— Сраная штуковина! Я уже достаточно наебался и без нее!
   Черные трубки уже свисают изо ртов у Пилигрима и Клейншмидта. Я надеваю на нос зажим, заметив при этом, как у меня дрожат руки. Я осторожно делаю первый глоток воздуха через картридж. Никогда не делал такого прежде. Я беспокоюсь, как у меня получится. При выдохе клапан мундштука дребезжит: этого не должно быть. Или я слишком сильно вдохнул? Ладно, попробую помедленнее, поспокойнее. Воздух, прошедший через этот хобот, имеет неприятный привкус резины. Надеюсь, он когда-нибудь выветрится.
   Коробка тяжелая. Она висит у меня на животе, словно лоток уличного разносчика. В ней не меньше килограмма веса. Предполагается, что ее содержимое будет поглощать углекислый газ, который мы выдыхаем, или хотя бы такую его часть, чтобы во вдыхаемом нами воздухе его было бы не больше четырех процентов. Большее содержание опасно. Мы рискуем задохнуться воздухом, который сами же и выдыхаем. «Где химические проблемы, там и психологические», — мнение шефа. Насколько же оно верно!
   На сколько нам в действительности хватит кислорода? VII-C предположительно может оставаться под водой трое суток. Значит, в цистернах кислорода должно хватить на три раза по двадцать четыре часа — не стоит забывать про милосердное продление нашего существования, заключенное в стальных баллонах индивидуальных спасательных комплектов.
   Если бы Симона увидела меня сейчас, с трубкой во рту и коробкой с поташем на животе…
   Я разглядываю Зейтлера, воспринимая его как свое зеркальное отражение: мокрые спутанные волосы, крупные капли пота на лбу, огромные, беспокойно взирающие глаза с лихорадочным блеском, с фиолетово-черными кругами внизу, нос наглухо сдавлен зажимом. Под ним из всклокоченной бороденки высовывается черный резиновый хобот — жуткая карнавальная маска.
   Эти бороды уже обрыдли! Как давно мы вышли в море? Попробуем сосчитать: не то семь, не то восемь недель? Или девять? А может десять?
   Мне снова является Симона. Я почему-то вижу ее словно на киноэкране, улыбающуюся, жестикулирующую, спускающую с плеч бретельки. Я моргаю — и она исчезает.
   Брошу последний взгляд на пост управления, говорю я себе, и старательно лезу в люк. Чертов торгашеский лоток! Теперь я вижу облик Симоны, спроецированный прямо на трубопроводы, валы и манометры. Я вижу хитросплетение труб и штурвалов, перекрывающих клапаны, а за ними — Симону: груди, бедра, пушок лона, ее влажные, приоткрытые губы. Она перекатывается на живот, задрав ноги в воздух, дотягивается руками до лодыжек и делает «лебедя». [109] Полоски тени от жалюзи скользят взад-вперед по ее телу, раскачивающемуся полосатым лебедем. Я закрываю глаза.
   Вдруг прямо перед моим носом, словно при двойном увеличении, появляется лицо с тянущимся изо рта хоботом. Я подскакиваю от неожиданности: это второй вахтенный офицер. Он уставился на меня. Кажется, он хочет что-то сказать мне. Неуклюже выдергивает резиновый наконечник изо рта, из которого свешивается слюна.
   — Воздержитесь от использования пистолетов. Опасность взрыва! — гнусит он в нос, подняв брови.
   Разумеется! Водород от аккумуляторных батарей.
   Он снова заглатывает свое успокоительное средство и подмигивает мне левым глазом, прежде чем усесться на свою койку. Я даже не могу ответить ему: «Очень смешно, идиот!»
   Двигаясь нетвердыми шагами, словно пьяный, я нащупываю свою дорогу вдоль шкафчиков, дотрагиваюсь до занавески Стариковского закутка, затем снова ощущаю облицованные стены. Больше не надо изгибаться подобно акробату, чтобы попасть в кают-компанию. Пайолы вновь уложили на свои места. Похоже, аккумуляторную батарею еще рано списывать со счетов. Возможно, еще получится выжать оставшийся в ее банках заряд, которого хватит для работы на короткое время, пускай даже не на полную мощность.
   Горит свет. Если мы оставим включенной лишь эту лампочку, может, она будет светиться вечно. Электрическая лампочка в сорок ватт за целую неделю изведет меньше энергии, нежели потребуется для одного-единственного оборота винтов. Вечный свет на трехсотметровой глубине!
   Кто-то уже более-менее прибрался здесь. Фотографии, пусть даже и без стекол, снова водружены на стены. Даже книги возвращены на полки, даже в каком-то подобии порядка. Первый вахтенный офицер, должно быть, лежит на своей койке. Во всяком случае его штора задернута. Второй вахтенный сидит в левом углу шефской койки, его глаза крепко закрыты. Лучше бы он лег как следует вместо того, чтобы свалиться мокрым мешком. Он так плотно забился в свой угол, что кажется, будто он вовсе не собирается покидать его.
   Никогда прежде здесь не было такого спокойствия. Никакого движения, никаких сменяющихся вахт. Фотографии и книги. Привычный свет лампы, красивая деревянная обшивка с прожилками, черный кожаный диван. Ни тебе труб, ни белой корабельной краски, ни единого квадратного сантиметра поврежденного корпуса. Если еще повесить на лампу зеленый шелковый абажур с бахромой из стекляруса, то был бы прямо дом родной. Букет цветов на столе — я согласился бы и на искусственные — и скатерть с бахромой, и получилась бы точь-в-точь гостиная честного бюргерского дома. Конечно же, над кожаным диваном должна была бы висеть либо деревянная доска с выжженной надписью, либо вышитый крестиком девиз «Хоть и дешевая вещь, зато моя».
   Надо признать, что второй вахтенный несколько портит идиллическую картину. Точнее говоря, его дыхательная трубка. В нашей гостиной никакие маскарады непозволительны!
   Какая тишина внутри лодки! Словно на борту нет никого из всей команды, словно мы вдвоем — второй вахтенный и я — единственные, кто остались в этих четырех стенах.
   Второй вахтенный свесил голову на грудь. Ему вполне успешно удалось уйти от забот окружающего мира. Никакие проблемы не волнуют нашего маленького офицера, нашего садового гнома. Как же ему удалось именно сейчас отключиться от его бед и тревог? Или он покорился своей судьбе подобно большинству людей? Или для него особо сильнодействующим снотворным стала неколебимая вера в Старика? Слепая убежденность в способностях шефа, в мастерстве ремонтной команды? Или это просто дисциплина? Приказано спать — он и спит?
   Он периодически всхрапывает или сглатывает свою слюну: не просыпаясь, втягивает ее в себя с хлюпающим звуком, словно поросенок, пристроившийся к материнской титьке.
   Я уже тоже готов отрубиться. Случается, что я проваливаюсь в дремоту на несколько минут, чтобы потом заставить себя очнуться. Сейчас уже, верно, позже шести часов. Теперь второй вахтенный похож на уставшего пожарника.
   Я должен продолжать двигаться, а не просто просиживать здесь свою задницу. Надо постараться сконцентрироваться на том, что происходит внутри лодки в этот самый момент. Приглядеться к мелочам. Сфокусировать внимание на чем-нибудь. Только не делать ничего такого, ради чего пришлось бы шевелиться. Например, я могу уставиться на блестящие резцы второго вахтенного. Затем остановить свой взгляд на мочке его уха: хорошо развитой, более правильной формы, нежели у первого вахтенного офицера. Я наблюдаю за вторым вахтенным с научной скрупулезностью, мысленно разделив его череп на несколько секций. Пристально рассматриваю его ресницы, брови, губы.
   Я пытаюсь упорядочить свои мысли. Но эти попытки сродни потугам запустить неисправный мотор: он чихает пару раз и снова умирает.
   Сколько часов мы уже пролежали здесь, на дне? Когда мы затонули, было где-то около полуночи — по корабельному времени, во всяком случае. Но это время не соответствует часовому поясу нашего нынешнего местонахождения, к тому же его надо изменить на час: здесь, на борту, мы живем по германскому летнему времени. Должен я вычесть этот час или прибавить его? Я не могу решить. Не в состоянии справиться даже с такой простой задачей. Я окончательно сбился с толку. По корабельному времени по меньшей мере должно быть 07.00. Как бы то ни было, у нас нет никакой возможности попытаться всплыть в начинающем сереть рассвете. Нам придется подождать пока там, наверху, вновь не сгустится темнота.
   Должно быть, английские коки уже давно на ногах, поджаривают неимоверное количество яичницы и бекона — ежедневный завтрак на их флоте.
   Голоден? Ради бога, только не думать об еде!
   Старик предположил во всеуслышание, что мы попробуем всплыть перед рассветом лишь затем, чтобы у нас не опускались руки. Было очень предусмотрительно с его стороны не давать излишних обещаний на этот счет. Показной оптимизм? Ерунда! Он затеял это с одной целью — чтобы люди продолжали работать.
   Неужели нам предстоит провести здесь целый день? Может статься, даже больше, и все оставшееся время — с постоянно торчащей изо рта трубкой. Боже мой!
   Сквозь сон я слышу, как откашливается второй вахтенный офицер. Я с трудом прихожу в сознание, поднимаюсь на поверхность реальности из глубин сна и тяжело моргаю спросонья. Тру глаза согнутыми указательными пальцами. Голова тяжелая, словно череп наполнен свинцом. Боль внутри, за надбровными дугами, и чем дальше к затылку, тем она становится сильнее. Животное с хоботом, расположившееся в противоположном углу каюты — все тот же второй вахтенный.
   Хотел бы я знать, который сейчас час. Должно быть, уже полдень. У меня были хорошие часы. Швейцарские. Семьдесят пять камней. Уже два раза терял их, но всегда находил — всякий раз просто чудом. Куда они могли завалиться теперь?
   А вокруг — такой покой! Вспомогательные моторы не гудят. Все та же мертвая тишина. Поташевый картридж лежит у меня на животе, словно огромная, несуразная грелка.
   Время от времени через каюту проходят люди с руками, по локоть испачканными маслом. На корме по-прежнему что-то еще не в порядке? Неужели наше положение нисколько не улучшилось за время моего сна? Появилась новая надежда? Спросить не у кого. Повсюду — сплошная секретность.
   А откуда я узнал, что компас снова исправен — целиком и полностью? Или я расслышал что-то сквозь дремоту. Рули глубины восстановлены лишь частично и двигаются тяжело. Но это было известно еще до того, как я провалился в сон.
   Что с водой? У шефа был план, как справиться с ней. Не отказался ли он от него? Не надо было засыпать: я утратил понимание всего происходящего вокруг, даже запутался во времени.
   В какой-то момент я слышу, что командир говорит:
   — Мы всплывем, как только стемнеет.
   Но сколько времени осталось до этого момента? Какая досада, что мои часы пропали.
   Я начинаю искать их и обнаруживаю, что наша соломенная собачка тоже исчезла. Она больше не висит под потолком. Под столом ее тоже нет. Я соскальзываю с койки, ползу по резиновым сапогам и консервным банкам, шарю рукой в темноте. Черт, осколок! Подушка шефа. Затем нащупываю полотенца для рук и кожаные перчатки, но не собачку. Какой бы потрепанной она ни была, она — наш талисман: она не могла пропасть ни с того, ни с сего.
   Я уже собираюсь опять сесть на койку, когда обращаю внимание на второго вахтенного офицера. Его левая рука обнимает нашу собачку: он сжимает ее так, как ребенок сжимает любимую игрушку, и он крепко спит.
   Мимо, осторожно ступая, проходит еще один человек, держа в промасленных руках тяжелый инструмент. Мне стыдно, что я бездельничаю. Единственное, что меня успокаивает, так это то, что весь матросский состав во главе со вторым вахтенным офицером тоже ничего не делают. Был дан приказ спокойно лежать и спать. На самом деле, нам досталась более трудная задача: сидеть, лежать, уставившись в пространство и бредя.
   Как надоело дышать через эту треклятую трубку. В моем рту скопилось слишком много слюны. До этого мои десны были сухие, словно кожа, а теперь такое перепроизводство. Слюнные железы просто не предназначены для такого обильного слюноотделения.
   Лишь две лодки из трех возвращаются после первого похода. Такой уж расклад в наше время: каждая третья лодка уничтожается практически сразу же. Если посмотреть с этой точки зрения, то можно считать, что UA просто повезло. Она нанесла врагу такой урон, какой только возможен. Она очень сильно обескровила Томми, как у них принято элегантно выражаться. А теперь для Томми пришел черед отыграться. Еще одна из этих глупейших метафор: «отыграться», «обескровить противника».
   Некоторые из лежащих на койках уже выглядят так, словно умерли во сне: покойные, умиротворенные, с дыхательными трубками во рту. Что касается лежащих на спине, то им для полного сходства осталось только руки сложить на груди.
   Приходится продолжать беседу с самим собой. Всему наступает свой черед — даже такому тяжкому испытанию, которому мы подвергаемся сейчас. «Я ввергну тебя в нищету», — сказал Господь. — «И я порву твою задницу до самых шейных позвонков, и твой вой и скрежет зубовный не облегчат твою участь».
   Ну вот опять: ужас снова поднимается между моих лопаток, вползает в горло, распирает грудную клетку, постепенно заполняя собой все мое тело. Даже мой член. У повешенных часто наблюдается эрекция. Или она случается у них по другой причине?
   Командир «Бисмарка» [110] все еще думал о фюрере, когда настал его смертный час. Он даже облек свои мысли в слова и передал их радиограммой: «…до последнего снаряда …преданные до самой смерти» или другие высокопарные слова в том же духе. Такой человек пришелся бы как раз по сердцу нашему первому вахтенному офицеру.
   Мы здесь, внизу, находимся не в самом лучшей ситуации, чтобы заниматься подобной ерундой. Конечно, мы можем сочинить возвышенные речи, но мы не сможем передать их. Фюреру придется как-нибудь обойтись без прощальных слов с подлодки UA. Здесь даже недостаточно воздуха, чтобы спеть национальный гимн.
   Добрый старый Марфелс — он уже прошел через это. Было ошибкой с его стороны просить назначение на «Бисмарк». Смешно. Марфелс, коллекционировавший значки, которому так не хватало боевой медали, что он сделал шаг вперед и вызвался добровольцем. Теперь его молодая вдова — счастливая обладательница железных побрякушек, оставшихся после него.
   Что там было после того, как они получили торпеду в рулевой механизм и могли лишь ходить кругами на одном месте? Из Бреста были вызваны спасательные суда «Кастор» и «Поллукс», но к тому времени все, что осталось от «Бисмарка», превратилось в груду металлолома и перемолотого мяса.
   Dulce et decorum est pro patria… [111] — идиотизм!
   Я пытаюсь укрыться от своих кошмаров в воспоминаниях о Симоне. Я повторяю про себя ее имя… один раз, два, снова и снова. Но на этот раз заклинание не действует.
   Неожиданно вместо Симоны является Шарлотта. Ее груди, похожие на тыквы. Как они качались взад-вперед, когда она стояла на коленях, опершись на руки.
   Вот из глубин памяти всплывают другие видения. Инга в Берлине. Помощница в штабном отделе кадров. Комната, отведенная мне комендантом вокзала. Комната в берлинском доме или, точнее говоря, целый зал. Не зажигай свет: здесь нет светомаскировочных штор. Я дотрагиваюсь до нее. Разведя бедра, она принимает меня в себя. «Ради бога, не останавливайся! Продолжай! Не останавливайся! Вот так!»
   Бригитта с ее страстью к тюрбанам. «J'aime Rambran… parce qu'll a son style!» [112] Я не сразу сообразил, что она имеет ввиду Рембрандта.
   И девчушка из Магдебурга с немытой шеей и веснушками на носу! Наполовину заполненная пепельница, в которой валяется использованный презерватив. Блядская стервозность этих шлюшек школьного возраста! Удовлетворенное желание проходит, и тут же начинаются жалобы: «Что на этот раз не так? Думаешь, я буду ждать до тех пор, пока мой жар не превратится в лед? Попробуй расслабиться!» И сразу вслед за этим: «Помедленнее — что ты делаешь — хочешь, чтобы у меня голова отвалилась?»
   Карусель продолжает кружиться передо мной, и я вижу, как мимо меня проплывает волонтерка с огромными висящими грудями. На вопрос, почему она свободно отдается совершенно задаром, бесплатно, она ответила, что «поддерживает честь мундира». С ней можно было проделывать все, что только угодно, но никакие обычные приемы не могли заставить ее кончить. Ей была нужна гимнастика — принимаешь упор лежа, опираясь на руки и на носки, и бодро демонстрируешь, как сексуально ты умеешь отжиматься на ней.
   Я четко вижу оконное стекло с «морозным» узором, самое нижнее из трех в покрашенной белой краской двери. За ним маячит призрачное лицо: изгнанный муж на четвереньках, подобно страусу уверенный в собственной невидимости. «Взгляни на него — ну посмотри же на него! Герр Подглядывающий собственной персоной!»
   А теперь передо мной крутится сказочная прялка: колени согнуты, сидит на корточках верхом на мне, болтая так, словно внизу под ней вовсе ничего не происходит. Она не хочет, чтобы я шевелился. Играет в пятилетнего ребенка и рассказывает мне сказки. Где же я встретил ее?
   Две обнаженные шлюхи в комнате задрипанного парижского отеля. Я не хочу видеть их. Уходите прочь! Я пытаюсь сконцентрироваться на Симоне, но не могу вызвать ее в своих видениях. Вместо нее я вижу, как одна из двух проституток подмывается, сидя на биде прямо под электрической лампочкой без плафона. У нее бледная, обвисшая кожа. Другая не лучше. Она не стала снимать с себя ни чулки, ни грязный пояс с резинками. Болтая, отвернувшись в сторону, она дотягивается до потрепанной сумки для покупок и почти с жалостью достает оттуда маленького, уже освежеванного кролика. Мокрые обрывки газет приклеились к нему серыми пятнами. Голова наполовину отрублена. Темно-красные капли крови обозначают след, оставленный топором. Та шлюха, что сидит на биде лицом к стене, плещется, запустив себе обе руки между ног, взвизгивает всякий раз, как выворачивает голову назад, в сторону синевато-белой тушки кролика, которую ей протягивает подруга. Она так рада этому трофею, что просто заходится от смеха, плюясь при этом слюной. У той, что держит в руках кролика, рыжие волосы на лобке. И рядом с ее порослью, на бедре прилип обрывок проклятой газеты, в которую был завернут кролик, величиной с ладонь. Ее живот трясется от смеха, а висящие груди колышутся в унисон.
   Сейчас мне тошно почти так же, как и тогда.
   Если мы вовсе не будем шевелиться, потребление кислорода должно практически прекратиться. Лежа, вытянувшись без движения, даже не моргая веками, мы сможем растянуть свои запасы намного дольше, нежели их хватило бы в среднем.
   Конечно же, кислород требуется для движения самих легких. Итак — дышим едва-едва, вдыхая не больше, чем требуется телу для поддержания его жизненных функций.
   Но тот кислород, который мы сберегаем, лежа без движения, нужен людям, которые в кормовом отсеке бьются до изнеможения над поврежденными двигателями. Они используют наши запасы. Высасывают кислород прямо из наших ртов.
   Периодически с кормы доносится глухой лязг. Каждый раз я вздрагиваю: в воде звук усиливается в пять раз. Конечно же, они делают все возможное, чтобы избежать шума. Но не могут же они вовсе беззвучно работать своими тяжеленными инструментами.
   Из своего инспекционного обхода возвращается первый вахтенный офицер. Время от времени он должен проверять, чтобы ни у кого во сне не выпала изо рта дыхательная трубка. Его светлые волосы, мокрые от пота, прилипли ко лбу.
   Из всех черт его лица первым делом обращаешь внимание на скулы. Запавшие глаза скрыты в тени.
   Я уже давно не видел шефа. Не хотел бы я быть на его месте — слишком много ответственности для одного человека. Будем надеяться, что она ему по плечу.
   Бесшумно ступая, появляется Старик. Он не доходит двух метров до стола, как с кормы доносится очередной лязг. Его лицо, словно при острой боли, искажается гримасой.
   У него нет поташевого картриджа.
   — Ну, как дела? — спрашивает он, будто не знает, что я не могу ответить ему с мундштуком во рту. Вместо ответа я слегка приподнимаю плечи, а затем, расслабив их, даю им упасть. Старик быстро заглядывает в носовой отсек, затем опять исчезает.
   Я едва не теряю сознание от усталости, но заснуть просто невозможно. Образы, словно имена на визитных карточках, плавают вокруг меня. Дама, торговавшая сетками для волос: надменная тетушка Белла, исповедовавшая научное христианство, целительница, искупавшаяся во всех святых водах, известных человечеству. Ее торговля был поставлена на широкую ногу. Сеточки для волос поступали огромными тюками из Гонконга. Счет шел на сотни. У тетушки Беллы были заготовлены изящные конверты с прозрачными окошечками и рельефным текстом, она сидела вместе с тремя конторскими работницами, они все распутывали эти сетки и раскладывали по лиловым конвертикам — что сразу в пятьдесят раз увеличивало их стоимость по сравнению с моментом до «конвертации». У нее в штате было не меньше дюжины торговых агентов. Позже я узнал, что такой же бизнес она делала на презервативах — но это уже глубокой ночью. Я представляю ее чопорно сидящей перед горой бледно-розовых презервативов, похожих на груду овечьих потрохов, разбирая их ловкими пальцами и раскладывая их по маленьким конвертикам. Фамилия тетушки Беллы была Фабер — Белла Фабер. Ее сын, Куртхен, был похож на тридцатилетнего хомяка. Он руководил отделом продаж. Его основными клиентами были парикмахеры. Тем временем дядя Эрих, муж тетушки Беллы, установил автоматические торговые машины в уборных дешевых пивных. «Три штуки за одну рейхсмарку». Загружая в автоматы товар, дяде Эриху приходилось выпивать с владельцем каждого близлежащего бара. Потом снова в седло велосипеда, с одной стороны — потрепанная переметная сумка для денег, с другой — для контрацептивов, по прибытии на новое место — снова спешиться, пропустить стаканчик, забрать выручку, доложить презервативы, опрокинуть еще по одной. Он не мог долго выдержать в таком темпе, добрый старый дядюшка Эрих с серебряными велосипедными зажимами на брючинах. Он никогда не снимал их, даже в доме. Однажды он свалился со своего велосипеда между по дороге от одного автомата к другому и испустил дух. Полицейские привезли его на тележке. Наверное, они были потрясены количеством монет и презервативов, обнаруженных в его сумках.
   Тут я замечаю, что изо рта второго вахтенного выпал мундштук. Давно ли он дышит без него? Или я совсем отключился на какое-то время? Я трясу его за плечо, но он лишь ворчит в ответ. Мне приходится стукнуть его как следует, чтобы он вздрогнул и с ужасом взглянул на меня, словно узрев перед собой кошмарное видение. Проходит несколько секунд, прежде чем он соображает, что происходит, нащупывает свою трубку и присасывается к ней. Затем он снова впадает в спячку.
   Мне не дано понять, как ему это удается. Если бы он просто притворялся — но нет, он действительно перестает существовать для окружающего мира. Недостает только храпа. Я не могу оторвать взгляд от его бледного, по-детски безмятежного лица. Я завидую ему? Или мне досадно, что я не могу пообщаться с ним ни жестом, ни взглядом?
   Я не могу дольше оставаться здесь. Мое тело заснет, когда сочтет это нужным. Встаю и отправляюсь на пост управления.
   В радиорубке продолжаются восстановительные работы. Оба помощника трудятся при свете мощной лампы, которую они принесли с собой, чтобы ввернуть в патрон, и никто из них не дышит через шноркель. Похоже, им не удается оживить радиопередатчик. Чтобы справиться с этой задачей, нужен по меньшей мере часовых дел мастер. Может, не хватает запчастей.
   — Имеющимися средствами исправить нельзя, — слышу я рапорт Херманна.
   Одно и то же: «Не имеющимися средствами…». Можно подумать, у них есть, из чего выбирать.
   Аварийная лампочка излучает отвратительный свет, который едва проникает сквозь плотный воздух. Он даже не достигает стен, которые скрываются во мраке. Три или четыре темные фигуры, согнувшиеся словно минеры в конце туннеля, работают у носовой переборки. Опираясь вытянутыми руками на штурманский столик, Старик уставился в карту. Двигатели разобрали, и теперь их части беспорядочно разложены по затемненному помещению. Даже распределители впуска и выпуска воды загромождены не принадлежащими им деталями. Похоже на детали основной трюмной помпы. Позади них лучик карманного фонарика скачет по арматуре и клапанам. Во мраке мне виден лишь бледный глаз манометра. Стрелка застыла на трехстах метрах. Я смотрю на нее, словно не веря своим глазам. Ни одна лодка не опускалась прежде на такую глубину.
   Становится все холоднее и холоднее. Само собой, наши тела не излучают много тепла, а про отопление и думать не приходится. Интересно, какова температура за бортом?
   Гипсовый алтарь: Гибралтар — гипсовый алтарь.
   Наконец-то, слава богу, появляется шеф. Он легко двигается со своей обычной гибкостью. Не потому ли, что он добился каких-то успехов? Старик поворачивается к нему, и раздаются сплошные «хмм» и «ага».
   Как я ни стараюсь, уловил лишь, что пробоины заделаны.
   Старик ничем не выказывает удовлетворения услышанным.
   — В любом случае мы не сможем всплыть до наступления темноты.
   С этими словами я могу лишь молча согласиться. Хочется лишь встрять в их разговор с вопросом: «А после темноты?»
   Я опасаюсь, что они делают ставку скорее на свои надежды, нежели на реалии.
   Вне всяких сомнений, матрос, проходящий через пост управления со стороны кормы, услышал слова Старика. Я не удивлюсь, что Старик вставил в предложение слово «всплыть» именно для его ушей, чтобы, добравшись до носового отсека, он сообщил остальным: «Старик только что говорил что-то о всплытии».