Время от времени в комнату входил Юрий Нагибин, плотный, среднего роста, с благородной сединой в волосах и с трубкой во рту. Он проходил через всю комнату взять зажигалку с маленького столика в дальнем углу, щелкал ею, раскуривал трубку и, попыхивая, красиво шел обратно, оставив зажигалку на столике, чтобы снова картинно вернуться.
   По сути дела, он, участник войны, ветеран, известный писатель, был тут главный герой. А она - его главная героиня. Великолепная Белла Ахмадулина входила тогда в моду литературного мира. Оба они были ослепительными представителями московского литературного салона. На их фоне наши поэты выглядели явно с провинциальным налетом.
   Впоследствии Нагибин говорил: "Я ездил тогда с Беллой".
   Белла читала стихотворения сливочно-волнующим голосом. Пышная фигура, голос, - все притягивало взгляды. В романсовых стихотворениях чувствовалось стремление оторваться от банального "я тебя, а ты меня", но насколько решительным был отрыв, я не знаю. Мне тогда казалось, что литература должна быть глубже, мысль проще и отчетливее...
   Мне нравились рассказы Нагибина, они буквально обволакивали бархатистой чувственностью фраз.
   Евгений Калмановский (наш друг, писатель, критик, театровед) говорил со знанием дела о творчестве Нагибина: "Как писатель он хорошо начинал. "Зимний дуб", "Комаров" - неплохая литература. Но потом вдруг закрасивел".
   Никто не знает, что НАДО капризной даме литературе в очередной момент: получит свое, проглотит - и снова давай-давай. Что ни делай - все мало!
   Известно, на рассказах много не заработаешь. А Юрий Маркович любил жить широко и справно: квартира - что надо, дача - так с амурным фонтаном в саду, машина последней марки с наемным шофером. И жен у него перебывало немало. Все надо было как следует содержать. Зарабатывал он, конечно, не книгами, а сценариями, которые сразу делались лучшими советскими фильмами. Я вижу в этой деловитости особое мужское достоинство. А рассказы с нагибинским чувственным колоритом мне нравятся и сейчас.
   14
   Один энергичный читатель меня учил:
   - Я знаю четырех достойных рассказчиков, вернее, для меня существуют: Чехов, Олеша, Шукшин и Голявкин!
   - Великолепная четверка! Но почему так короток список?
   - Я же сказал: для меня существуют...
   - Я бы ваш список пополнила...
   Но читателя позвали, он пошел дальше, а я не успела подобрать нужных слов, чтобы остановить его и продолжить разговор. Он был из другого, более молодого поколения, потому категоричен...
   Про Чехова давно все известно. К нам в гости он не придет. С Олешей мы дружили, гуляли по Москве, разговаривали, остались надписи на книгах.
   - Давайте, Виктор, напишем что-нибудь вместе с вами, заключим договор, получим аванс... - мечтательно говорил Юрий Карлович.
   А в издательствах отвечали:
   - С вами договор - пожалуйста. Но не с Олешей. Он со всеми заключает договоры, но от него не дождешься рукописи.
   В таком случае хочется сказать фразой из Олеши: "Идите, покушайте синих груш!"
   Рассказ Голявкина "Петлянье", между прочим, навеян встречами с Олешей и посвящен ему.
   Что касается Шукшина - он в братстве рассказчиков всегда присутствует незримо, мы с ним не встречались, но его "Характеры" были нашим семейным чтением...
   15
   В момент благостного расположения духа Голявкин однажды обзавелся приличной посудой - купил в лучшем антикварном магазине дюжину тарелок старинного английского веджвудского фаянса с рисунками синим кобальтом британских пейзажей, аристократических замков и трудолюбивых поселян.
   Наше хозяйство мы начинали с нуля. Моим приданым была одна сковородка и половник. Лишняя посуда требовала соответственного комода и ухода, а нам всегда некогда было заниматься бытом.
   Неожиданный шарм поселился в нашей купчинской малогабаритной кухне с веджвудскими тарелками. Судя по невероятному поступку, можно было надеяться, что мой муж вступает наконец в пору зрелости: налицо желание уюта, хлебосольного семейного стола и красивых вещей.
   Но Шукшин нарушил нам всю идиллию. Пришло сообщение о его безвременной смерти.
   Голявкина сильно ударила потеря литературного собрата, из глаз его сразу полились горькие слезы - настолько неожиданно для меня, что я растерялась. Он не был знаком с Шукшиным, никогда не встречался, не выпивал с ним, не переписывался. Откуда такая боль?
   Я давно ничему не удивлялась, но острота переживания с его стороны непонятно насторожила. Он и слезины не уронил по смерти собственного глубоко уважаемого отца.
   Я могу, конечно, понять, что этот плач по литературе, потерявшей источник свежего слова, живого жеста и характера. Но столь нестерпимое горе сильно меня удивляет.
   Я внимательно вглядываюсь в мокрое от слез лицо и подаю чистый носовой платок. Он отбрасывает платок, открывает белый настенный шкафчик, хватает чудесную старинную тарелку и с размаху бросает ее на пол. Отблески света на синем кружеве рисунков сверкают на осколках, словно капли влаги на росной паутине. Звон брызгающих в стороны черепков будто добавляет ему азарта. Он бьет вторую, третью, четвертую на глазах у маленького сына. От испуга малыш разревелся, но это не остановило траурного салюта. Он дает ребенку тарелку, и мальчик тут же бросает ее на пол. Тарелка разлетается вдребезги, ребенок перестает плакать, звонко смеется, тянется за следующей и получает ее. Остальные они добивают на пару.
   Остановить шквал истерическим окликом не удастся, знаю по опыту, только больше их заведет.
   Я мрачно смотрю на все это и молчу. Груда благородных осколков на полу растет, пока не разлетается последняя тарелка.
   Все.
   Шрамы на полу бело-голубой кухни напоминают о драматизме момента, будто надпись на могильном памятнике.
   Неужели тарелки, литература, Голявкин и Шукшин имеют духовную связь? Значит, имеют. Причудливые совмещения, тонкие психологические нити их связывают.
   16
   Настоящая жизнь порой висит на кончике телефонного провода. Вдруг позвонили и сказали, что в архиве Зощенко обнаружено письмо Голявкина. В письме говорится о некоей встрече, которая не состоялась в 1954 году.
   Я спрашиваю:
   - Что понесло тебя к Зощенко?
   - Зощенко был лучший рассказчик в Ленинграде. Я хотел услышать его мнение о моих рассказах.
   - Ты знал постановление о журналах "Звезда" и "Ленинград"? Там говорилось о Зощенко и Ахматовой.
   - Ну конечно. Об этом писали все газеты.
   - Откуда ты узнал адрес Зощенко?
   - Подошел к киоску "Справочное бюро" и узнал.
   - А ты не боялся? Репрессий и прочее? Все боялись к нему ходить. Переходили на другую сторону улицы, чтобы с ним не встречаться.
   - Я тогда ничего не боялся.
   - А газеты небось на уличных стендах читал? Как и я.
   - Бывало, - говорит Голявкин.
   На звонок в дверь Михаил Михайлович открыл сам (конечно, не жену же посылал!). Стоит перед ним совершенно незнакомый парень боксерского вида. Кто знает, что от него можно ждать? О встрече не договаривались.
   - Михаила Михайловича нет дома, - говорит Зощенко. Находчивость его не подвела.
   Раздосадованный Голявкин пишет ему письмо: "Вы сказали, что это не Вы. Но я Вас узнал..."
   Позже, когда рассказы попали к Вере Федоровне Пановой и она показала их Зощенко, Михаил Михайлович пригласил его к себе домой.
   В эту, состоявшуюся, встречу Зощенко говорил:
   - В Москву! В Москву вам надо! Ваши рассказы - ваши войска, ведите их на Москву, как главнокомандующий.
   В словах звучала досада и горечь от того, что сам он до Москвы не сумел добраться, завяз в Ленинграде, где духовная среда безнадежней и глуше. Москва - как оплот надежды. В Москве, может, не пришлось бы так драматично переживать опалу, как здесь. Здешняя провинция топит возникающих гениев и поглощает безвозвратно. Здесь все блюдут только свои интересы. А остальное ничего не хотят понимать. От непонимания Зощенко страдал больше всего.
   Литературе нужен профессионал-определитель. Вышла в свет новая книга нужно определить ее место в литературном потоке, выяснить, в чем ее достоинства, недостатки. Писательская иерархия могла бы помочь читателю в выборе своего чтения, чтобы читатель знал писателей и следил за их творчеством с интересом.
   Мне кто-то недавно говорил, что Зощенко - небольшой писатель. Герой у него низкого пошиба, безнадежный в культурном отношении тип. Зощенко, видимо, всегда был в беспокойстве по поводу своих рассказов, потому принимался писать разные повести, пьесы...
   Если бы я была тогда зрелым человеком, когда Зощенко был еще жив, я бы нашла способ его успокоить.
   - Не волнуйтесь, Михаил Михайлович, - сказала бы я. - Если бы даже вы написали один только детский рассказ "Путешественники" (в другом варианте "Великие путешественники"), то вас уже можно было бы считать гениальным писателем. У вас неповторимый юмористический стиль, которым вы выражаете время и его героев. На вас наскакивают, потому что этого не понимают...
   17
   Голявкин взялся за мольберт, заставленный нагроможденными друг на друга холстами, повернутыми лицом к стене.
   Подрамники сразу друг за другом потекли вниз, он подставил ногу и коленом сдвинул их поближе к стене.
   - Стоять! Смирно! Что я вам говорю!
   Мольберт в руках скрипнул, дрогнул, застонал: три дюралевые трубки запищали, касаясь друг друга, словно три послушные флейты. Мольберт истосковался в задвинутом сложенном состоянии и теперь запел в предвкушении настоящей работы. Складной походный мольберт практически не занимает места. Мы специально держим его, чтобы не занимал места в нашей небольшой квартире. Пространство комнаты у нас так и организовано, чтобы напротив окна ставить мольберт.
   Когда я захожу к кому-нибудь в гости и смотрю на полированную мебель по стенам, на мягкие диваны и кресла, я думаю, что хозяевам, наверно, дома нечего делать, кроме как отдыхать. Мы же дома работаем. Обстановка "как на вокзале" подходит нам больше всего. Для отдыха у нас не мягкие кресла, а только кровати. Роскошь для нас: исправный чистый туалет, центральное отопление, ванна с душем и газовая плита...
   Из-за домашней тесноты Голявкин берет холсты небольших форматов. Вероятно, от тесноты и зажатости и рассказы его столь коротки. Дыхание короткое, зато энергия прессуется во всякий небольшой мазок, время сжимается в один густой миг.
   Невозможно себе представить, как в таких условиях неторопливо изо дня в день писать многофигурную композицию на большом формате дневными порциями и распределять чувства, мысли, настроение на всем пространстве картины, словно долго моросящий дождь.
   У нас скорее бывает гроза с молнией, громом и сплошным быстро проходящим ливнем.
   Он раздвигает дюралевые ноги прибора, и они снова играют веселенькую песенку предстоящей работы.
   Холсты заготовлены грунтованные, из магазина, на подрамниках, 60х80, и даже меньше.
   Вижу, он выбирает давно написанный холст "Голубые дороги". Мне надо идти по делу, но тут я останавливаюсь. Я подозреваю, что сейчас он начнет писать по написанному холсту. Зачем надо уничтожать давнюю картину?
   - Не порти, пожалуйста, этот холст! - подскакиваю я.
   - Мне он не нравится.
   - Это неважно! Он написан давно и пусть останется. В нем состояние духа на тот момент.
   - Он вяло написан, - упирается он.
   - Оставь его в покое. Он МНЕ нравится!
   - Ты не понимаешь.
   - Не важно! Пусть остается как есть. Возьми чистый холст.
   - Раз он мне не нравится, я не хочу, чтобы он оставался...
   - Неужели ты не понимаешь, нельзя переписывать старую композицию!
   - Она неудачная, - долбит свое он.
   - Тебе так сейчас кажется. Тут есть и мысль, и чувство. И мазок пластичный...
   - Я хочу писать по фактуре.
   - Пиши по грунтовке!
   Я собственноручно снимаю с мольберта "Голубые дороги", откладываю подальше, закрепляю на мольберте свежий холст.
   - Не лезь! - говорит он. И вижу: отключился. Говори - не говори, все впустую.
   Он раскладывает кисти. Заливает в баночки пинен, льняное масло, немного лака. Он много лака не любит, от него слишком блестит и бликует картина. Некоторые замешивают краски на сплошном лаке. Ему надо, чтобы блеск был умеренный.
   Сверкнули гибкие лезвия мастихинов.
   - Дай мне тряпки.
   В корзине в ванной всегда лежат вороха старых выстиранных вещей. Я рву их на тряпки и развешиваю по спинкам стульев, где разложены этюдники с беспорядочной массой тюбиков. Сейчас можно будет уйти по своим делам, ему мешает абсолютно все: хлопок двери, щелчок замка. Тише! Тише! Он ограничен во времени. Скоро явится из школы сын. Кто-нибудь может позвонить в дверь или по телефону. Уйдет естественный свет. При электрическом свете краски смотрятся совсем по-другому...
   18
   Взгляд упорно возвращается к бирюзовому правому верхнему углу холста: притягивает знакомый цвет и очертания небесно окрашенного пятна. Где-то я уже его видела... Но где?..
   Да, оно осталось от старой композиции, которую я пыталась спасти! Он все-таки писал по старой композиции. Выходит, я тщетно его разубеждала, он все сделал по-своему.
   Меня берет отчаяние. Чтобы не выражать вслух досады, отворачиваюсь от холста. Все равно теперь бесполезно что-либо говорить.
   Вокруг мольберта что делается! Свалка! Одно возникает из хаоса, другое тут же превращается в хаос...
   Снимаю с мольберта готовый холст и навешиваю его прямо подрамником на гвоздь в стене - сохнуть. Складываю треногу мольберта, собираю тряпки, оттираю пятна краски с пола и так далее, и так далее...
   - Ну как? - спрашивает он, посмеиваясь.
   - Подпиши картину.
   Он берет маленькую кисточку, макает ее прямо в тюбик кадмия и выводит в правом нижнем углу: "В. Голявкин. 74".
   Я переворачиваю картину и, осторожно держа ее за края подрамника одной рукой, чтобы не смазать краски, спрашиваю:
   - Как написать название: "Лодки в море"?
   - "Лодки в бушующем море", - говорит он.
   Из того же тюбика той же кисточкой на сером обороте холста я пишу: "В. Голявкин. "Лодки в бушующем море", х., м., 60х80. 1974".
   Все. Теперь пусть висит на стене и сохнет.
   - Ну как? - вновь спрашивает он.
   - Вот это пятно осталось от прежней композиции? Зачем ты ее записал? Ведь я же просила!
   - Я тебе другую напишу.
   - В твоих картинах не хватает людей. Но один человек просматривается естественно, четко и с бурным нравом - личность самого художника. Фигура за рамками картины - так получается, - но ее присутствие и напор чувствуются активно... Я купила свежие эскалопы, сейчас приготовлю с чесноком и жареной картошкой. Поедим?
   - И выпьем?
   - За живопись.
   "Лодки в бушующем море" висели на нескольких выставках Союза художников. А потом было предложено продать полотно в коллекцию Художественного фонда за семь тысяч тогдашних рублей. Мне сумма показалась ничтожно малой и стало так жаль картину, что я велела отказаться от продажи и сама привезла ее домой, снова тащила и везла от Союза художников на трамвае...
   19
   У нас был определенный круг друзей-художников - так сказать, ближний круг. Среди них: Тогрул Нариманбеков и Таир Салахов - друзья детства Голявкина в Баку.
   Тогрул всегда экспериментирует с красным цветом и с бирюзой. А писать натюрморты с гранатами, по-моему, готов с утра до вечера. Гранаты - кровь Апшерона - он знает лучше всех.
   Он пробовал перейти на европейский стиль, когда учился в Вильнюсском художественном институте, но именно там, кажется, понял, что родные корни надо не выкорчевывать, а наращивать.
   Тогрул, Таир и Виктор Голявкин с детства воспитывались на французских импрессионистах...
   - Баку стоит на холмах, и улицы ведут к Каспийскому морю. Бегу с горы прямо на Приморский бульвар, - рассказывал Голявкин. - Море сверкает, солнце печет, порывистый ветер дух захватывает. Обежал весь бульвар, ни одного знакомого мальчишки не встретил. Помчался обратно в гору, завернул в сад Революции, неподалеку от нашего дома, вижу: мальчишка лет десяти, как я, рисует на асфальте. Мне стало интересно: я ведь тоже рисовал. Подошел, и мы познакомились с Тогрулом. С тех пор вместе ходили в библиотеку, что была в центре городского сада, рисовали рисунки на конкурс. Нам казалось: вряд ли кто, кроме нас, может нарисовать так же здорово. Но один мальчишка принес на конкурс рисунок такой хороший, что нам было далеко до него. Тот мальчик был Таир Салахов. И мы уже втроем ходили по городу, разговаривали про живопись, смотрели все городские выставки, оставляли записи в книге отзывов и подписывали: Таир, Тогрул, Виктор...
   Любовь Николаевна Голявкина любила Тогрула, он хорошо пел неаполитанские песни, она ему аккомпанировала. Она говорила сыну: "Если петь не можешь, хотя бы играть научился". Много лет подряд его пытались учить музыке. А он неожиданно для мамы устроился в боксерскую секцию. Она ненавидела бокс. Однажды на матче отчаянно закричала: "Что вы делаете? Как вам не стыдно?! За что вы его бьете?!" В зале поднялся смех. Сын больше не пускал ее на матчи.
   У Тогрула был выбор: идти в консерваторию или в институт живописи. Победило второе. Но в Баку нет художественного института, и ребята разъехались учиться в разные стороны: Салахов - в Москву, Голявкин - в Ленинград, а Тогрул поступил в Вильнюсский художественный институт.
   Пожив в северном холодном городе, Тогрул, видно, решил, что в многонациональном искусстве страны робко и слабо ощущается присутствие азербайджанского национального духа. И его самого, конечно, Тогрула Нариманбекова. Должны же узнать, что в мир пришел интересный, трудолюбивый, горячий, щедрый человек! И он начинает работать не покладая рук: натюрморты, пейзажи, портреты, всего не счесть. Работоспособность поразительная. И настойчивое стремление к самостоятельности.
   У нас на стене висит портрет Голявкина того периода - круто скроенная композиция кисти Тогрула. А также портрет отца Голявкина, в то время безнадежно больного, в зелено-розовых тонах - неожиданная живописность.
   20
   Таир Салахов - восточный красавец, бакинец родом, теперь представитель московской элиты, государственный деятель. Изобразительное искусство нашло в нем своего крепкого мастера. Он убедительно, не дрожащей - твердой, уверенной, умелой рукой закомпонует на холсте какого угодно размера любую форму крупными плоскостями с четкими, ярко выраженными ритмами. Он больше любит холодные тона, а открытого красного опасается. Без красного тоже не обойтись: картина выглядит холодной, бесчувственной. Красное он умело вставляет в ладно скроенные композиции маленьким зовущим огоньком, притягивающим взгляд "фонариком". Там, где красным размахивается шире, живописность из картины отступает.
   Но зато как играют тонкие голубые оттенки в сочетании с тончайшими желтыми в картине "На веранде"! Капли красного, поставленные на свое место, поют, уютно мурлычут. Красный, расчетливо и умно нашедший свое место в композиции, - искусство. Игра плоскостей в пространстве холста искусно, правильно оживлена красной каплей...
   Мне нравится в картинах Таира, щедро населенных фигурами мужчин и женщин, полнокровный национальный этнический типаж. Вот, мол, какие наши!..
   21
   В театрально-декорационной живописной мастерской вместе с Голявкиным и другими учился Михаил Щеглов, приветливый, улыбчивый, добродушный парень.
   - Мишутка, порисуй мне гипс, я сбегаю в столовую за пирожками, - скажет неусидчивый Голявкин.
   - Хорошо. - Миша уверенно растушует гипсы ему и себе.
   От других, что были невелики ростом, недоедали в детстве, он отличался примерно на голову меньшим ростом. Но никогда не комплексовал по этому поводу. С группой ребят-живописцев ездил на этюды на каспийские Нефтяные Камни, таскал связки холстов на подрамниках, этюдники, мольберты, выхаживал целые километры по эстакадам, сидел под палящим солнцем, порывистым каспийским ветром, переносил качку на небольшом теплоходе туда и обратно. Любовно писал красками воду, небо и солнечный свет в разное время суток.
   После окончания Академии Миша стал театральным художником: во многих городах Союза оформил 150 спектаклей. Работал художником на киностудиях: его фамилия в титрах двадцати фильмов. В наш правдоподобный кинематограф, основанный, как правило, на подлинной натуре, он вносил художественную концептуальную условность, что было новым словом в этом искусстве.
   Главным своим делом, однако, считал станковую живопись - написал сотни холстов маслом.
   В жизни он сделал больше многих других, всегда оставался доброжелательным, пропускал вперед того, с кем приходилось работать, сам оставался в стороне, не лез, не требовал, не спорил. Достойно прожил свои шестьдесят лет, молча, без жалоб, переносил болезни, положившие предел его сроку.
   А знаете, почему он был ростом ниже других сверстников? У него были отрезаны обе ступни по самые лодыжки. Он отморозил ноги во время ленинградской блокады, когда мальчиком, после потери родителей, жил в семье своей тети и ходил за водой к проруби на Фонтанку в сильные морозы...
   22
   Есть в нашем кругу и художник Миша Казанский, ровесник, живет в Москве.
   Миша - прирожденный живописец, с самого начала умел писать всей гаммой природных красок. Но не хотел. Будто много одному человеку не надо, не все сразу, не обязательно. Человек живет не на всей планете, а в своем небольшом уголке. И свой мирок он компонует двумя-тремя красками - этого довольно, чтобы мир скупых, скромных вещей стал достаточным и зазвучал магическим звоном. Вероятно, он считает: чем меньше слов, тем лучше звучит (потому сам немногословен); чем меньше красок, тем выразительнее картина.
   В его картинах человек одинок, всегда в напряженном ожидании. И каждая деталь интерьера будто чего-то ждет. Всегда есть открытое светлое окно во внешний мир, куда можно выглянуть, устремиться мечтой. Окно конструктивно организует композицию и делает картину сюжетной. Мне все время кажется, что его персонажи готовы выпрыгнуть в это окно и только ждут подходящего момента, когда зритель нечаянно отвлечется, а вернется взглядом к картине там никого уже нет и где искать - неизвестно...
   Сам Миша всегда спокойный, уравновешенный, отзывчивый, рассудительный. Мне кажется, никогда он никому не сказал грубого слова. Он заботился о родителях, лечил, ухаживал до конца...
   Но однажды Мишина способность доверчиво всех привечать сыграла с Голявкиным злую шутку.
   Проснувшись утром в мастерской Казанского, он обнаружил, что до нитки обокраден, лишился буквально всего, что вез домой из Польши. Там любили издавать и переиздавать переводы его книг. И наконец пригласили на Международную книжную ярмарку.
   В варшавском издательстве его хорошо встретили и даже выплатили часть гонорара. Он должен был все деньги истратить там, что с удовольствием и сделал.
   И вот кто-то из гостей Казанского его обокрал. Ну не спрашивать же у людей, с которыми так чудесно сидели: как можно?! Никто не скажет: да, я вчера нечаянно прихватил...
   Голявкин был растерян, расстроен тем, что нечего привезти домой. И с тем большей силой туда устремился. Скорее, скорее спрятаться дома от этого мира!
   И вот Витя с Мишей ловят такси и мчатся в аэропорт. В то время самолеты взмывали в небо на Ленинград каждый час. Очередной час оказался впереди. Чтобы он пролетал скорее, решили дожидаться вылета в баре. Хорошо сидели. Время просвистело мгновенно. Когда встали, последний самолет уже улетел.
   Поймали такси и примчались к поезду. Билетов в кассе не оказалось. Но таким всегда везет: купили с рук у местного доброхота. Билеты тогда продавали без паспорта, и проводники паспорт не спрашивали. Зато приглядывались к пассажирам. И проводница, глянув на сильно "расстроенного", решила его в поездку не брать.
   - Ну, может, ты завтра поедешь? - предложил Миша.
   Голявкин восхитился его здравым смыслом, внимательно посмотрел на друга: лицо у него было хорошее, вызывающее доверие. Тогда Голявкин говорит проводнице:
   - Это он едет. Я только его провожаю.
   Проводница еще раз окинула их суровым взглядом и впустила в вагон:
   - Провожающим осталась всего минута!
   Миша зашел, быстро выскочил, помахал, поезд отправился. Голявкин взгромоздился на верхнюю полку, на свое место, и затаился.
   Он лежал тихо. Как мышь.
   Оказалось, как летучая мышь.
   Поезд то ли резко затормозил, то ли чувствительно дернул, а может, сон Голявкину приснился неподходящий, но он, как мячик, скатился с верхней полки, ударившись по пути глазом об угол стола.
   Глаз и вся окружность затекли малиново-вишнево-клюквенным цветом. Но все остальное было в целости, так что домой он явился хоть и в интересном виде и с пустыми руками, но зато на своих ногах.
   Вот только выяснилось, что многие его документы остались в чужой стране. Он о них при отъезде не вспомнил, а вернее, попросту забыл.
   В общем, шла сплошная полоса неудач.
   А с другой стороны, он вернулся домой, все живы. За неудачи ведь тоже можно любить человека, в том числе и в наше прагматичное время. Правда, многое приходится брать на себя: делать все, что сама умеешь, и чего не умеет он, и чего не умеет никто, - иначе не станут уважать и не заметят, что перед ними человек стоит...
   Разрыв
   1
   - Ты напрасно навешиваешь на нас свои понятия: в искусстве быть довольным жизнью или собой непродуктивно. И, допустим, тебе в твоем творчестве совсем не подходит. Но мы, чтобы жить каждый день, должны быть довольны и жизнью, и самими собой. Больше того - и тобой. Но близится момент, когда я буду тобой СОВСЕМ недовольна. Ты прекрати ненормальную тиранию. А то останешься без нас...