Наборщики облепили механического толстяка, и капитан дальнего плавания говорил им:
   — Аэропланы с газом придется посылать.
   — Не иначе, — отвечали наборщики, — ведь это что ж такое.
   Затем страшная матерная ругань перекатывалась в воздухе, и чей-то визгливый голос кричал:
   — Этого Персикова расстрелять надо.
   — При чем тут Персиков, — отвечали из гущи, — этого сукина сына в совхозе — вот кого расстрелять.
   — Охрану надо было поставить, — выкрикивал кто-то.
   — Да, может, это вовсе и не яйца.
   Все здание тряслось и гудело от ротационных колес, и создавалось такое впечатление, что серый неприглядный корпус полыхает электрическим пожаром.
   Занявшийся день не остановил его. Напротив, только усилил, хоть электричество и погасло. Мотоциклетки одна за другой вкатывались в асфальтовый двор, вперемежку с автомобилями. Вся Москва встала, и белые листы газеты одели ее, как птицы. Листы сыпались и шуршали у всех в руках, и у газетчиков к одиннадцати часам дня не хватило номеров, несмотря на то, что «Известия» выходили в этом месяце тиражом в полтора миллиона экземпляров. Профессор Персиков выехал с Пречистенки на автобусе и прибыл в институт. Там его ожидала новость. В вестибюле стояли аккуратно обшитые металлическими полосами деревянные ящики, в количестве трех штук, испещренные заграничными наклейками на немецком языке, и над ними царствовала одна русская меловая надпись: «Осторожно — яйца».
   Бурная радость овладела профессором.
   — Наконец-то, — вскричал он. — Панкрат, взламывай ящики немедленно и осторожно, чтобы не побить. Ко мне в кабинет.
   Панкрат немедленно исполнил приказание, и через четверть часа в кабинете профессора, усеянном опилками и обрывками бумаги, забушевал его голос.
   — Да они что же, издеваются надо мною, что ли, — выл профессор, потрясая кулаками и вертя в руках яйца, — это какая-то скотина, а не Птаха. Я не позволю смеяться надо мной. Это что такое, Панкрат?
   — Яйца-с, — отвечал Панкрат горестно.
   — Куриные, понимаешь, куриные, черт бы их задрал! На какого дьявола они мне нужны? Пусть посылают их этому негодяю в его совхоз!
   Персиков бросился в угол к телефону, по не успел позвонить.
   — Владимир Ипатьич! Владимир Ипатьич! — загремел в коридоре института голос Иванова.
   Персиков оторвался от телефона, и Панкрат стрельнул в сторону, давая дорогу приват-доценту. Тот вбежал в кабинет, вопреки своему джентльменскому обычаю, ие снимая серой шляпы, сидящей на затылке, и с газетным листом в руках.
   — Вы знаете, Владимир Ипатьич, что случилось, — выкрикивал он и взмахнул перед лицом Персикова листом с надписью «Экстренное приложение», посредине которого красовался яркий цветной рисунок.
   — Нет, выслушайте, что они сделали, — в ответ закричал, не слушая, Персиков, — они меня вздумали удивить куриными яйцами. Этот Птаха форменный идиот, посмотрите!
   Иванов совершенно ошалел. Ои в ужасе уставился на вскрытые ящики, потом на лист, затем глаза его почти выпрыгнули с лица.
   — Так вот что, — задыхаясь, забормотал он, — теперь я понимаю... Нет, Владимир Ипатьич, вы только гляньте. — Он мгновенно развернул лист и дрожащими пальцами указал Персикову на цветное изображение. На нем, как страшный пожарный шланг, извивалась оливковая в желтых пятнах змея в странной смазанной зелени. Она была снята сверху, с легонькой летательной машины, осторожно скользнувшей над змеей. — Кто это, по-вашему, Владимир Ипатьич?
   Персиков сдвинул очки на лоб, потом передвинул их на глаза, всмотрелся в рисунок и сказал в крайнем удивлении:
   — Что за черт. Это... да это анаконда, водяной удав...
   Иванов сбросил шляпу, опустился на стул и сказал, выстукивая каждое слово кулаком по столу:
   — Владимир Ипатьич, эта анаконда из Смоленской губернии. Что-то чудовищное. Вы понимаете, этот негодяй вывел змей вместо кур, и, вы поймите, они дали такую же самую феноменальную кладку, как лягушки!
   — Что такое? — ответил Персиков, и лицо его сделалось бурым... — Вы шутите, Петр Степанович... Откуда?
   Иванов онемел на мгновенье, потом получил дар слова и, тыча пальцем в открытый ящик, где сверкали беленькие головки в желтых опилках, сказал:
   — Вот откуда.
   — Что-о?! — завыл Персиков, начиная соображать.
   Иванов совершенно уверенно взмахнул двумя сжатыми кулаками и закричал:
   — Будьте покойны. Они ваш заказ на змеиные и страусовые яйца переслали в совхоз, а куриные вам по ошибке.
   — Боже мой... Боже мой, — повторил Персиков и, зеленея лицом, стал садиться на винтящийся табурет.
   Панкрат совершенно одурел у двери, побледнел и онемел. Иванов вскочил, схватил лист и, подчеркивая острым ногтем строчку, закричал в уши профессору:
   — Ну, теперь они будут иметь веселую историю!.. Что теперь будет, я решительно не представляю. Владимир Ипатьич, вы гляньте, — и он завопил вслух, вычитывая первое попавшееся место со скомканного листа: — «Змеи идут стаями в направлении Можайска... откладывая неимоверные количества яиц. Яйца были замечены в Духовском уезде... Появились крокодилы и страусы. Части особого назначения... и отряды государственного управления прекратили панику в Вязьме после того, как зажгли пригородный лес, остановивший движение гадов...»
   Персиков, разноцветный, иссиня-бледный, с сумасшедшими глазами, поднялся с табуретки и, задыхаясь, начал кричать:
   — Анаконда... анаконда... водяной удав! Боже мой! — В таком состоянии его еще никогда не видали ни Иванов, ни Панкрат.
   Профессор сорвал одним взмахом галстук, оборвал пуговицы на сорочке, побагровел страшным параличным цветом и, шатаясь, с совершенно тупыми стеклянными глазами, ринулся куда-то вон. Вопль разлетелся под каменными сводами института.
   — Анаконда... анаконда... — загремело эхо.
   — Лови профессора! — взвизгнул Иванов Панкрату, заплясавшему от ужаса на месте. — Воды ему... у него удар.


Глава XI

БОЙ И СМЕРТЬ


   Пылала бешеная электрическая ночь в Москве. Горели все огни, и в квартирах не было места, где бы не сияли лампы со сброшенными абажурами. Ни в одной квартире Москвы, насчитывающей четыре миллиона населения, не спал ни один человек, кроме неосмысленных детей. В квартирах ели и пили как попало, в квартирах что-то выкрикивали, и поминутно искаженные лица выглядывали в окна во всех этажах, устремляя взоры в небо, во всех направлениях изрезанное прожекторами. На небе то и дело вспыхивали белые огни, отбрасывали тающие бледные конусы на Москву и исчезали, и гасли. Небо беспрерывно гудело очень низким аэропланным гулом. В особенности страшно было на Тверской-Ямской. На Александровский вокзал через каждые десять минут приходили поезда, сбитые как попало из товарных и разноклассных вагонов и даже цистерн, облепленных обезумевшими людьми, и по Тверской-Ямской бежали густой кашей, ехали в автобусах, ехали на крышах трамваев, давили друг друга и попадали под колеса. На вокзале то и дело вспыхивала трескучая тревожная стрельба поверх толпы — это воинские части останавливали панику сумасшедших, бегущих по стрелкам железных дорог из Смоленской губернии на Москву. На вокзале то и дело с бешеным легким всхлипыванием вылетали стекла в окнах и выли все паровозы. Все улицы были усеяны плакатами, брошенными и растоптанными, и эти же плакаты под жгучими малиновыми рефлекторами глядели со стен. Они всем уже были известны, и никто их ие читал. В них Москва объявлялась на военном положении. В них грозили за панику и сообщали, что в Смоленскую губернию часть за частью уже едут отряды Красной Армии, вооруженные газами. Но плакаты не могли остановить воющей ночи. В квартирах роняли и били посуду и цветочные вазоны, бегали, задевая за углы, разматывали и сматывали какие-то узлы и чемоданы, в тщетной надежде пробраться на Каланчевскую площадь, на Ярославский или Николаевский вокзал. Увы, все вокзалы, ведущие на север и восток, были оцеплены густейшим слоем пехоты, и громадные грузовики, колыша и бренча цепями, до верху нагруженные ящиками, поверх которых сидели армейцы в остроконечных шлемах, ощетинившиеся во все стороны штыками, увозили запасы золотых монет из подвалов Народного комиссариата финансов и громадные ящики с надписью: «Осторожно. Третьяковская галерея». Машины рявкали и бегали по всей Москве.
   Очень далеко на небе дрожал отсвет пожара, и слышались, колыша густую черноту августа, беспрерывные удары пушек.
   Под утро, по совершенно бессонной Москве, не потушившей ни одного огня, вверх по Тверской, сметая все встречное, что жалось в подъезды и витрины, выдавливая стекла, прошла многотысячная, стрекочущая копытами по торцам, змея Конной армии. Малиновые башлыки мотались концами на серых спинах, и кончики пик кололи небо. Толпа, мечущаяся и воющая, как будто ожила сразу, увидав ломящиеся вперед, рассекающие расплеснутое варево безумия, шеренги. В толпе на тротуарах начали призывно, с надеждою, выть.
   — Да здравствует Конная армия! — кричали исступленные женские голоса.
   — Да здравствует! — отзывались мужчины.
   — Задавят!! Давят!.. — выли где-то.
   — Помогите! — кричали с тротуара.
   Коробки папирос, серебряные деньги, часы полетели в шеренги с тротуаров, какие-то женщины выскакивали на мостовую и, рискуя костями, плелись с боков конного строя, цепляясь за стремена и целуя их. В беспрерывном стрекоте копыт изредка взмывали голоса взводных:
   — Короче повод.
   Где-то пели весело и разухабисто, и с коней смотрели в зыбком рекламном свете лица в заломленных малиновых шапках. То и дело прерывая шеренги конных с открытыми лицами, шли на конях же странные фигуры, в странных чадрах, с отводными за спину трубками и с баллонами на ремнях за спиной. За ними ползли громадные цистерны-автомобили с длиннейшими рукавами и шлангами, точно на пожарных повозках, и тяжелые, раздавливающие торцы, наглухо закрытые и светящиеся узенькими бойницами танки на гусеничных лапах. Прерывались шеренги конных, и шли автомобили, зашитые наглухо в серую броню, с теми же трубками, торчащими наружу, и белыми нарисованными черепами на боках с надписью: «Газ. Доброхим».
   — Выручайте, братцы, — завывали с тротуаров, — бейте гадов... Спасайте Москву!
   — Мать... мать... — перекатывалось по рядам. Папиросы пачками прыгали в освещенном ночном воздухе, и белые зубы скалились на ошалевших людей с коней. По рядам разливалось глухое и щиплющее сердце пение:

 

 
...Ни туз, ни дама, ни валет,
Побьем мы гадов без сомненья,
Четыре с боку — ваших нет...

 

 
   Гудящие раскаты «ура» выплывали над всей этой кашей, потому что пронесся слух, что впереди шеренг на лошади, в таком же малиновом башлыке, как и все всадники, едет ставший легендарным десять лет назад, постаревший и поседевший командир конной громады. Толпа завывала, и в небо улетал, немного успокаивая мятущиеся сердца, гул: «ура... ура..>

 
___________

 
   Институт был скупо освещен. События в него долетали только отдельными, смутными и глухими отзвуками. Раз под огненными часами близ манежа грохнул веером залп, это расстреляли на месте мародеров, пытавшихся ограбить квартиру на Волхонке. Машинного движения на улице здесь было мало, оно все сбивалось к вокзалам. В кабинете профессора, где тускло горела одна лампа, отбрасывая пучок на стол, Персиков сидел, положив голову на руки, и молчал. Слоистый дым веял вокруг него. Луч в ящике погас. В террариях лягушки молчали, потому что уже спали. Профессор не работал и не читал. В стороне, под левым его локтем, лежал вечерний выпуск телеграмм на узкой полосе, сообщавший, что Смоленск горит весь и что артиллерия обстреливает Можайский лес по квадратам, громя залежи крокодильих яиц, разложенных во всех сырых оврагах. Сообщалось, что эскадрилья аэропланов под Вязьмою действовала весьма удачно, залив газом почти весь уезд, но что жертвы человеческие в этих пространствах неисчислимы из-за того, что население, вместо того чтобы покидать уезды в порядке правильной эвакуации, благодаря панике, металось разрозненными группами на свой риск и страх, кидаясь куда глаза глядят. Сообщалось, что отдельная Кавказская кавалерийская дивизия в можайском направлении блистательно выиграла бой со страусовыми стаями, перерубив их всех и уничтожив громадные кладки страусовых яиц. При этом дивизия понесла незначительные потери. Сообщалось от правительства, что в случае, если гадов не удастся удержать в двухсотверстной зоне от столицы, она будет эвакуирована в полном порядке. Служащие и рабочие должны соблюдать полное спокойствие. Правительство примет самые жестокие меры к тому, чтобы не допустить смоленской истории, в результате которой благодаря смятению, вызванному неожиданным нападением гремучих змей, появившихся в количестве нескольких тысяч, город загорелся во всех местах, где бросили горящие печи и начали безнадежный повальный исход. Сообщалось, что продовольствием Москва обеспечена по меньшей мере на полгода и что совет при главнокомандующем предпринимает срочные меры к бронировке квартир для того, чтобы вести бои с гадами на самых улицах столицы, в случае, если красным армиям и аэропланам и эскадрильям не удастся удержать нашествие пресмыкающихся.
   Ничего этого профессор не читал, смотрел остекленевшими глазами перед собой и курил. Кроме него только два человека были в институте — Панкрат и то и дело заливающаяся слезами экономка Марья Степановна, бессонная уже третью ночь, которую она проводила в кабинете профессора, ни за что не желающего покинуть свой единственный оставшийся потухший ящик. Теперь Марья Степановна приютилась на клеенчатом диване, в тени, в углу, и молчала в скорбной думе, глядя, как чайник с чаем, предназначенным для профессора, закипал на треножнике газовой горелки. Институт молчал, и все произошло внезапно.
   С тротуара вдруг послышались ненавистные звонкие крики, так что Марья Степановна вскочила и взвизгнула. На улице замелькали огни фонарей, и отозвался голос Панкрата в вестибюле. Профессор плохо воспринял этот шум. Он поднял на мгновение голову, пробормотал: «Ишь как беснуются... что ж я теперь поделаю». И вновь впал в оцепенение. Но оно было нарушено. Страшно загремели кованые двери института, выходящие на Герцена, и все стены затряслись. Затем лопнул сплошной зеркальный слой в соседнем кабинете. Зазвенело и высыпалось стекло в кабинете профессора, и серый булыжник прыгнул в окно, развалив стеклянный стол. Лягушки шарахнулись в террариях и подняли вопль. Заметалась, завизжала Марья Степановна, бросилась к профессору, хватая его за руки и крича: «Убегайте, Владимир Ипатьич, убегайте». Тот поднялся с винтящегося стула, выпрямился и, сложив палец крючочком, ответил, причем его глаза на миг приобрели прежний остренький блеск, напоминавший прежнего вдохновенного Персикова.
   — Никуда я не пойду, — проговорил он, — это просто глупость, — они мечутся как сумасшедшие... Ну, а если вся Москва сошла с ума, то куда же я уйду. И пожалуйста, перестаньте кричать. При чем здесь я. Панкрат! — позвал он и нажал кнопку.
   Вероятно, он хотел, чтоб Панкрат прекратил всю суету, которой он вообще никогда не любил. Но Панкрат ничего уже не мог поделать. Грохот кончился тем, что двери института растворились и издалека донеслись хлопушечки выстрелов, а потом весь каменный институт загрохотал бегом, выкриками, боем стекол. Мария Степановна вцепилась в рукав Персикова и начала его тащить куда-то. Он отбился от нее, вытянулся во весь рост и, как был в белом халате, вышел в коридор.
   — Ну? — спросил он. Двери распахнулись, и первое, что появилось в дверях, это спина военного с малиновым шевроном и звездой на левом рукаве. Он отступал из двери, в которую напирала яростная толпа, спиной и стрелял из револьвера. Потом он бросился бежать мимо Персикова, крикнув ему:
   — Профессор, спасайтесь, я больше ничего не могу сделать.
   Его словам ответил визг Марьи Степановны. Военный проскочил мимо Персикова, стоящего как белое изваяние, и исчез во тьме извилистых коридоров в противоположном конце. Люди вылетели из дверей, завывая:
   — Бей его! Убивай...
   — Мирового злодея!
   — Ты распустил гадов!
   Искаженные лица, разорванные платья запрыгали в коридорах, и кто-то выстрелил. Замелькали палки. Персиков немного отступил назад, прикрыл дверь, ведущую в кабинет, где в ужасе на полу на коленях стояла Марья Степановна, распростер руки, как распятый... Он не хотел пустить толпу и закричал в раздражении:
   — Это форменное сумасшествие... вы совершенно дикие звери. Что вам нужно? — Завыл: — Вон отсюда! — и закончил фразу резким, всем знакомым выкриком: — Панкрат, гони их вон!
   Но Панкрат никого уже не мог выгнать. Панкрат с разбитой головой, истоптанный и рваный в клочья, лежал недвижимо в вестибюле, и новые и новые толпы рвались мимо пего, не обращая внимания на стрельбу милиции с улицы.
   Низкий человек, на обезьяньих кривых ногах, в разорванном пиджаке, в разорванной манишке, сбившейся на сторону, опередил других, дорвался до Персикова и страшным ударом палки раскроил ему голову. Персиков качнулся, стал падать на бок, и последним его словом было:
   — Панкрат... Панкрат...
   Ни в чем не повинную Марью Степановну убили и растерзали в кабинете, камеру, где потух луч, разнесли в клочья, в клочья разнесли террарии, перебив и истоптав обезумевших лягушек, раздробили стеклянные столы, раздробили рефлекторы, а через час институт пылал, возле него валялись трупы, оцепленные шеренгою вооруженных электрическими револьверами, и пожарные автомобили, насасывая воду из кранов, лили струи во все окна, из которых, гудя, длинно выбивалось пламя.


Глава XII

МОРОЗНЫЙ БОГ НА МАШИНЕ


   В ночь с 19-го на 20 августа 1928 года упал неслыханный, никем из старожилов никогда еще не отмеченный, мороз. Он пришел и продержался двое суток, достигнув восемнадцати градусов. Остервеневшая Москва заперла все окна, все двери. Только к концу третьих суток поняло население, что мороз спас столицу и те безграничные пространства, которыми она владела и на которые упала страшная беда 28-го года Конная армия под Можайском, потерявшая три четверти своего состава, начала изнемогать, и газовые эскадрильи не могли остановить движения мерзких пресмыкающихся, полукольцом заходивших с запада, юго-запада и юга по направлению к Москве.
   Их задушил мороз. Двух суток по восемнадцать градусов не выдержали омерзительные стаи, и в 20-х числах августа, когда мороз исчез, оставив лишь сырость и мокроту, оставив влагу в воздухе, оставив побитую нежданным холодом зелень на деревьях, биться больше было не с кем. Беда кончилась. Леса, поля, необозримые болота были еще завалены разноцветными яйцами, покрытыми порою странным, нездешним, невиданным рисунком, который безвестно пропавший Рокк принимал за грязюку, но эти яйца были совершенно безвредны. Они были мертвы, зародыши в них прикончены.
   Необозримые пространства земли еще долго гнили от бесчисленных трупов крокодилов и змей, вызванных к жизни таинственным, родившимся на улице Герцена в гениальных глазах лучом, но они уже не были опасны, непрочные созданья гнилостных, жарких тропических болот погибли в два дня, оставив на пространстве трех губерний страшное зловоние, разложение и гной.
   Были долгие эпидемии, были долго повальные болезни от трупов гадов и людей, и долго еще ходила армия, но уже снабженная не газами, а саперными принадлежностями, керосинными цистернами и шлангами, очищая землю. Очистила, и все кончилось к весне 29-го года.
   А весною 29-го года опять затанцевала, загорелась и завертелась огнями Москва, и опять по-прежнему шаркало движение механических экипажей, и над шапкою Храма Христа висел, как на ниточке, лунный серп, и на месте сгоревшего в августе 28-го года двухэтажного института выстроили новый зоологический дворец, и им заведовал приват-доцент Иванов, но Персикова уже не было. Никогда не возникал перед глазами людей скорченный убедительный крючок из пальца, и никто больше ие слышал скрипучего, квакающего голоса. О луче и катастрофе 28-го года еще долго говорил и писал весь мир, но потом имя профессора Владимира Ипатьевнча Персикова оделось туманом и погасло, как погас и самый открытый им в апрельскую ночь красный луч. Луч же этот вновь получить не удалось, хоть иногда изящный джентльмен и ныне ординарный профессор Петр Степанович Иванов и пытался. Первую камеру уничтожила разъяренная толпа в ночь убийства Персикова. Три камеры сгорели в Никольском совхозе «Красный луч» при первом бое эскадрильи с гадами, а восстановить их не удалось. Как ни просто было сочетание стекол с зеркальными пучками света, его не скомбинировали второй раз, несмотря на старания Иванова. Очевидно, для этого нужно было что-то особенное, кроме знания, чем обладал в мире только один человек — покойный профессор Владимир Ипатьевич Персиков.

 
   Москва, 1924 г., октябрь


Комментарии. В. И. Лосев

РОКОВЫЕ ЯЙЦА


   Повесть написана в октябре 1924 г. Впервые опубликована с сокращениями в журнале «Красная панорама» (1925. №19-22, 24); № 19-21 — под названием «Луч жизни», № 22, 24 — «Роковые яйца»; полностью — в альманахе «Недра» (1925. Кн. 6), затем — в сб.: Булгаков М. Дьяволиада. М.: Недра, 1925; то же, 1926.
   Печатается по сб.: Булгаков М. Дьяволиада. М., 1926.

 
   О повести «Роковые яйца» чаще всего пишут, приводя восторженные отзывы о ней М. Горького, В. Вересаева, М. Волошина, А. Белого и других современников Булгакова. Действительно, повесть произвела сильнейшее впечатление как художественно-политическое произведение не только в российских, но и зарубежных литературных кругах. Но мало кто знает, что в 60-е гг. о повести «Роковые яйца» с восторгом отзывался А. И. Солженицын. Вот отрывок из его письма Е. С. Булгаковой от 16 марта 1966 г.: «Самое крутое время было, пожалуй, до последнего нашего визита к Вам, но веселого ке много было и с тех пор.
   А вот еще и Анну Андреевну потеряли (речь идет о смерти А. А. Ахматовой. — В. Л.). Вы помните, что она нас первая познакомила?
   Большое спасибо за журнал. Сперва мне показалось — избыток Гоголя, но в последней главке Михаил Афанасьевич взял реванш за все! Изумительная главка, где весь дух эпохи и история целого периода. И с какой легкостью!»
   И далее А. И. Солженицын приступил к конкретному разбору повести. Приводим только некоторые его записи:
   «Общие черты булгаковской прозы, которые хорошо здесь видны:
   1. Легкость, свобода.
   2. Динамизм.
   3. Доза юмора, свободно даваемая там и здесь.
   4. Неудержимая фантазия, богатство теснящихся образов.
   Блестяще дан корреспондент Альфред Бронский („вечно поднятые, словно у китайца, брови" — „ни секунду не глядящие в глаза собеседнику агатовые глазки", ботинки, похожие на копыта (!)... Другой репортер — в штанах и блузе из одеяльного драпа...
   Какая сила и краткость характеристики...» (НИОР РГБ, ф. 562, к. 37).
   Об истории написания повести более или менее подробно сказано во втором томе собрания сочинений писателя (М., 1989. С. 670-677). Мы приведем лишь новые факты, выявленные в последнее десятилетие, и прежде всего дневниковые записи Булгакова о повести.
   18 октября 1924 г. писатель делает очень важную запись в дневнике о том, что большие затруднения возникли с его повестью-гротеском «Роковые яйца» по цензурным соображениям и что «в повести испорчен конец».
   Напомним, что М. Горький, дав блестящий отзыв повести, сокрушался по поводу ее «плохого конца». Автор, мол, не использовал поход пресмыкающихся на Москву, а это могла быть «чудовищно интересная картина». Из дневника Булгакова видно, что он и сам расстраивался по этому поводу.
   Много было споров о цензурных поправках в тексте. Но из записей самого автора становится очевидным, что такие поправки им были сделаны.
   И еще две важные записи Булгакова — в ночь на 27-е и затем в ночь на 28 декабря 1924 г.:
   «Ангарский (он только на днях вернулся из-за границы) в Берлине, а кажется, и в Париже всем, кому мог, показал гранки моей повести „Роковые яйца". Говорит, что страшно понравилось и кто-то в Берлине (в каком-то издательстве) ее будут переводить».
   «Вечером у Никитиной читал свою повесть „Роковые яйца"... Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезное? Тогда не выпеченное. Во всяком случае, там сидело человек 30, и ни один из них не только не писатель, но и вообще не понимает, что такое русская литература.
   Боюсь, как бы не саданули меня за все эти подвиги...»
   После выхода повести в свет стали появляться отклики политических ортодоксов, не предвещавшие писателю ничего хорошего. Так, в статье Леопольда Авербаха (Известия. 1925. 20 сентября) звучали уже зловещие нотки: «М. Булгакову нельзя отказать в бойком пере. Пишет он легко, свободно, подчас занимательно. Так что на вопрос: как? — можно ответить: ничего. Но что он пишет! Но что печатают „Недра"! Вопрос, пожалуй, даже интереснее. Булгаковы появляться будут неизбежно, ибо нэпманству на потребу злая сатира на советскую страну, откровенное издевательство над ней, прямая враждебность. Но неужели Булгаковы будут и дальше находить наши приветливые издательства и встречать благосклонность Главлита?»
   С течением времени ортодоксы вчитывались в содержание булгаковских произведений и приходили от них буквально в бешенство. Вот, к примеру, какая справка поступила в ОГПУ 22 февраля 1929 г.: «Непримиримейшим врагом советской власти является автор „Дней Турбиных" и „Зойкиной квартиры" Михаил Афанасьевич Булгаков, бывший сменовеховец. Можно просто поражаться долготерпению и терпимости Советской власти, которая до сих пор не препятствует распространению книги Булгакова (изд. „Недра") „Роковые яйца". Эта книга представляет собой наглейший и возмутительный поклеп на красную власть. Она ярко описывает, как под действием красных лучей родились грызущие друг друга гады, которые пошли на Москву. Там есть подлое место, злобный кивок в сторону покойного т. Ленина, что лежит мертвая жаба, у которой даже после смерти сохранилось злобное выражение на лице. Как эта его книга свободно гуляет — невозможно понять. Ее читают запоем. Булгаков пользуется любовью молодежи, он популярен...» (Я не шепотом в углу выражал эти мысли. М., 1994. С. 24).