В дверь постучали.
   — Ну? — спросил Персиков.
   Дверь мягко скрипнула, и вошел Панкрат. Он сложил руки по швам и, бледнея от страха перед божеством, сказал так:
   — Там до вас, господин профессор, Рокк пришел.
   Подобие улыбки показалось на щеках ученого. Он сузил глазки и молвил:
   — Это интересно. Только я занят.
   — Они говорять, что с казенной бумагой с Кремля.
   — Рок с бумагой? Редкое сочетание, — вымолвил Персиков и добавил: — Ну-ка, дай-ка его сюда!
   — Слушаю-с, — ответил Панкрат и, как уж, исчез за дверью.
   Через минуту она скрипнула опять и появился на пороге человек. Персиков скрипнул на винте и уставился в пришедшего поверх очков через плечо. Персиков был слишком далек от жизни — он ею не интересовался, но тут даже Персикову бросилась в глаза основная и главная черта вошедшего человека. Он был странно старомоден. В 1919 году этот человек был бы совершенно уместен на улицах столицы, он был бы терпим в 1924 году, в начале его, но в 1928 году он был странен. В то время, как наиболее даже отставшая часть пролетариата — пекаря — ходили в пиджаках, когда в Москве редкостью был френч — старомодный костюм, оставленный окончательно в конце 1924 года, на вошедшем была кожаная двубортная куртка, зеленые штаны, на ногах обмотки и штиблеты, а на боку огромный, старой конструкции пистолет маузер в желтой битой кобуре. Лицо вошедшего произвело на Персикова то же впечатление, что и на всех, — крайне неприятное впечатление. Маленькие глазки смотрели на весь мир изумленно и в то же время уверенно, что-то развязное было в коротких ногах с плоскими ступнями. Лицо иссиня-бритое. Персиков сразу нахмурился. Он безжалостно похрипел винтом и, глядя на вошедшего уже не поверх очков, а сквозь них, молвил:
   — Вы с бумагой? Где же она?
   Вошедший, видимо, был ошеломлен тем, что он увидал. Вообще он был мало способен смущаться, но тут смутился. Судя по глазкам, его поразил прежде всего шкап в двенадцать полок, уходивший в потолок и битком набитый книгами. Затем, конечно, камеры, в которых, как в аду, мерцал малиновый, разбухший в стеклах луч. И сам Персиков в полутьме у острой иглы луча, выпадавшего из рефлектора, был достаточно странен и величественен в винтовом кресле. Пришелец вперил в него взгляд, в котором явственно прыгали искры почтения сквозь самоуверенность, никакой бумаги не подал, а сказал:
   — Я Александр Семенович Рокк!
   — Ну-с? Так что?
   — Я назначен заведующим показательным совхозом «Красный луч», — пояснил пришлый.
   — Ну-с?
   — И вот к вам, товарищ, с секретным отношением.
   — Интересно было бы узнать. Покороче, если можно.
   Пришелец расстегнул борт куртки и вынул приказ, напечатанный на великолепной плотной бумаге. Его он протянул Персикову. А затем без приглашения сел на винтящийся табурет.
   — Не толкните стол, — с ненавистью сказал Персиков.
   Пришелец испуганно оглянулся на стол, на дальнем краю которого в сыром, темном отверстии мерцали безжизненно, как изумруды, чьи-то глаза. Холодом веяло от них.
   Лишь только Персиков прочитал бумагу, он поднялся с табурета и бросился к телефону. Через несколько секунд он уже говорил торопливо и в крайней степени раздражения:
   — Простите... Я не могу понять... Как же так? Я... без моего согласья, совета... Да ведь он черт знает что наделает!!
   Тут незнакомец повернулся крайне обиженно на табурете.
   — Извиняюсь, — начал он, — я завед...
   Но Персиков махнул на него крючочком и продолжал:
   — Извините, я не могу понять... Я, наконец, категорически протестую. Я не даю своей санкции на опыты с яйцами... Пока я сам не попробую их...
   Что-то квакало и постукивало в трубке, и даже издали было понятно, что голос в трубке, снисходительный, говорит с малым ребенком. Кончилось тем, что багровый Персиков с громом повесил трубку и мимо в стену сказал:
   — Я умываю руки.
   Он вернулся к столу, взял с него бумагу, прочитал ее раз сверху вниз поверх очков, затем снизу вверх сквозь очки и вдруг взвыл:
   — Панкрат!
   Панкрат появился в дверях, как будто поднялся по трапу в опере. Персиков глянул на него и рявкнул:
   — Выйди вон, Панкрат!
   И Панкрат, не выразив на своем лице ни малейшего изумления, исчез.
   Затем Персиков повернулся к пришельцу и заговорил:
   — Извольте-с... Повинуюсь. Не мое дело. Да мне и неинтересно.
   Пришельца профессор не столько обидел, сколько изумил.
   — Извиняюсь, — начал он, — вы же, товарищ?..
   — Что вы все «товарищ» да «товарищ»... — хмуро пробубнил Персиков и смолк.
   «Однако», — написалось на лице у Рокка.
   — Изви...
   — Так вот-с, пожалуйста, — перебил Персиков. — Вот дуговой шар. От него вы получаете путем передвижения окуляра, — Персиков щелкнул крышкой камеры, похожей на фотографический аппарат, — пучок, который вы можете собрать путем передвижения объективов, вот № 1... и зеркало № 2, — Персиков погасил луч, опять зажег его на полу асбестовой камеры, — а на полу в луче можете разложить все, что вам нравится, и делать опыты. Чрезвычайно просто, не правда ли?
   Персиков хотел выразить иронию и презрение, но пришелец их не заметил, внимательно блестящими глазками всматриваясь в камеру.
   — Только предупреждаю, — продолжал Персиков, — руки не следует совать в луч, потому что, по моим наблюдениям, он вызывает разрастание эпителия... а злокачественны они или нет, я, к сожалению, еще не мог установить.
   Тут пришелец проворно спрятал свои руки за спину, уронив кожаный картуз, и поглядел на руки профессора. Они были насквозь прожжены йодом, а правая у кисти забинтована.
   — А как же вы, профессор?
   — Можете купить резиновые перчатки у Швабе на Кузнецком, — раздраженно ответил профессор. — Я не обязан об этом заботиться.
   Тут Персиков посмотрел на пришельца словно в лупу:
   — Откуда вы взялись? Вообще... почему вы?..
   Рокк наконец обиделся сильно.
   — Извин...
   — Ведь нужно же знать, в чем дело!.. Почему вы уцепились за этот луч?..
   — Потому, что это величайшей важности дело...
   — Ага. Величайшей? Тогда... Панкрат!
   И когда Панкрат появился:
   — Погоди, я подумаю.
   И Панкрат покорно исчез.
   — Я, — говорил Персиков, — не могу понять вот чего: почему нужна такая спешность и секрет?
   — Вы, профессор, меня уже сбили с панталыку, — ответил Рокк, — вы же знаете, что куры все издохли до единой.
   — Ну так что из этого? — завопил Персиков. — Что же вы хотите их воскресить моментально, что ли? И почему при помощи еще не изученного луча?
   — Товарищ профессор, — ответил Рокк, — вы меня, честное слово, сбиваете. Я вам говорю, что нам необходимо возобновить у себя куроводство, потому что за границей пишут про нас всякие гадости. Да.
   — И пусть себе пишут...
   — Ну, знаете, — загадочно ответил Рокк и покрутил головой.
   — Кому, желал бы я знать, пришла в голову мысль растить кур из яиц?..
   — Мне, — ответил Рокк.
   — Угу... Тэк-с... А почему, позвольте узнать? Откуда вы узнали о свойствах луча?
   — Я, профессор, был на вашем докладе.
   — Я с яйцами еще ничего не делал!.. Только собираюсь!
   — Ей-Богу, выйдет, — убедительно вдруг и задушевно сказал Рокк, — ваш луч такой знаменитый, что хоть слонов можно вырастить, не только цыплят.
   — Знаете что, — молвил Персиков, — вы не зоолог? нет? жаль... из вас вышел бы очень смелый экспериментатор... Да... только вы рискуете... получить неудачу... и только у меня отнимаете время...
   — Мы вам вернем камеры. Что значит?..
   — Когда?
   — Да вот я выведу первую партию.
   — Как вы это уверенно говорите! Хорошо-с. Пан-крат!
   — У меня есть с собой люди, — сказал Рокк, — и охрана...
   К вечеру кабинет Персикова осиротел... Опустели столы. Люди Рокка увезли три больших камеры, оставив профессору только первую, его маленькую, с которой он начинал опыты.
   Надвигались июльские сумерки, серость овладела институтом, потекла по коридорам. В кабинете слышались монотонные шаги — это Персиков, не зажигая огня, мерил большую комнату от окна к двери... Странное дело: в этот вечер необъяснимо тоскливое настроение овладело людьми, населяющими институт, и животными. Жабы почему-то подняли особенно тоскливый концерт и стрекотали зловеще и предостерегающе. Панкрату пришлось ловить в коридорах ужа, который ушел из своей камеры, и когда он его поймал, вид у ужа был такой, словно тот собрался куда глаза глядят, лишь бы только уйти.
   В глубоких сумерках прозвучал звонок из кабинета Персикова. Панкрат появился на пороге. И увидал странную картину. Ученый стоял одиноко посреди кабинета и глядел на столы. Панкрат кашлянул и замер.
   — Вот, Панкрат, — сказал Персиков и указал на опустевший стол.
   Панкрат ужаснулся. Ему показалось, что глаза у профессора в сумерках заплаканы. Это было так необыкновенно, так страшно.
   — Так точно, — плаксиво ответил Панкрат и подумал: «Лучше б ты уж наорал на меня!»
   — Вот, — повторил Персиков, и губы у него дрогнули точно так же, как у ребенка, у которого отняли ни с того ни с сего любимую игрушку.
   — Ты знаешь, дорогой Панкрат, — продолжал Персиков, отворачиваясь к окну, — жена-то моя, которая уехала пятнадцать лет назад, в оперетку она поступила, а теперь умерла, оказывается... Вот история, Панкрат, милый... Мне письмо прислали...
   Жабы кричали жалобно, и сумерки одевали профессора, вот она... ночь. Москва... где-то какие-то белые шары за окнами загорались... Панкрат, растерявшись, тосковал, держал от страху руки по швам...
   — Иди, Панкрат, — тяжело вымолвил профессор и махнул рукой, — ложись спать, миленький, голубчик, Панкрат.
   И наступила ночь. Панкрат выбежал из кабинета почему-то на цыпочках, прибежал в свою каморку, разрыл тряпье в углу, вытащил из-под него початую бутылку русской горькой и разом выхлюпнул около чайного стакана. Закусил хлебом с солью, и глаза его несколько повеселели.
   Поздним вечером, уже ближе к полуночи, Панкрат, сидя босиком на скамье в скупо освещенном вестибюле, говорил бессонному дежурному котелку, почесывая грудь под ситцевой рубахой:
   — Лучше б убил, ей-Бо...
   — Неужто плакал? — с любопытством спрашивал котелок.
   — Ей... Бо... — уверял Панкрат.
   — Великий ученый, — согласился котелок, — известно, лягушка жены не заменит.
   — Никак, — согласился Панкрат.
   Потом он подумал и добавил:
   — Я свою бабу подумываю выписать сюды... чего ей в самом деле в деревне сидеть. Только она гадов этих не выносит нипочем...
   — Что говорить, пакость ужаснейшая, — согласился котелок.
   Из кабинета ученого не слышно было ни звука. Да и света в нем не было. Не было полоски под дверью.


Глава VIII

ИСТОРИЯ В СОВХОЗЕ


   Положительно нет прекраснее времени, нежели зрелый август в Смоленской хотя бы губернии. Лето 1928 года было, как известно, отличнейшее, с дождями весной вовремя, с полным жарким солнцем, с отличным урожаем... Яблоки в бывшем имении Шереметевых зрели... леса зеленели, желтизной квадратов лежали поля... Человек-то лучше становится на лоне природы. И не так уже неприятен показался бы Александр Семенович, как в городе. И куртки противной на нем не было. Лицо его медно загорело, ситцевая расстегнутая рубашка показывала грудь, поросшую густейшим черным волосом, на ногах были парусиновые штаны. И глаза его успокоились и подобрели.
   Александр Семенович оживленно сбежал с крыльца с колоннадой, на коей была прибита вывеска под звездой:

 
СОВХОЗ «КРАСНЫЙ ЛУЧ»

 
   и прямо к автомобилю-полугрузовичку, привезшему три черных камеры под охраной.
   Весь день Александр Семенович хлопотал со своими помощниками, устанавливая камеры в бывшем зимнем саду — оранжерее Шереметевых... К вечеру все было готово. Под стеклянным потолком загорелся белый, матовый шар, на кирпичах устанавливали камеры, и механик, приехавший с камерами, пощелкав и повертев блестящие винты, зажег на асбестовом полу в черных ящиках красный таинственный луч.
   Александр Семенович хлопотал, сам влезал на лестницу, проверяя провода.
   На следующий день вернулся со станции тот же полугрузовичок и выплюнул три ящика великолепной гладкой фанеры, кругом оклеенной ярлыками и белыми по черному фону надписями:

 

Vorsicht: Eier!!

Осторожно: яйца!!

 
   — Что же так мало прислали? — удивился Александр Семенович, однако тотчас захлопотался и стал распаковывать яйца. Распаковывание происходило все в той же оранжерее, и принимали в нем участие: сам Александр Семенович, его необыкновенной толщины жена, Маня, кривой бывший садовник бывших Шереметевых, а ныне служащий в совхозе на универсальной должности сторожа, охранитель, обреченный на житье в совхозе, и уборщица Дуня. Это не Москва, и все здесь носило более простой, семейный и дружественный характер. Александр Семенович распоряжался, любовно посматривая на ящики, выглядевшие таким солидным компактным подарком под нежным закатным светом верхних стекол оранжереи. Охранитель, винтовка которого мирно дремала у дверей, клещами взламывал скрепы и металлические обшивки. Стоял треск... Сыпалась пыль. Александр Семенович, шлепая сандалиями, суетился возле ящиков.
   — Вы потише, пожалуйста, — говорил он охранителю. — Осторожнее. Что ж вы не видите — яйца?..
   — Ничего, — хрипел уездный воин, буравя, — сейчас...
   Тр-р-р... и сыпалась пыль.
   Яйца оказались упакованными превосходно: под деревянной крышкой был слой парафиновой бумаги, затем промокательной, затем следовал плотный слой стружек, затем опилки и в них замелькали белые головки яиц.
   — Заграничной упаковочки, — любовно говорил Александр Семенович, роясь в опилках, — это вам не то, что у нас. Маня, осторожнее, ты их побьешь.
   — Ты, Александр Семенович, сдурел, — отвечала жена, — какое золото, подумаешь. Что я, никогда яиц не видала? Ой!.. Какие большие!
   — Заграница, — говорил Александр Семенович, выкладывая яйца на деревянный стол, — разве это наши мужицкие яйца... Все, вероятно, брамапутры, черт их возьми! Немецкие...
   — Известное дело, — подтверждал охранитель, любуясь яйцами.
   — Только не понимаю, чего они грязные, — говорил задумчиво Александр Семенович. — Маня, ты присматривай. Пускай дальше выгружают, а я иду на телефон.
   И Александр Семенович отправился на телефон в контору совхоза через двор.
   Вечером в кабинете зоологического института затрещал телефон. Профессор Персиков взъерошил волосы и подошел к аппарату.
   — Ну? — спросил он.
   — С вами сейчас будет говорить провинция, — тихо, с шипением отозвалась трубка женским голосом.
   — Ну. Слушаю, — брезгливо спросил Персиков в черный рот телефона... В том что-то щелкало, а затем дальний мужской голос сказал в ухо встревоженно:
   — Мыть ли яйца, профессор?
   — Что такое? Что? Что вы спрашиваете? — раздражился Персиков. — Откуда говорят?
   — Из Никольского, Смоленской губернии, — ответила трубка.
   — Ничего не понимаю. Никакого Никольского не знаю. Кто это?
   — Рокк, — сурово сказала трубка.
   — Какой Рокк? Ах, да... это вы... так вы что спрашиваете?
   — Мыть ли их?.. Прислали из-за границы мне партию курьих яиц...
   — Ну?
   — ...А они в грязюке в какой-то...
   — Что-то вы путаете... Как они могут быть в «грязюке», как вы выражаетесь? Ну, конечно, может быть, немного... помет присох... или что-нибудь еще...
   — Так не мыть?
   — Конечно, не нужно... Вы что, хотите уже заряжать яйцами камеры?
   — Заряжаю. Да, — ответила трубка.
   — Гм, — хмыкнул Персиков.
   — Пока, — цокнула трубка и стихла.
   — «Пока», — с ненавистью повторил Персиков приват-доценту Иванову. — Как вам нравится этот тип, Петр Степанович?
   Иванов рассмеялся.
   — Это он? Воображаю, что он там напечет из этих яиц.
   — Д... д... д... — заговорил Персиков злобно, — вы вообразите, Петр Степанович... ну, прекрасно... очень возможно, что на дейтероплазму куриного яйца луч окажет такое же действие, как и на плазму голых. Очень возможно, что куры у него вылупятся. Но ведь ни вы, ни я не можем сказать, какие это куры будут... может быть, они ни к черту не годные куры. Может быть, они подохнут через два дня. Может быть, их есть нельзя! А разве я поручусь, что они будут стоять на ногах? Может быть, у них кости ломкие. — Персиков вошел в азарт и махал ладонью и загибал пальцы.
   — Совершенно верно, — согласился Иванов.
   — Вы можете поручиться, Петр Степанович, что они дадут поколение? Может быть, этот тип выведет стерильных кур. Догонит их до величины собаки, а потомства от них жди потом до второго пришествия.
   — Нельзя поручиться, — согласился Иванов.
   — И какая развязность, — расстраивал сам себя Персиков, — бойкость какая-то! И ведь заметьте, что этого прохвоста мне же поручено инструктировать. — Персиков указал на бумагу, доставленную Рокком (она валялась на экспериментальном столе)... — А как я его буду, этого невежду, инструктировать, когда я сам по этому вопросу ничего сказать не могу.
   — А отказаться нельзя было? — спросил Иванов.
   Персиков побагровел, взял бумагу и показал ее Иванову. Тот прочел ее и иронически усмехнулся.
   — М-да... — сказал он многозначительно.
   — И ведь заметьте... Я своего заказа жду два месяца, и о нем ни слуху ни духу. А этому моментально и яйца прислали, и вообще всяческое содействие...
   — Ни черта у него не выйдет, Владимир Ипатьич. И просто кончится тем, что вернут вам камеры.
   — Да если бы скорее, а то ведь они же мои опыты задерживают.
   — Да, вот это скверно. У меня все готово.
   — Вы скафандры получили?
   — Да, сегодня.
   Персиков несколько успокоился и оживился.
   — Угу... я думаю, мы так сделаем. Двери операционной можно будет наглухо закрыть, а окно мы откроем...
   — Конечно, — согласился Иванов.
   — Три шлема?
   — Три. Да.
   — Ну вот-с... Вы, стало быть, я, и кого-нибудь из студентов можно назвать. Дадим ему третий шлем.
   — Гринмута можно.
   — Это который у вас сейчас над саламандрами работает?.. Гм... он ничего... хотя, позвольте, весной он не мог сказать, как устроен плавательный пузырь у голозубых, — злопамятно добавил Персиков.
   — Нет, он ничего... Он хороший студент, — заступился Иванов.
   — Придется уж не поспать одну ночь, — продолжал Персиков, — только вот что, Петр Степанович, вы проверьте газ, а то черт их знает, эти доброхимы ихние. Пришлют какой-нибудь гадости.
   — Нет, нет, — и Иванов замахал руками, — вчера я уже пробовал. Нужно отдать им справедливость, Владимир Ипатьич, превосходный газ.
   — Вы на ком пробовали?
   — На обыкновенных жабах. Пустишь струйку — мгновенно умирают. Да, Владимир Ипатьич, мы еще так сделаем. Вы напишите отношение в Гепеу, чтобы вам прислали электрический револьвер.
   — Да я не умею с ним обращаться...
   — Я на себя беру, — ответил Иванов, — мы на Клязьме из него стреляли, шутки ради... там один гепеур рядом со мной жил... Замечательная штука. И просто чрезвычайно... Бьет бесшумно, шагов на сто и наповал. Мы в ворон стреляли... По-моему, даже и газа не нужно.
   — Гм... это остроумная идея... Очень, — Персиков пошел в угол, взял трубку и квакнул...
   — Дайте-ка мне эту, как ее... Лубянку...

 
___________

 
   Дни стояли жаркие до чрезвычайности. Над полями видно было ясно, как переливался прозрачный, жирный зной. А ночи чудные, обманчивые, зеленые. Луна светила и такую красоту навела на бывшее именье Шереметевых, что ее невозможно выразить. Дворец-совхоз, словно сахарный, светился, в парке тени дрожали, а пруды стали двухцветными пополам — косяком лунный столб, а половина бездонная тьма. В пятнах луны можно было свободно читать «Известия», за исключением шахматного отдела, набранного мелкой нонпарелью. Но в такие ночи никто «Известия», понятное дело, не читал... Дуня-уборщица оказалась в роще за совхозом, и там же оказался, вследствие совпадения, рыжеусый шофер потрепанного совхозного полугрузовичка. Что они там делали — неизвестно. Приютились они в непрочной тени вяза, прямо на разостланном кожаном пальто шофера. В кухне горела лампочка, там ужинали два огородника, а мадам Рокк в белом капоте сидела на колонной веранде и мечтала, глядя на красавицу луну.
   В десять часов вечера, когда замолкли звуки в деревне Концовке, расположенной за совхозом, идиллический пейзаж огласился прелестными, нежными звуками флейты. Выразить немыслимо, до чего они были уместны над рощами и бывшими колоннами шереметевского дворца. Хрупкая Лиза из «Пиковой дамы» смешала в дуэте свой голос с голосом страстной Полины и унеслась в лунную высь, как видение старого и все-таки бесконечно милого, до слез очаровывающего режима.

 

 
Угасают... Угасают... —

 

 
   свистала, переливая и вздыхая, флейта.
   Замерли рощи, и Дуня, гибельная, как лесная русалка, слушала, приложив щеку к жесткой, рыжей и мужественной щеке шофера.
   — А хорошо дудит, сукин сын, — сказал шофер, обнимая Дуню за талию мужественной рукой.
   Играл на флейте сам заведующий совхозом Александр Семенович Рокк, и играл, нужно отдать ему справедливость, превосходно. Дело в том, что некогда флейта была специальностью Александра Семеновича. Вплоть до 1917 года он служил в известном концертном ансамбле маэстро Петухова, ежевечерне оглашающем стройными звуками фойе уютного кинематографа «Волшебные грезы» в городе Екатеринославе. Но великий 1917 год, переломивший карьеру многих людей, и Александра Семеновича повел по новым путям. Он покинул «Волшебные грезы» и пыльный звездный сатин в фойе и бросился в открытое море войны и революции, сменив флейту на губительный маузер. Его долго швыряло по волнам, неоднократно выплескивая то в Крыму, то в Москве, то в Туркестане, то даже во Владивостоке. Нужна была именно революция, чтобы вполне выявить Александра Семеновича. Выяснилось, что этот человек положительно велик и, конечно, не в фойе «Грез» ему сидеть. Не вдаваясь в долгие подробности, скажем, что последний 1927-й и начало 28-го года застали Александра Семеновича в Туркестане, где он, во-первых, редактировал огромную газету, а засим, как местный член высшей хозяйственной комиссии, прославился своими изумительными работами по орошению туркестанского края. В 1928 году Рокк прибыл в Москву и получил вполне заслуженный отдых. Высшая комиссия той организации, билет которой с честью носил в кармане провинциально-старомодный человек, оценила его и назначила ему должность спокойную и почетную. Увы! Увы! На горе республике кипучий мозг Александра Семеновича не потух, в Москве Рокк столкнулся с изобретением Персикова, и в номерах на Тверской «Красный Париж» родилась у Александра Семеновича идея, как при помощи луча Персикова возродить в течение месяца кур в республике. Рокка выслушали в комиссии животноводства, согласились с ним, и Рокк пришел с плотной бумагой к чудаку зоологу.
   Концерт над стеклянными водами и рощами и парком уже шел к концу, как вдруг произошло нечто, которое прервало его раньше времени. Именно, в Концовке собаки, которым по времени уже следовало бы спать, подняли вдруг невыносимый лай, который постепенно перешел в общий мучительный вой. Вой, разрастаясь, полетел по полям, и вою вдруг ответил трескучий в миллион голосов концерт лягушек на прудах. Все это было так жутко, что показалось даже на мгновенье, будто померкла таинственная, колдовская ночь.
   Александр Семенович оставил флейту и вышел на веранду.
   — Маня. Ты слышишь? Вот проклятые собаки... Чего они, как ты думаешь, разбесились?
   — Откуда я знаю? — ответила Маня, глядя на луну.
   — Знаешь, Манечка, пойдем посмотрим на яички, — предложил Александр Семенович.
   — Ей-Богу, Александр Семенович, ты совсем помешался со своими яйцами и курами. Отдохни ты немножко!
   — Нет, Манечка, пойдем.
   В оранжерее горел яркий шар. Пришла и Дуня с горящим лицом и блистающими глазами. Александр Семенович нежно открыл контрольные стекла, и все стали поглядывать внутрь камер. На белом асбестовом полу лежали правильными рядами испещренные пятнами ярко-красные яйца, в камерах было беззвучно... а шар вверху в 15 000 свечей тихо шипел...
   — Эх, выведу я цыпляток! — с энтузиазмом говорил Александр Семенович, заглядывая то сбоку в контрольные прорезы, то сверху, через широкие вентиляционные отверстия. — Вот увидите... Что? Не выведу?
   — А вы знаете, Александр Семенович, — сказала Дуня, улыбаясь, — мужики в Концовке говорили, что вы антихрист. Говорят, что ваши яйца дьявольские. Грех машиной выводить. Убить вас хотели.
   Александр Семенович вздрогнул и повернулся к жене. Лицо его пожелтело.
   — Ну, что вы скажете? Вот народ! Ну что вы сделаете с таким народом? А? Манечка, надо будет им собрание сделать... Завтра вызову из уезда работников. Я им сам скажу речь. Надо будет вообще тут поработать... А то это медвежий какой-то угол...
   — Темнота, — молвил охранитель, расположившийся на своей шинели у двери оранжереи.
   Следующий день ознаменовался страннейшими и необъяснимыми происшествиями. Утром, при первом же блеске солнца, рощи, которые приветствовали обычно светило неумолчным и мощным стрекотанием птиц, встретили его полным безмолвием. Это было замечено решительно всеми. Словно пред грозой. Но никакой грозы и в помине не было. Разговоры в совхозе приняли странный и двусмысленный для Александра Семеновича оттенок, и в особенности потому, что со слов дяди по прозвищу Козий Зоб, известного смутьяна и мудреца из Концовки, стало известно, что якобы все птицы собрались в косяки и на рассвете убрались куда-то из Шереметева вон, на север, что было просто глупо. Александр Семенович очень расстроился и целый день потратил на то, чтобы созвониться с городом Грачевкой. Оттуда обещали Александру Семеновичу прислать дня через два ораторов на две темы — международное положение и вопрос о «Добро-куре».