались мелкие точки высохшей крови. Моей крови. С Васи, конечно, певец — как с хуя голубец. Но всегда, сколько я его знаю, старался не испортить песню. И не орал, как другие, дурниной. Так, мычит что-то. Бэк-вокалист, ебать его в сраку.
   — Ты знаешь, Алкаш, я ведь у нее, у Ирки, на второй день остался. Я у нее записную книжку забыл. Записывал ее рабочий номер телефона и там же и забыл. Утром проснулись с тобой — это еще у Федора было, хотел звякнуть, а книжки нет. Думал — потерял, сначала. Потом, думаю, дай схожу вечерком, как она с работы придет. Пришел, а она уборку заканчивает. Мы ж там, если помнишь, такое устроили! Я с вином пришел. Сухое какое-то, так, понт один, а не выпивка. А она полфужера выпила и больше не пьет. Качает этот фужер в руке. И я не стал. Что там пить-то? Квас. Она молчит. И я молчу. Непонятно. Потом говорит — ты помнишь, что вчера говорил? А я, Алкаш, и понятия никакого не имею — что я вчера говорил. Мало ли, что я там говорю. А она вдруг встала, фужер об пол и в слезы. Я ж тебе говорю — мы когда-то вместе с ней работали, в одном месте. Ну работали и работали. Я потому ее и знаю. И танцевали с ней на всяких вечерах, бывало. И даже целовались как-то. Но ничего такого больше не было — как-то мимо все. То она вскользь, то я. И потом, Светка, меня все время пасла. А Ирка — она, оказывается, меня помнила. Тот самый поцелуй второпях, под какой-то казенной пальмой. А ты помнишь, что я там нес?
   — Да вроде что-то про любовь и нежность…
   — Вот, вот. И ударило ей это в голову. И оказался я в дурацком положении, потому как, вроде, я сукин сын и подлец. Ну не кино? Кино. «Богатые — тоже люди». А я встал, подошел к ней и обнял ее. И все слезы в меня ушли. И высохли. Тебе, говорит, есть куда идти? Некуда, говорю. Тогда она постелила мне на раскладушке. И сказала, чтоб не смел к ней приставать, потому что от меня еще Светкой пахнет, а она этот запах терпеть не может. Как и саму Светку.
   — И долго это… от тебя Светкой пахло?
   — Долго. Дня три.
   — А потом?
   — А потом мы дня три из постели не вылезали. Ну, давай по маленькой!
   Мы пили очень даже чинно. И благородно. До того благородно, что я опомнился только, когда пришла Ирка. Она встала в дверях и смотрела на нас (может, все-таки, на меня?!) огромными стреляющими глазами. Вася кинулся к ней, предваряя ее первую фразу:
   — Ира, у нас все хорошо, у нас все есть, суп сварили, пили немного, погода хорошая, я тебя обожаю, Алкаш тоже, где ты была так долго?
   Произнеся всю эту тираду, Вася снял с нее куртку и повесил на вешалку. Ира махнула рукой и улыбнулась.
   — А, черт с вами. Все равно уже пьяные…
   — Я извиняюсь, — начал я гундосить, — мы слегка подшофе. Но никак не пьяные. И я готов доказать это…
   — Потом докажешь. Налейте-ка мне тоже. Замерзла что-то.
   — Вася помчался к шкафу за приличной рюмкой. Через 20 минут Ирина была накормлена и напоена до нормального состояния. Потом она прильнула к Васе и больше от него не отлипала.
   — Давай, Алкаш, что-нибудь споем, а? — предложил Вася и свободной рукой разлил остатки водки. — или лучше спой сам…
 
По хрустальной улице шел почти что трезвый я.
Голуби и барышни уплывали в дым.
На хрустальной улице меня не зарезали,
И не сбили в лужицу голубой воды.
 
 
Еще не исколотый, еще не изломанный,
Не седой, не старый я, даже при деньгах.
Вечер красил улицу самоварным золотом,
Тени вились змеями у меня в ногах.
 
 
По хрустальной улице, по закатной улице
Проплывали голуби, дамы, фраера.
На карнизе розовом кот устало жмурился
И машины черные сняли номера.
 
 
Шел я на закат, как зверь, улыбаясь сумеркам.
В тупиках тревожная затаилась ночь…
Был я в каждом шорохе, словно я в лесу зеркал,
И никто на улице мне не мог помочь.
 
 
На пустынной улице, гулкой и окраинной,
Почти незаметные замерли шаги.
И я их почувствовал, словно брата Каина,
И меня почуяли давние враги.
 
 
По хрустальной улице шел почти что мертвый я.
Небо стало матовым, низким и седым.
И меня зарезали на улице чертовой
И толкнули в лужицу розовой воды…
 
   — Что за настроение, Алкаш? — спросил Вася.
   — Да… хрен его знает. Серебро какое-то. Падает с неба. Гул. Я ныряю в это серебро и плаваю в нем, как карась. Я хожу по этой земле, а она уплывает у меня из под ног. Я иду по миру, а он как будто не хочет меня видеть. Я иду к людям — и всегда один. Я заглядываю в окна домов — а там нет меня. Я хочу знать — для чего живу — и не нахожу ответа. Серебро.
   — Серебро. — согласился Васька. — Потому и пьем. Дай нам всем Бог здоровья. А ты, Ира, знаешь — зачем живешь?
   — Не спрашивай меня. И не дергайся. — она обнимала его уже обеими руками. — Мешаешь…
   Я встал, попрощался и ушел. Такие вот пироги. Серебро…
   Я пошел в холл, где когда-то встретил Лису. Я закурил и смотрел вниз, на замолкающие улицы. Блестели золотым и розовым лужи. Набегала ночь. Спроси, меня, кто-нибудь — чего ты хочешь? Чем ты живешь? Куда ты идешь?
   «Напиши мне письмо, Одинокий Ветер»…
 
   Из тысяч людей только один понимает — откуда он пришел. Бывает, что просекая точку отсчета, человек тут же старается изгнать это из своего мозга. Не надо винить его — это рефлекс, логика биологического объекта. Все, что мешает существовать — должно исчезнуть или быть игнорировано. Из тысячи людей только один понимает, что все это не имеет никакого смысла. Мы пришли на эту планету, чтобы исполнить прихоть звездного существа — мы должны убить себя. Так уничтожает себя любая изолированная колония живых. Этого звездного не интересуют наши души, он сразу знал — знающих тайну убьют другие люди. Но этот звездный давно забыл о нас. В круговороте сущего он сам стал частью другой игры. Когда он стал пить нашу кровь — в тот же миг, в тот же час — он сам стал стаканом крови. И другой, сверхзвездный, стал питаться им. Мы пришли издалека — споры, семена другой жизни. Мы принесли с собой законы того самого, звездного создателя. Мы питаемся кровью других людей, не замечая иглы в собственной вене. Мы ненавидим других людей, не видя занесенного над шеей ножа. Конец истинной кровной вражды может быть только один — уничтожение врага. Но разве враг стоит на месте? Да разве есть смысл в этом круговороте! За чертой смерти мы становимся кусками тумана. Что может потерять этот туман, чего он может бояться, для чего ему нужно ненавидеть? ТАМ — мы все одинаково светлы. Для вампиров нет ада — в том месте, куда они попадают после жизни, у них просто отнимают возможность пить кровь. И чем больше вампир, тем страшнее голод его. Насыщение никогда не приходит к вампиру, как не приходит к нему покой. Ненавидеть просто. Для этого не надо стараться — ненависть витает в воздухе, мы ей дышим, мы пьем злобу из рек и озер, мы забиты ею по горло. Любить трудно. Для этого надо посчитать человека ближе, чем он есть от природы. Для этого надо перестать стать безразличным к нему, и не забывать, что безразличие — просто другая форма ненависти. Как просто отвергнуть слова: « Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, молитесь за злословящих и преследующих вас»! Долгих пятнадцать лет мне потребовалось, чтобы услышать их, и еще столько же, чтобы понять их. Ненависть не может ничего создать, она может только разрушать. Праведный гнев или неправедный гнев — это все равно злоба. По цепочке событий она вернется к тебе удесятеренной, она проглотит тебя, растворит твою душу, сделает из тебя раба. Трудно не пустить ненависть в свое сердце. Трудно любить всех. Трудно представить, что это — единственная правда на свете. Трудно поверить, что мы живем для этого. Пусть не станет закон звездного существа законом твоего сердца. Пусть не станет душа твоя стаканом крови…
   — Ветер?
   Я оглянулся. Сияние рыжих звезд. Дыхание зеленого свитера. Сигарета, белая, как косточка, в пальцах ангела. Искорки на ногтях. Серебристые искорки. Маникюр. Я узнал это серебро. Я взял его в свои руки. Я целовал каждый пальчик. И укатилась далеко-далеко, в темноту и холод мозаичного пола так и неподкуренная сигарета.
   — Лиса…

Стая Одинокого Ветра-6

   — А где же все остальные бляди?
Хрущев на летном поле 14 октября 1964

 
   Так бывает сплошь и рядом. И, как подметил великий Джером, не только у меня. Все болезни сваливаются на нас во время отпусков, каникул, выходных, праздников и прочих радостных дней. На вторую неделю ничегонеделания, при наличии денег, пойла, настроения и при отсутствии забот, хлопот и так далее, меня свалила невиданная ангина со всеми ее 40 градусами и полным отстрелом мозгов. Я плыл по долине гейзеров, и фениксы слетались на мою голову, и дышал я, как рыба на июльском песке, и лежал я, размокший, как кусок рафинада. И смотрел я на телефон на тумбочке, и не мог до него дотянуться. Карат стоял рядом, заглядывал мне в глаза, но ничего не мог сделать. Когда ангелы уже стали настраивать арфы, я диким усилием воли добрался до телефона. Самым тяжелым было объяснить — где я живу. Я, честно говоря, и сам не знал, как это типа жилье называется. Поэтому попросил обратиться на КПП, а там, вроде, покажут. Не прошло и года, как они приехали. В комнату зашла докторша со всеми своими размножающимися на глазах чемоданами и осмотрела труп. Труп пытался разговаривать. И даже шутить. Потом он долго вытаскивал свою жопу из-под одеяла под спасительный шприц. Потом он так же долго ее туда обратно пихал. Потом докторша ушла, оставив кучу бумажек разного цвета. И я уснул. В голове не было ничего, только воспаленное пространство с гнойными искорками. Потом это пространство стало бездонно черным.
   Утро я увидел через закрытые глаза. Пространство стало розовым и пульсирующим. У него появился цвет, свет и голод. Кое-как, через Ирину, я вызвонил Ваську. И он явился. Он принес с собой запах уже не таявшего снега, апельсиновый сок, сало, суповую кость, конфету, всякое другое говно и бутылку водки. И перец. Черный, молотый, жгучий, кусачий перец в пакетике.
   — Ты это… ты эти таблетки выкинь, — сказал Вася, нарезая сало, — с них толку все равно нет. Вот водочка — это жизнь. Потом, ты завтра на прием когда пойдешь — они тебе посоветуют гланды эти — на хрен. Во-первых, что с них взять, они в советском мединституте учились. Политинформации там, акты протеста, в Сантьяго идет дождь, фестиваль молодежи, дискотека и тэдэ. Я же у них в общаге жил. Они еще больше нашего пьют. Какая там, на хрен, клятва Гиппократа! Во-вторых, у них такая установка — резать и еще раз резать. Посмотрит в твою пасть поганую и брезгливо направит тебя куда надо. Ну-ка, открой ебало!
   Я открыл рот. Он бросил нож, взял мою голову в руки, повертел, ловя свет и произнес:
   — Да, один гной. Все гланды в прыщах. Скажут — вот вас вылечим, а потом отрежем. Скажи ты мне, тупорылому, зачем человека вылечивать, а только потом, здоровому! — он поднял палец, — только потом резать гланды? Ладно, сейчас мы это дело поправим…
   Он разлил водку по стаканам — себе поменьше, мне побольше, открыл пакетик с перцем, высыпал из него добрую половину в мой стакан, размешал ножом, взял его, посмотрел на свет, еще помешал.
   — Ну сам бы пил. Такая вкуснятина. — он протянул мне эту отраву с овчарочьей улыбкой.
   — Не умру? — спросил я, беря стакан.
   — Ясен хрен, умрешь. Только не запивай. Смоешь все лекарство. Тут смысл в чем? Стафилококк, конечно, от перца не погибает. Но организм хуеет и начинает брыкаться, поскольку он тоже живой. Организм у любого существа, Алкаш, мудрый, но наивный. Обмануть его — два пальца обоссать. А вот победить — очень трудно… К тому же перец локально поднимает температуру и тащит на себя кровь. А кровь — это тоже жизнь, как и водочка. С ней придет все, что надо и уйдет все, что не надо.
   Я выдохнул, покачал головой и выпил — как в котел с кипятком нырнул. Организм даже не охуел — опизденел. Он проснулся с такой силой и недоумением, что меня подбросило вверх. Глотка сгорела тут же и перестала ощущаться вообще. Огромный солнечный шар поселился внутри меня и рос, как на дрожжах. Я перестал дышать и даже не мыслил, что когда-нибудь начну дышать снова. Вася в моих глазах стал разбухать, потом потек куда-то вниз вместе со слезами. Я схватился за горло и показал свободной рукой на пакет с апельсиновым соком, на что Вася сложил самую заурядную фигу.
   — Это что? — наконец сипло выговорил я лет через двести, — просто перец?
   — Ну, конечно! — заржал Вася. — Это специальный перец! Для Алкашей. И кашлять, кстати, тоже нельзя.
   Я и не думал начинать кашлять. Это было, видимо, то же самое, что вырвать себе кадык. Я наступил на горло всем песням и звукам, которые только знал. Но понемногу мир стал не так уж плох. В нем появилось тепло, нега и запах сала. Из него исчезло «вчера» и «завтра». И появилось «сегодня».
   — Так вот, — продолжил Вася, наливая по второй, — тебе с перцем? Ладно, ладно, не вставай, без перца… Так вот, гланды, или по-нашему, по-научному, небные миндалины — часть лимфатической системы. Они, Алкаш, в какой-то мере отвечают за иммунитет. Уберешь миндалины — от инфекции не спасешься, но она осядет уже не на них, естественно, а пойдет глубже. Так что — не режь. Закаляйся там, обливайся, и будь целеньким. В организме ненужных частей нет. Это тебе любая женщина скажет.
   Карат под столом самозабвенно расправлялся с суповой костью. Слышался скрип испуганных хрящей и хрумканье. За несколько минут он съел ее полностью. Я всегда удивлялся — каким образом он их перетирает. Не мясо, не суфле. Была кость — нет кости. Как-то шурин Митрича принес ему искусственную. У него убежала собака, и была у этой собаки игрушка — огромная долгоиграющая кость из какого-то сплава, пластмассы, или еще чего. Кость эта едва заметно пахла мясом и благополучно прожила у шурина полгода. В инструкции рекомендовалось почаще ее мыть щеткой, про срок службы не говорилось ничего, а мелким шрифтом сообщалось, что если отдельные мелкие кусочки игрушки попадают в организм собаки, то это не опасно, поскольку она из органики на 100 процентов. Подразумевалось, видимо, что эта кость — вечная. У Карата это буржуйское изделие прожило ровно 15 минут. Митричев шурин долго не верил и все искал эту кость, пьяный, вокруг сторожки. Думал, что Карат ее закопал.
   Через часок Вася ушел, а я откинулся на подушку и стал выздоравливать. Телевизор бубнил про политику, а я смотрел в потолок и думал. Как-то вдруг резко захотелось двигаться, бегать, прыгать и надрываться. Ну что за блядский организм! В здоровом виде он не хочет делать ничего. Любое движение для него — нудная необходимость, тоскливая обязанность и одолжение хозяину. Но едва стоит лишить его этой возможности, как ему, видите ли, сразу это жизненно важно. Мудрый, говоришь? Но наивный, говоришь? Ладно, завтра ты у меня взвоешь… А почему не сегодня, спросил организм. А потому что твой хозяин слегка пьян. Так ты и завтра будешь пьян, сказал организм. Почему это, спросил я. Так ты каждый день пьян, сказал организм. И давно, спросил я. Да, почитай, лет пять уже, сказал организм. А трезвый я бываю, спросил я. А ни хуя, сказал организм. Дык, пора завязывать, сказал я. Организм с изумлением замолчал. Потом он тихо согрелся, благодарно свернулся калачиком и уснул. Мы спали как убитые. Я и мой организм…
   Я — ночное облако.
   Я — облако в ночи.
   То, что ты видела раньше — это физическая оболочка, она может порваться, исчезнуть, постареть. Облако в ночи не стареет. Оно проходит сквозь деревья, траву, оно уходит в землю и возрождается из воды. Оно — вечно. За тысячи лет оно растворило в себе мысли, чувства, взгляды, слезы миллиардов людей. Его нельзя убить, нельзя дотронуться до него. Но его можно почувствовать.
   Закрой глаза. В тебе тоже есть свое облако. Когда ты засыпаешь или думаешь о чем-то, облако выходит из тебя. Оно — реально. Твое тело живет там, где надо есть и пить. Твое облако не требует пищи. Но оно требует света, ночи, дождя, травы, другого облака, неба, потому что оно и есть — свет, ночь, дождь, трава, другое облако, небо. Ты не можешь исчезнуть, потому что это все нельзя убить. Не замечать можно, но убить — нельзя. И вот ты летишь ночью — почти незаметное в темноте. Ты теперь чувствуешь себя по-другому, потому что руки, ноги, позвоночник, глаза, губы — все это не нужно облаку. Тело теперь фантомно. Оно призрак облака, как, может быть, настоящее облако — призрак воды.
   Земля шелестит внизу. Ты проходишь сквозь ветви самых высоких деревьев, скользишь по горам, смешиваешься с другими облаками. Ты — нигде не кончаешься. Что означает — нигде не начинаешься.
   Все твое почти исчезает. Остается ровно столько, чтобы не потерять себя вовсе. Все святые умерли, все боги умерли, тебя не надо спасать, не надо гнаться за тобой. Бесформенность, пожалуй — самая изысканная форма. И ее может создать твое облако и ее нельзя повторить.
   А теперь открой свои фантомные глаза, вытяни руки, через которые проходит свет и в которых преломляются млечные звезды. Дыши фантомными легкими, впитывая небо, которому миллиарды лет. Слушай, призрак своего облака! Когда через много лет на этой ступеньке вселенной не останется ничего, кроме огня — ты не исчезнешь. Ты пройдешь сквозь ад, сквозь рай, но это все иллюзия, это все придумали даже не облака — люди. Когда-то Казимир Малевич писал картины, пытаясь отразить мир таким, каким он его видит. Но все дело в том, что люди смотрели глазами, а Казимир пытался писать сердцем. Он пытался по-всякому, ломал линии, изображая куски мира. А потом — прозрел. И появилась последняя картина вселенной — «Черный квадрат». Искусство кончилось. В ряду других картин квадрат — абстрактная нелепица, взбрык эстета, жест уставшей кисти. В ряду картин Малевича он похож на смерть его облака. Больше Казимир мог бы не рисовать.
   Так вот, когда через много лет на этой ступеньке вселенной не останется ничего, кроме огня — да сохранит тебя кто-нибудь от черного квадрата…
   …Минус 9 по Цельсию — температура детская. Я бежал голый по пояс, дыша носом. Снега еще было мало, тропинка еще вовсю использовалась дачниками и была в меру утоптана. Справа, легко и с юмором, меня обгоняли Грей и Карат. Уходя вперед мощной рысью, по пути весело огрызаясь друг на друга, они возвращались мне под ноги, едва не сбивая. На их лицах было написано никак не скрываемое превосходство. Более сдержанный Грей играл мускулами, как гладиатор — вещь в себе, загадка духа, ужас ночи. На Карате, струилась разноцветная шерсть. Когда он бежал — он весь переливался, как водопад. Когда прыгал вверх — взрывался черно-белым фонтаном, когда приземлялся — шерсть еще летела вниз. Улыбка дельфина, жемчуг зубов, смех ночи.
   Березовый лес, голый, почти зимнего уже цвета, молчал, как молчат спящие. Только шумели вверху черные ветви с желтыми блестками случайно оставшихся листьев. Такие же блестки пятаками неслись под ноги. Я бежал уже не тяжело, как пять дней назад, когда дрожали ноги и бешенно колотилось сердце. Я тогда и пробежать-то смог километра два от силы. Водка и сигареты выходили липким, ядовитым потом. Организм, почувствовав какие-то перемены мощно избавлялся от всякой дряни. Я кашлял — как рыдал. Меня рвало на опушке чем-то черным. Понос скрутил меня прямо на бегу. Такая вот симфония. Фа-мажор. Умненький у меня организм, хороший. Ладно, не трепыхайся, сказать уже ничего нельзя.
   На правом локте у меня — манжета на «липучке», защищающая от холода давно поврежденный сустав. На руках — шерстяные перчатки. На ногах — кроссовки с яркой надписью «Adibas». Великая мудрость ехидного китайского народа. И шапочка с идиотским зайчиком на голове. Насрать. Я бегу. Я буду бежать, пока есть силы. А сил у меня — вагон.
   Березовый лес кончился, пошел осинник, обглоданный лосями. Их здесь штук пять — и все на учете. Попробуй тронь. На них даже тавро проставлены. Сегодня я их еще не видел. Осинник кончился, мы вырвались на замерзшее поле. Снег тут был, но его уже сдуло. Через несколько дней сюда не попадешь — увязнешь. Я решаю бежать через поле. В поле я для собак даже и не объект насмешек — карикатура. Ничего, сукины дети, я еще свое возьму. Я бегу и смотрю под ноги — любой кусок замершей почвы может неправильно попасть под стопу, и тогда — травма. Нет уж, бегите, бегите, шерстяные. Псы мощно и радостно превращаются в быстро уменьшающиеся точки — сумасшедший заяц вылетел сдуру из какой-то кучки жнивья и сквозанул, как за бутылкой. Хрен там вы его поймаете! Через несколько минут обосранные донельзя псы прибегают ко мне. В глазах — шитое белыми нитками безразличие ко всем зайцам мира. Я молчу. Я потом буду смеяться. Я еще вспомню. Поле кончилось. И, сразу за полосой тальника, — невысокий, в рост человека, обрывчик, песчаный пляж и река. Я прыгаю вниз, тщательно выбрав песчаный пятачок. Грей, не раздумывая, летит следом, уже в полете ища — куда опуститься. Карат хитрый. Он бежит влево, ищет спуск, стекает по нему и возвращается к нам, всем своим видом подчеркивая нашу крайнюю тупость. Ну ладно, ладно, умный, рожа твоя протокольная. Карат наклоняет набок голову. Я треплю его по шее.
   … Я разделся догола, помахал руками, потянулся и пошел к воде. Выше по течению — плотина ГЭС и река здесь перемерзает только в декабре — январе. Если вообще перемерзает. Уровень воды все время пляшет и не дает закрепится закрайке по-настоящему. Сейчас у воды была небольшая рваная лента острого льда. Я перешагнул через нее и быстро пошел по воде, погружаясь по колени, пояс, грудь. Дыхание отказалось работать напрочь при такой температуре и я был не против. Потом я нырнул…
   Солнце лопнуло и погасло. Я скользил в глубину, не чувствуя своего тела. Жгучая вода отняла у меня кожу, зрение, слух. Я раскованно падал в холодный мрак ада и звучали в моем мозгу мольбы и проклятия. Чужие. Своих у меня не было. Было только ощущение могущества, разрывающего мое тело. Был звон бессмертия. Была радость не вынырнуть никогда. Была агония сухопутного существа, вспомнившего зов глубины. Сердце шелестело в ушах, не понимая — как ему биться. Организм хуел, не хуже, чем от «Лесной воды»… Умри вот сейчас — так и пойдешь мертвый, не понимая своей смерти и не веря в нее. Вот откуда берутся зомби. Это просто человек не знает, что он умер. Ему не сказали. Такая вот незадача. Такая вот жажда БЫТЬ, даже мертвым… Слышу тебя Карат, слышу…
   Развернувшись в глубине, я позволил себе всплыть.
   …Я выскочил из воды чуть не по пояс, и мотнул головой, откидывая мокрые волосы. Брызги, сорвавшиеся с них, полетели далеко назад. И вернулся мир. Только в нем не было пока температуры. Никакой не было — ни положительной, ни отрицательной. Карат стоял в воде, едва замочив лапы, и не решался прыгнуть ко мне.
   — Что, засранец, страшно? — я пошел ему навстречу, гоня перед собой ненавистную ему волну.
   Карат виновато, но успокоено крутанул хвостом.
   — А если б вправду тонул? Полез бы спасать?
   Пес зарычал.
   — Ну, мать твою, он еще и обижается…
   Карат крутился вокруг меня на берегу, не давая одеваться и все время лез своим носом мне в морду. Все это время Грей кого-то гонял в кустах, но мне не было видно — кого. Потом он вырвался на простор и стал вытирать лапой свой арийский нос.
   — Ну, и куда ты его засунул? — спросил я.