— В общем, «вполне приличные люди»! — ехидно говорит Владимир Иванович.
   В передней раздается звонок. Слышно, как Юзефа отпирает дверь, впускает кого-то, смутно слышен доносящийся оттуда разговор. Наконец появляется Юзефа и мрачно докладывает:
   — Якийсь там Забега… до вас пришел.
   — Ага!
   — Вот видите!
   Это торжествуют Владимир Иванович и Серафима Павловна.
   — Граф Забего приехал извиниться перед вами! А вы говорили!
   — Павел Григорьевич, — просит папа, — выясните, голубчик, в чем там дело…
   Павел Григорьевич уходит в переднюю и через несколько минут возвращается, держа в руках конвертик.
   — Там лакей от графа Забего… Привез письмецо…
   — Ага! — радуются Шабановы. — В конвертике, наверно, деньги за визит… Ясно, недоразумение вышло… А вы говорили бог знает что!
   В конверте оказывается визитная карточка. На белом глянцевитом кусочке картона напечатано по-польски:

 
   Граф КАРОЛЬ ЗАБЕГО

 
   и приписано от руки тоже по-польски: «Извиняется за происшедшее недоразумение».
   Папа читает это вслух.
   — Ничего не скажешь! — изрекает Владимир Иванович. — Забего — джентльмен!
   Папа переглядывается с Павлом Григорьевичем.
   — Павел Григорьевич, скажите лакею Забеги, чтобы он передал своему барину… Да нет, не передаст он, побоится… Пусть подождет несколько минут! Пуговка, дай мне перо и чернила.
   И папа пишет поперек графской визитной карточки, сообщающей, что «граф Кароль Забего извиняется»:
   «Доктор медицины Яков Яновский в ваших извинениях не нуждается».
   Этот папин ответ кладут в конверт и передают графскому лакею.
   Супруги Шабановы сидят, окаменев от изумления.
   — Умрете… — говорит Владимир Иванович. — Помяните мое слово: умрете…
   — А вы — нет? — хохочет папа. — Вы такое средство придумали, чтоб не умереть?
   — На соломе помрете, вот что!
   — Знаете, Владимир Иванович, что на соломе помирать, что на бархате — все одно, удовольствие слабенькое…
   — Леночка, — шепчет Серафима Ивановна, обнимая маму, — Леночка, он у тебя все-таки с сумасшедшинкой!
   Владимир Иванович смотрит на папу с сожалением:
   — Я вам торжественно заявляю, Яков Ефимович: если бы вы не такой превосходнейший доктор были, я бы… я бы…
   — Вы бы меня к себе и на порог не пускали! — серьезно подхватывает папа.
   Тут вдруг на всех нападает неудержимый хохот! Первым заливается сам папа. Хохочет Павел Григорьевич, открыв свои великолепные зубы и спрятав глаза в складках кожи. Хохочут все остальные.
   — Над чем вы смеетесь? — прорывается у папы сквозь хохот. — Сами не знаете! — Папа вытирает слезы. — А я вот знаю, над чем я смеюсь… Был у меня такой случай. Пришел за мной ночью человек: «Ради бога, доктор, скорее, скорее, жена рожает». Ну, одним словом, знакомая музыка. Едем мы с ним на извозчичьих санях, везет он меня на Новгородскую слободку, которую вы так не любите, Владимир Иванович…
   — Ясно: вор. Все они там, на этой слободке, живут.
   — Вор ли, нет ли, этого я в точности сказать не могу, но было в этом человеке что-то… В глаза не глядит, часто озирается… Ну, одним словом, это был не граф Забего! Я, впрочем, тогда об этом не задумывался: ехал полусонный — сами понимаете, морозной ночью в теплой постели веселее…
   — Ну, а дальше что?
   — А дальше прыгает на ходу кто-то на задний полоз саней — и хвать с меня меховую шапку! И ищи-свищи — нет его! И шапки нет!
   — Вот-вот! — злорадствует Владимир Иванович. — Так вам и надо! И что же вы?
   — Рассердился. Очень. Ведь мороз градусов двадцать! Кричу извозчику: «Заворачивай обратно, не поеду! У меня шапка не краденая, за нее трудовые деньги плачены!..» И что бы вы думали? Выскакивает мой спутник из саней, становится на колени в снег — и ка-а-ак заплачет: «Доктор, доктор дорогой! Что шапка, найдем мы вашу шапку… А жена-то моя, а ребеночек ведь помру-у-ут!»
   — И вы размякли и поехали к нему?! — спрашивает с ужасом Серафима Павловна.
   — Конечно, поехал. Закутал голову вязаным шарфом и поехал. А что было дальше, пусть Леночка вам расскажет.
   Мама кончает папин рассказ:
   — Уехал Яков в ту ночь к этой больной. Мы все спим. Вдруг тихонько скребутся у входной двери. Часа в два ночи. Юзефа не впускает, спрашивает через цепочку: «Кто?» А там какие-то двое просовывают под цепочку меховую шапку, «Возьмите, докторово шапка!» — и убежали!
   — Это они, воры эти, — у них ведь круговая порука! — у кого-нибудь украли и вам принесли… вместо вашей… — брезгливо роняет Владимир Иванович.
   — Нет-с! У них хоть, вероятно, и существует круговая порука, но шапка эта была моя собственная! Рассказывай дальше, Леночка!
   — Его вещи подменить нельзя, — продолжает мама. — Вы же знаете, какой он рассеянный, — я, где можно, с изнанки вышиваю красными нитками: «Доктор Я. Я.». И на шапке эта метка была. Юзефа побежала было за этими людьми — где там! И след замело… Стоим мы с Юзефой друг против друга, смотрим на эту шапку, и вдруг Юзефа как заголосит: «Убили нашего доктора! Убили и шапку домой принесли!» Побежали мы обе в полицию, носимся по полицейским участкам, требуем, чтоб сию минуту искали они Якова!.. Ну, в полиции не торопятся. Пока протрут глаза, пока все запишут в протокол… Юзефа их поливает: «Лайдаки вы, бодай вас! Разбойников покрываете! Сию минуту ищите нашего доктора, а не то я тут у вас все разнесу!..» Приходим наконец утром домой, уже часов восемь-девять было, а Яков, оказывается, уже вернулся и спит в столовой!..
   — Да-с! — Папа весело подмигивает. — А вот граф Забего мне ни шляпу, ни золотых очков не вернул и не вернет!
   — Папа, — вдруг спрашиваю я (обо мне все забыли), — а жена этого человека, к которому ты тогда поехал, — она выздоровела?
   — Ох, эти дети! — смеется Серафима Павловна. — Чем Сашенька интересуется!
   — Нет, она права… — И папа подзывает меня к себе. — Правильно, Пуговка! Не в шапке дело, пропади она совсем, а в жизни человеческой. Эта женщина родила при мне великолепного мальчишку, и больше я их никогда не видал, — значит, они живы и здоровы, не то прибежали бы ко мне…
   Павел Григорьевич прощается — он идет в госпиталь. Папа говорит ему все, что надо передать в госпитале, и Павел Григорьевич уходит. Пока мама и Серафима Павловна отходят к платяному шкафу и обсуждают мамино новое платье, Владимир Иванович негромко спрашивает:
   — Яков Ефимович, этот молодой человек, что сейчас ушел, — кто он такой?
   — Учитель. Сашурку нашу в гимназию готовит.
   — Из поднадзорных?
   — Да. Студент-медик. В госпитале помогает мне. Очень дельный.
   — Уж вы и выберете учителя для девочки!.. Каторжник бывший?
   — Нет. Сослан был в Якутскую область, отбыл срок и вернулся… А чем он, собственно, интересует вас, Владимир Иванович?
   — Что-то я его несколько раз у нас в Броварне видел… То около завода, то около хат, где мои рабочие живут…
   Папа объясняет Владимиру Ивановичу, что Павел Григорьевич недурно рисует, — бродит по окрестностям, зарисовывает пейзажи…
   — Скажите этому господину… — Голос Владимира Ивановича звучит почти угрожающе. — Скажите ему, чтобы ко мне в Броварню не шатался! А не то я на нем так-к-кой пейзаж раз рисую!..
   — А вы это ему сами скажите! — предлагает папа. — И не задавайте мне загадок. Что вы всем этим хотите сказать?
   — А то, что все эти ваши ссыльные, поднадзорные, ну, одним словом, господа революционеры, — они рабочих мутят Желательно им почему-то, чтобы первого мая все рабочие бастовали! А мне всякий день забастовки — просто нож в горло: пасха скоро, сколько людям пива нужно, представляете? Эта ихняя забастовка мне пасхальное пиво зарежет. Убытки — представляете? Рабочему день бастовать — ну, не получит он за этот день свои двадцать — тридцать копеек, не поест один день, что ему, он привык! А мне это — сотни, тысячи рублей, шутите?
   Папа не успевает ответить — в комнату с веселым щебетом влетают Рита, Зоя и тетя Женя. На Зое и Рите новенькие, только что купленные шляпки из светлой соломки, вокруг тульи изящно выложены гирляндой искусственные ветки, листья — как живые! На ногах у девочек «бронзовые» туфельки, тоже новенькие. Рита и Зоя скользят, кружатся по полу, чувствуя себя нарядными, хорошенькими. Все мы любуемся ими.
   — Весна… — с умилением глядит на них тетя Женя. — Примавэра… Боттичелли…
   Уж эта тетя Женя! Не может сказать попросту: «Ах, какая прелесть! Ужасно красиво!»
   — Едем! Едем в зверинец!
   По папиному настоянию мама тоже едет со мной в зверинец. Мы там пробудем часа два-три, а папа пока поспит. Ох и отоспится он, бедный, в эти несколько дней!
   Когда мы спускаемся с лестницы, тетя Женя говорит Серафиме Павловне:
   — Я нарочно не купила девочкам шляпок с цветами или с лентами. Бантики, васильки, ромашки — это банально, это носят жук и жаба. А эти гирлянды листьев — посмотри, как изысканно!
   По дороге в зверинец я спрашиваю у Риты и Зои:
   — А как те дети, которые приходили тогда к вам ужинать? Ну, Франка с Зосенькой, Антось, Колька…
   — Ax, эти… — вспоминает Зоя.
   — Ходят они к вам?
   — Нет! — отрезает Рита. — Больше не ходят.
   — Почему?
   Сестры переглядываются, и Зоя, скорчив смешную гримаску, отвечает:
   — Надоели.


Глава десятая. ЗВЕРИНЕЦ


   На краю большой пустой базарной площади, среди непролазной весенней грязи, навозных куч, оброненной с возов соломы, поставлена громадная палатка. Словно зверолов, накинув этот брезент, накрыл им множество зверей. Из-под брезента доносятся звуки шарманки, рычание хищников, визг и крики обезьян. На боках палатки, словно отпотевших от пятен, разводов грязи и сырости, налеплены яркие афиши: «Африканские львы» прыгают через обручи, затянутые бумагой, «Бенгальские тигры» стоят на задних лапах, «Индийский слон» с высоко поднятым хоботом, «Самая большая в мире змея-удав», обвивающая ствол пальмы. Перед афишами толпятся мальчишки, зеваки.
   Большая толпа посетителей сразу оттирает нас от Шабановых.
   При входе в зверинец словно погружаешься в густое, душное облако почти невыносимой вони. Я стараюсь не дышать носом и думаю: «Ох, как же, должно быть, воняет в Африке или в индийских джунглях — ведь там зверей еще гораздо больше!..»
   Звери — в клетках, поставленных друг к другу очень близко; и самые клетки очень тесные. Некоторые звери явно томятся в этой тесноте — например, белый медведь (ближе к выходу, где холодно, стоят клетки с северными зверями; звери из жарких стран занимают середину палатки). Белый медведь, кстати, почти не белый, до того он грязный, словно валялся во всех лужах, его шерсть прямо побурела от грязи. В клетке белого медведя стоит что-то похожее на большую цинковую ванну с грязной водой. Эта ванна занимает три четверти клетки, а сам медведь неподвижно стоит рядом, тоскливо качаясь из стороны в сторону, как маятник. В ванную он при нас не полез ни разу — что за удовольствие, если не только плавать, но даже двигаться в ней для него, вероятно, невозможно! Глаз белого медведя не видно, они теряются, как в траве, в его грязно-белой шерсти. Зато у соседа его, северного оленя, глаза большие, выпуклые, смотрят печально и даже, как мне кажется, укоризненно: «Вот, ходите вы все мимо моей клетки, а я стой, как дурак!» А неподвижен он оттого, что клетка тесная и огромные ветвистые его рога не позволяют ему двигаться, — он и стоит, как дама в слишком большой шляпе!
   Очень смешные обыкновенные медведи — они борются друг с другом, неуклюже перекувыркиваются через голову, протягивают сквозь прутья лапы, как бы прося подачки. Кто-то дал одному из медведей бутылку с молоком, и он, осторожно держа ее обеими лапами, сосет молоко. Молоко в бутылке убывает — медведь запрокидывает назад голову и высасывает все до последней капли, аккуратненько, не облившись!
   А вот — очень большая клетка, самая большая во всем зверинце. Перед ней — толпа ребят и взрослых, смех, крик. Это обезьянья клетка. В нее выходят дверцы нескольких десятков маленьких, тесных клеток, в которых сидят обезьянки, подогнув под себя ноги, что-то жуя, часто мигая полузакрытыми веками глаз. А в большой клетке спит крупная коричневая обезьяна.
   — Это Кларочка! — объясняет старый лысый служитель. — Она у нас вроде няньки или учительницы. Очень любит маленьких обезьянков нянчить. Даже бывает, если в публике женщина с дитем на руках, наша Кларочка тянет к ней лапы: дай, мол, покачаю я твое дите!
   Лысый служитель заводит беседу с обезьянками:
   — Морковочку жуете, Петенька? Ну, жуйте, жуйте, приятного вам аппетиту! А вы, Сонечка, — обращается он к маленькой мартышке, у которой в руках блестит осколок зеркальца, — ох и кокетка же! Все в зеркало глядитесь, все красотой своей не налюбуетесь!
   Толпа ребят около обезьяньих клеток радостно смеется на каждую остроту лысого служителя.
   — А это вот наш красавец Чарля. Поздоровайся, Чарля, поручкайся с почтеннейшей публикой!
   И большой сонный гамадрил с шерстью, стоящей венцом вокруг головы, равнодушно протягивает, не вставая с места, черную лапу сквозь прутья клетки: нате, мол, пожмите, поздоровайтесь со мной, если уж вам так приспичило, а мне все равно!
   Я невольно прижимаюсь к маме, мне ужасно не хочется пожимать черную Чарлину лапу! Мы с мамой облюбовали маленькую темненькую мартышечку; мама просовывает в ее клетку морковку. Увидев это, другая обезьянка, из соседней клетки, быстро вытягивает лапку и старается перехватить морковку.
   — Э, нет, Манечка! — отгоняет ее служитель. — Непорядок-с; не тебе дадено, а Катюше. Большой зверь, замуж пора, а маленькую Катюшку обижаешь! Стыдно-с!
   Две крошки уистити заняты очень серьезным делом: одна ищет на другой блох.
   — Это у них самое главное уважение! — объясняет лысый служитель. — Они и человека, если полюбят, обязательно на нем блох ищут. Вот глядите!
   Отперев одну из клеток, служитель выпускает обезьянку резуса, которая одним прыжком садится к нему на плечо.
   — Вот! Имею честь представить: обезьяна резус, зовут. Марья Ивановна! Марья Ивановна, благодетельница, спасите, заедают меня блохи.
   Марья Ивановна внимательно разглядывает глазками и быстро обшаривает лапкой лысую голову служителя. Секунду она растерянно смотрит по сторонам: что же это за существо, у которого нет шерсти на голове? Но тут же она осторожно расстегивает на служителе рубаху, обнажая его сильно волосатую грудь, и спокойно шарит лапкой, ища там блох! Публика в восторге аплодирует.
   — А теперь, — заявляет служитель, — внимание! Сбор всех частей! Всеобщая мобилизация! Проснитесь, Кларочка, будет вам сейчас работа! Эй, эй, обезьянья нация, сюда!
   И он отпирает дверцы всех обезьяньих клеток. Обезьянки весело прыгают в большую клетку, где спит обезьяна «няня» Клара, начинают возиться, прыгать, кататься по земле, драться, визжать так, что в голове звенит.
   Тут начинается «работа» обезьяны Клары! Неторопливо, с достоинством она ходит среди обезьянок, как воспитатель. Она разнимает дерущихся, без всякого раздражения раздает затрещины и зуботычины, иногда такие сильные, что пострадавшие зверюшки с визгом катятся на пол кувырком. При этом Клара, как ребенка, качает на руках самую маленькую из всех обезьянок. Публика в восхищении от замечательных педагогических способностей «няни» Клары.
   — Ай да Клара!
   — Браво, Клара!
   Лысый служитель показывает последний «номер». Страшно выпучив глаза, он кричит диким голосом:
   — Кузьма Иваныч идет! Кузьма! Кузьма! — и открывает в глубине еще одну дверцу, до сих пор запертую.
   Мгновенно все стадо обезьянок, даже та, маленькая, которую Клара качала на руках, побросав свои обезьяньи дела, прекратив драки, стремглав улепетывает в свои маленькие клетки! Служитель быстро запирает их на задвижку. А из открытой им в глубине дверцы входит в большую клетку Кузьма Иваныч-обезьяна павиан с задом, красным, как клюква. Выйдя на середину клетки, Кузьма Иваныч ударяет ногой в пол и рычит страшно и картаво:
   «Р-ра-а-а-а-а!»
   Все обезьянки в своих клетках с ужасом прислушиваются к этому злобному воинственному крику. Две маленькие уистити уже не ищут друг на друге блох — страшно испуганные, они прижимаются одна к другой, зарывая мордочки друг другу в шерстку.
   — Что, Кузьма Иваныч? — спрашивает лысый служитель. — Опоздал, брат, а? Народ-то весь — тю-тю! Ну, покажи почтеннейшей публике свою злость!
   Кузьма Иваныч, вцепившись обеими лапами в прутья клетки, трясет их так, что они содрогаются сверху донизу. При этом Кузьма Иваныч снова ожесточенно орет свое:
   «Р-ра-а-а-а-а!»
   «Няня» Клара смотрит на Кузьму сурово, неодобрительно. Вероятно, она сердится на него, зачем он разогнал и распугал маленьких обезьянок. Спокойно и неторопливо, как она делает все, Клара подходит к, Кузьме, берет его за плечи, отрывает от прутьев клетки и с самым невозмутимым видом отпускает ему здоровенную оплеуху!
   Все вокруг замирает — сейчас начнется страшный поединок между Кузьмой Иванычем и.Кларай! Но Кузьма уклоняется от боя, он явно боится Клары. Он поворачивается к ней спиной и уходит в свою клетку, продолжая глухо рычать. Но теперь его картавое «р-ра-а-а-а» никого не пугает. Публика восторженно аплодирует Кларе:
   — Молодец, Клара! Брава-а-а!
   Лысый служитель запирает за Кузьмой Иванычем дверцу его клетки.
   — И труслив же ты, Кузьма! Смотреть противно… А Клара — ничего не скажешь — справедливая дамочка!
   И вот мы с мамой стоим перед клетками хищных зверей. Африканский лев какой-то нескладный. Из-за большущей гривы, похожей на свалявшуюся желтую паклю в рваном диване, голова его выглядит гораздо большей, чем туловище. Вместе со львом сидит львица, на конце ее хвоста «помпончик», как на моей туфле.
   Тигр, полосатый, как желтый арбуз, кажется гораздо более причесанным, и трехцветная шерсть его блестит — наверное, он, как кошка, вылизывает каждое утро всю шкуру языком. Пантера и леопард почему-то так мечутся в своих клетках, что их трудно рассмотреть.
   От клетки льва и тигра я долго не отхожу. Ни тот, ни другой ни на кого не смотрят, поймать их взгляд невозможно. Наверно, все мы, публика, представляемся им чем-то чепуховым, вроде мух. Я все время ощущаю: они — чужие, они — враги. Скажем, если бы могли говорить обыкновенные животные — собаки, кошки, , лошади, коровы, даже куры и воробьи, — они бы, наверно, говорили по-русски. Даже грязно-белый медведь и печальный северный олень тоже, вероятно, говорили бы по-русски — ну, разве что немного с иностранным акцентом — или если уж не по-русски, то на каком-нибудь таком иностранном языке, которому можно научиться. Но если бы заговорили лев, тигр, пантера, леопард, — ох, наверно, они заорали бы что-нибудь нечеловеческое, страшное. Они — чужие людям, они — враги!
   — Дедушка-а-а… — хнычет рядом с нами маленький мальчугашка, — дедушка, я хочу покормить булочкой этого тигеря…
   Дедушка, маленький старый еврей в картузе, по виду ремесленник, схватывает внука на руки и шипит на него:
   — Не лезь к тигерю! Он тебе голову откусит!
   Но самое великолепное — это слон! Вот, говорят, «неуклюжий, как слон», «громоздкий, как слон». Однако, этот слон, первый живой слон, увиденный мною в жизни, кажется мне невыразимо грациозным! Он покачивается, словно в такт какой-то мелодии, которую он один слышит, а хоботом своим он помахивает, как гигантским цветком. Я протягиваю ему булку, слон осторожно опускает ко мне хобот, на конце хобота — круглая вмятина, похожая на чашечку, и какой-то присосок, вроде пальца. Честно говоря, мне немножко страшно, но слон так осторожно берет булку, прижимая ее пальцевидным присоском, чтобы не выронить, что я не успеваю даже испугаться — хобот уже поднял мою булку высоко и направляет ее в треугольный рот слона.
   Около клетки с зеброй мы снова встречаемся с тем стареньким дедушкой в картузе, который только что грозил внуку, что «тигерь» откусит ему голову.
   — Видишь это полосатое? — говорит он внуку. — Так это зеберь… — И, обращаясь уже к моей маме, старичок добавляет: — Этот зеберь, я вам скажу, мадам, — это пункт в пункт человеческая жизня… Черная полоса — горе, а за ней белая полоса — радость, и так до самой смерти! И потому, когда начинается белая полоса, надо идти по ней медленно, тупу-тупу-тупочки, надо пить ее маленькими глотками, как вино…
   — А когда потом приходит черная полоса, — с улыбкой спрашивает мама, — что делать тогда?
   — Тогда, — очень решительно отвечает старичок в картузе, — надо нахлобучить шапку поглубже, на самые глаза, поднять воротник повыше ушей, застегнуться на все пуговицы, — и фью-ю-ю! — бегом по черной полосе, чтоб скорей пробежать ее! И самое главное, мадам, — старичок наставительно поднимает узловатый палец, — когда бежишь по черной полосе, надо все время помнить: за нею придет светлая полоса… Непременно придет!
   Старичок, вероятно, говорил бы еще долго, но его прерывает отчаянный рев, слышный во всем зверинце. Это не «р-ра-а-а-а» обезьяны Кузьмы Иваныча и не львиный рык, — это кричит Рита Шабанова:
   — Шляпка-а-а! Шляпка-а-а!
   И тут же крики Риты покрываются хохотом публики и аплодисментами… Опять хохот, аплодисменты — и рев Риты.
   Толкаясь, извиняясь, проскальзывая между людьми, мы с мамой бежим на крики Риты и застаем необыкновенную картину. Плача и крича: «Шляпка-а-а!», Рита топает ногами и грозит слону кулаком. Польстившись на гирлянду искусственных листьев на тулье шляпы, слон («Он любит зелень», — объясняет лысый служитель), протянув хобот, сорвал с Ритиной головы шляпку и засунул было ее в свой треугольный рот. Почувствовав что-то несъедобное, он бросил шляпку на землю, и ее подают Рите. Но боже мой, какой вид имеет злополучная шляпка: измятая, изжеванная, вся в слюне…
   — Паршивый слон! — плачет Рита, яростно топая ногами. — Я тебя в полицию посажу!
   — Золотце мое… — унимает Риту Серафима Павловна, вытирая ей слезы, обнимая и целуя ее. — Сейчас поедем в магазин, купим точь-в-точь такую же шляпку! Еще лучше купим!
   — Лучше, чем у Зойки? — спрашивает Рита, переставая плакать.
   Серафима Павловна и тетя Женя сулят ей шляпку, «лучшую, чем у Зойки», и Рита успокаивается.
   Пронзительный звонок возвещает начало «кормления зверей». Хищники — львы, тигры, леопард, пантера — высоко подскакивая, хватают подаваемые им на вилах кровавые куски мяса. Рыча друг на друга, они разрывают мясо в клочья, сокрушают кости так легко, словно грызут леденцы! Не видно, чтобы еда доставляла им удовольствие, — морды их насуплены и свирепы…
   «Враги!» — опять думаю я.
   Бедный северный олень скучно жует данную ему еду, и глаза его говорят: «Какая гадость!» Зато белый медведь, получив порцию свежей рыбы, пожирает ее, даже урча от удовольствия.
   После кормления зверей наступает самое интересное. Лысый служитель звонит в колокольчик и зычно объявляет, что сейчас начнется представление. Для начала господин Чхупхутчхинду (служитель выговаривает это имя неразборчиво), знаменитейший дрессировщик из города Бомбея, покажет чудеса дрессировки слона.
   На маленькую эстрадку под торжественную музыку выходит уже знакомый нам слон. На нем — богато расшитое золотом седло с домиком. В этом домике на спине слона выезжает на эстрадку старичок в восточной одежде, с лицом и руками коричневого цвета. Это тот самый дрессировщик из города Бомбея, о котором объявлял лысый служитель.
   При его появлении среди публики слышны реплики:
   — Негр!
   — Чего там негр? Эфиоп это!
   — Какой там эфиоп? Не видишь — индеец!
   Рядом с нами старушка крестится, говоря негромко:
   — Какой ни есть, а нехристь…
   Все эти разговоры очень возмущают уже знакомого нам старичка в картузе.
   — Вот люди! Непременно им надо знать, чи это индеец, чи это индейский петух! А я смотрю на него и думаю: это приличный человек — он не крадет, он работает как умеет. А что он черный, или желтый, или фейолетовый, или полосатый, или стрекатый, — какое мое дело?
   Слон опускается на колени, и старик из Бомбея, выйдя из домика, раскланивается с публикой. Наверно, он индиец, иначе зачем бы ему забираться в город Бомбей? Он не черный и не «фейолетовый» — он смугло-кофейного цвета и, по-моему, очень славный старичок. Приложив к губам дудочку, он играет что-то протяжно-грустное, и. слон медленно приплясывает в такт, осторожно переставляя огромные ноги. Индиец все ускоряет свою песенку, переводя ее в веселое звучание, и слон все быстрее переступает ногами и поводит хоботом.
   Потом кофейный старичок воздевает руки к небу, из горла его льются гортанные звуки — похоже, что он молится. И слон тоже поднимает вверх голову и хобот, но делает он это не очень охотно, и мне вспоминается, как фрейлейн Цецильхен по вечерам заставляла меня молиться. «День прошел, иду ко сну, крепко глазки я сомкну…»
   — И какому же это он богу молится? — интересуется дама в шляпке.
   — Ну, «какому, какому»!.. — пожимает плечами акцизный чиновник. — Своему, конечно, басурманскому богу…
   Дрессировщик показывает все новое искусство своего слона.
   Слон бьет в барабан, звонит в колокольчик, жонглирует стулом и проделывает еще много других номеров. Наконец кофейный старичок подходит к краю эстрадки и обращается к зрителям на ломаном русском языке, сильно наперченном буквой "х". Он просит, чтобы одна дама (он произносит «одхин дхама» — «не муж-ч-хин, нет, нет, — дхама, женчин», — чтобы женщина взошла на эстраду, и тогда слон скажет ей «один прекр-х-асный слов»…