Ничего не понятно. Почему она никуда не пойдет? Чего она испугалась? Откуда она знает номер Савельевых? Попрощавшись, я выскользнул на лестницу. Дома накинул куртку, крикнул матери, что буду не скоро, и почти бегом двинул к остановке.
   Я сразу увидел ее, как только вышел из троллейбуса. У меня отлегло от сердца. Уж не знаю, чего я ожидал. А тут сразу захотелось дурить. Я крадучись двинулся к ней через сумрак тополей. Я отчетливо видел ее фигурку на белом фоне стены дома через дорогу. И я непроизвольно радовался ее тонкой талии, ее высокой груди, которую она умела носить так торжественно и бережно.
   Я достиг цели, вышел у Портфелии из-за спины и осторожно прикрыл ей глаза своими ладонями.
   Такого крика я еще никогда не слышал. Она кричала так, что мне показалось, у меня желудок инеем покрылся. Я продолжал улыбаться глупой окоченевшей улыбкой. Казалось, мы превратились в мумий. Но вот мир снова пришел в движение. Она плачет. Все еще слегка контуженный, одной рукой я прижимаю ее к себе, другой ловлю «тачку».
   Потом мы сидим у меня в комнате (по ее просьбе – при самой яркой иллюминации) и хлебаем горячий чай. В ушах еще немного звенит.
   – Я поужинала в столовой, пришла в редакцию и сразу забралась в «умывальник». И заработалась немного, увлеклась. Вдруг – звонок. Подумала, это ты, ведь рабочий день кончился, и только ты знал, что я там. Решила, хочешь узнать, на месте ли я уже.
   – Я никому не говорил, что ты работаешь.
   – Но я-то об этом не знала. Сняла трубку и говорю: «Я здесь, приезжай скорее, пора уже». А оттуда голос незнакомый: «Очень вам не советую, милая девушка». Я ничего понять не могу, спрашиваю: «Чего не советуете?» А он отвечает: «В клиники идти» Тут я уже испугалась немного, говорю: «А вы-то кто?» А он: «Это вам вовсе ни к чему знать». У меня горло от страха перехватило, я же одна, а он, может, из соседнего кабинета звонит, представляешь? Я говорю: «Прекратите глупые шутки» – и хотела уже трубку бросить и бежать, но он вдруг говорит: «Я вас не пугаю, напротив, я хочу отвести от вас страшную беду. И от матери вашей». Ты знаешь, как я маму люблю? «Но в чем дело?» – спрашиваю. А он отвечает: «Возьмите-ка ручку и записывайте». И продиктовал номер твоих соседей. А потом говорит: «Позвоните, позовите Анатолия и скажитесь ему больной. Или что-нибудь еще придумайте. Всего доброго», – и положил трубку.
   – Может быть, пошутил кто-то?
   – Шуточки… Я сначала тоже так себя успокаивала. Посидела минуты три, страшно так, набрала этот номер, а сама еще не знаю – то ли больной скажусь, то ли наоборот, тебе про голос этот расскажу. Соседка тебя звать пошла, а в трубке вдруг опять: «Милая Офелия. Я уверен, вы намерены немедленно рассказать обо мне Анатолию. Вы так молоды. А неприятности могут быть так велики. Чего стоит одна только «Свобода?..»
   – Что он имел в виду?
   – Общество «Свобода». В школе у нас такое было. Баловства больше, чем политики. Но двое ребят оттуда сейчас за границей. А я была редактором нашей газеты. Рукописной.
   – У тебя номерка не сохранилось? – я почему-то расслабился.
   – Тебе смешно, да? А мне вот что-то не очень. По «Голосу Америки» говорят, что наши политические заключенные в психбольницах сидят. Здорово?
   – Ерунда это все, выброси из головы… – Я привлек ее к себе, потерся щекой о щеку, но Леля была чужая.
   – Ой, у тебя температура, – заметила она, – градусов тридцать девять. «Горячий мужчина». Может, тебе лечь? Ляг.
   Я не успел ответить, потому что позвонили в дверь, и я пошел открывать.
 
   Вот уж кого не ожидал. Светка. И как всегда, вся – воплощение чувственности.
   – Привет, Толянчик. Мой – у тебя?
   – Потерялся?
   – Ресторан уже два часа, как закрылся, а его нет. Ты один? – это она чисто из приличия; ее глаза не отрываясь следили за тем, как я пытаюсь заслонить своими ногами Лелины туфельки.
   – Нет, у меня сидит там… – кивнул я неопределенно головой. – Но ты проходи, если не торопишься.
   – Вообще-то, я даже не знаю, – протянула Светка, а сама в этот момент уже входила в комнату. Даже вперед меня. Ох, и любопытство.
   – Это Светлана, – стал я представлять друг другу дам, – жена Джона. А это – Офелия…
   – Его любовница, – в тон мне продолжила Светка, глядя на Портфелию с презрительной усмешкой. От неожиданности и неловкости кровь бросилась мне в лицо.
   – Ты что, Свет?
   Она с нарочитой небрежностью уселась в кресло, закинула красивые ноги одну на другую, тем самым, обнажая их полностью, и, продолжая бесцеремонно разглядывать Портфелию, ответила:
   – Я-то ничего. А вот ты, лапочка, давно ли в сводники подался?
   Леля резко поднялась:
   – Я пойду.
   – Сиди, – отрубила Светка, и Портфелия, подчиняясь силе, звучавшей в ее голосе, послушно опустилась обратно в кресло. Молчание тянулось минуту. Светка провела рукой по лицу. Казалось, она снимает с него липкую паутину. А потом заговорила совсем другим голосом – тихим, больным:
   – Простите меня… У него на языке – одна Офелия. Офелия – такая, Офелия – сякая… Он и сам еще не понял. Но я-то его «от и до» знаю. А вот сегодня домой не явился. И я уж решила… И вот, сорвалась. Конечно, никто тут не виноват… Толик, принеси попить.
   Я мигом слетал на кухню и нацедил из банки чайного гриба. Светка выпила его залпом, с выдохом, как водку и сморщилась, – «Ну и кислятина!» Она понемногу приходила в себя и теперь, из гордости уже, чтобы компенсировать свою минутную слабость, снова придала своим интонациям нагловатый оттенок:
   – А вы, значит, посиживаете здесь. Вдвоем. И чем, если не секрет, занимаетесь? – Она глянула на Портфелию, на этот раз уже довольно дружелюбно. – А вы – ничего девушка, красивая. И невредная, кажется, не то, что я. – Она обернулась ко мне. – Я бы на твоем месте, Толик, нашла бы занятие с ней поинтересней, чем таскаться по больницам. – Она выдержала паузу, но, не дождавшись от меня ответа, продолжила: – Я всегда говорила Жене, что этот ваш Деда Слава – или сектант, или масон какой-нибудь. А он: «Не болтай ерунду!», «Что ты понимаешь!» А теперь вот сам носится, понять ничего не может.
   И опять раздался звонок входной двери. Просто «День открытых дверей» какой-то у меня сегодня. Я услышал, что открывает мать. Она постучала в дверь комнаты: «Толик, к тебе».
   На пороге стоял Джон (легок на помине) и пьяно улыбался.
   – Салют, – отдал он честь по-военному.
   – Хорош, – заметил я, – заходи. Долго жить будешь, только тебя вспоминали.
   – А я не один, – голосом факира объявил Джон и показал большим пальцем через плечо. – Со мной Валера. Лера! – крикнул он в колодец между перилами лестницы, – Лера! Подь-ка сюда.
   По ступенькам тяжело поднялся сильно «загашенный» Валера. Я этого типа видел впервые. Худой, с бородкой, с усиками. На дона Кихота похож.
   – Вечер добрый, – приподнял шляпу Валера, шатнулся, навалился на стену и с шальной улыбкой начал медленно оседать. Я еле успел подхватить его под мышки, и Джон помог мне дотащить его до комнаты. Толку, правда, от Джона было немного, потому что он и сам нетвердо стоял на ногах. К тому же он никак не хотел выпустить из рук свою синюю спортивную сумку, которая очень стесняла его.
   Когда загадочный Валера был со всеми предосторожностями водворен на диван, Джон огляделся и присвистнул:
   – Компания…
   – Хелло, милый муженек, – Светка, не вставая с кресла, сделала некое подобие книксена.
   – Здравствуй, женушка, – отозвался Джон таким голосом, что на душе у меня заскребли кошки. Я-то к их сценам привык. Они никогда меня не стесняются. К сожалению. Но вот Леле, каково будет.
   Светка ощетинилась:
   – Решила, понимаешь, познакомиться, – она кивнула в сторону Портфелии. – Перенимаю передовой опыт – учусь тебе нравиться.
   – Ай, спасибо, – принялся юродствовать Джон, – ай, удружила. Поздновато только. Мне тебя нынче хоть медом намажь…
   Я много раз видел, как медленно и трудно налаживается все у Джона со Светкой после малейшей перебранки, скольких нервов и взаимного самоотречения стоит день стабильности в их жизни. Поэтому я вмешался:
   – Перестаньте, ребята. Не выносите сор из избы. Из своей в мою. Вы так редко заходите. Давайте, лучше чаю попьем.
   – Не согласен. Предпочитаю что-нибудь покруче. – Джон имел моральное право на это заявление: говоря, он расстегнул замок своей драгоценной сумки и извлек оттуда две бутылки шампанского.
   – Фужеры тащи.
   Выйдя в коридор, я прислонился лбом к холодной плоскости зеркала и закрыл глаза. Под веками жгло. Так бывало в детстве, когда вовремя не ложился спать. Холод зеркальной поверхности дал почувствовать, какой раскаленный у меня лоб. Я и вправду заболел.
 
   – Ну и за что же будем пить, а? – спросила, осваиваясь, примолкшая было с приходом Светки Портфелия. Пламя свечи колыхалось в ее глазах огненной полоской посередине зрачка, отчего то кошачье, что от природы было в ее лице, усиливалось во много раз.
   – Ясно за что, – сказал Джон, скручивая с пробки проволоку, – за женщин.
   Светка выдавила из себя презрительный смешок и, демонстративно отвернувшись к стенке, принялась так яростно качать ногой, что, казалось, еще немного, и в такт начнет подпрыгивать все кресло.
   Джон наполнил фужеры, я подал один Портфелии и сказал:
   – Жека, я, может, некстати, но у меня другой тост. В память о Деде Славе. Я-то его не помянул.
   – Давай, старик, – одобрил Джон, и мы выпили, по поминальной традиции не чокаясь.
   – Дед был – что надо, – сокрушенно сказал Джон.
   – Только масон. Или сектант, – влезла Светка.
   – Ну, ты-то у нас все знаешь! – огрызнулся Джон.
   – Мне, Женечка, если хочешь знать, твоя мама сказала. Он в каком-то обществе был у Заплатина.
   Когда прозвучала эта фамилия, в комнате словно вакуум образовался. Джон дрожащими пальцами принялся доставать из пачки сигарету.
   – Снова начался бред, – заметил я. – Женя, здесь только не кури. Мне спать тут, не люблю. Пойдем в коридор.
   Мы вышли из квартиры, поднялись на площадку между этажами и уселись на подоконник. Закурили.
   – Мне мать ничего не говорила, между прочим, – с обидой, по-моему, сказал Джон.
   – Если честно, меня сейчас совсем другое беспокоит. Я решил сделать Офелии предложение. Но не могу решить – как: публично – сейчас, или потом – наедине.
   – Потом, – буркнул Джон, уткнувшись в сигарету.
   – Чего ты посуровел? Она что – тебе нравится?
   – Как тебе сказать… Нравится. Очень даже. Только я-то при чем? За тебя рад. – Он улыбнулся одними губами. – Пойдем к ним.
   В наше отсутствие Светка с Лелей явно не поладили. Они сидели, насупясь и не глядя друг на друга. Для разрядки Джон вновь разлил, и мы молча выпили. Я сел на пол перед креслом Портфелии у нее в ногах. Джон повернулся к Светке:
   – Что тебе мать наплела?
   В его отношении к деду было намного больше теплоты, чем к матери. И сейчас, когда свое брал хмель, Джон перестал этого стесняться. Он продолжал:
   – При жизни его то лжеученым, то вообще врагом народа выставляли. И бог знает, кем еще. А теперь?
   Да, это так. В школе большинство учителей относилось к деду настороженно. Ведь был он бывшим «морганистом-менделистом-вейсманистом». И хотя с августовской сессии ВАСХНИИЛ сорок восьмого года минули уже десятилетия, Вавилов реабилитирован, «лысенковщина» – осуждена, косые взгляды оставались.
   Об этой самой сессии и о том, что Деда Слава – Владислав Степанович Матвеев – до того, как вынужден был приехать в нашу провинцию, работал в одной из ведущих лабораторий Ленинградского института цитологии, гистологии и эмбриологии АН СССР, мы, естественно, узнали уже потом, повзрослев. Но о механизме наследственности, о перспективах генетики он и тогда часто рассказывал нам, рассказывал горячо, и, забывая, что перед ним – дети, сбиваясь на совершенно непонятный для нас язык большой науки.
   Он и внука своего назвал в честь науки (или лженауки?) евгеники.
   Склад ума моего уже в те годы был довольно «филологическим», и мне претила идея «исправления человеческой природы», о которой нет-нет да и заговаривал Деда Слава…
   – Кем же он посмертно стал? – повторил вопрос Джон, неприязненно глядя на Светку. Ей, видно, стало не по себе:
   – Да не знаю я ничего. Когда я мать твою успокаивала, говорила, мол, это могло произойти с ним в любой момент, он ведь не молодой был, болел серьезно и операцию тяжелую перенес… А она сказала, что в больницу он лег совершенно здоровым.
   – Как так? – удивился Джон.
   – Когда он ложился, ей записку оставил. Сказал, что читать ее можно, только если с ним в больнице что-нибудь случится. Ну, а она, конечно, не удержалась и конверт вскрыла. – Светка говорила виновато, сознавая, что разглашает чужой секрет.
   – Узнаю любимую матушку, – хмыкнул Джон, – «активная жизненная позиция».
   – И что же там было? – забыв об обидах, нетерпеливо перебила его Портфелия.
   – Там было сказано, что он здоров, а в больницу ложится по настоянию профессора Заплатина, который является руководителем какой-то организации. И записку эту нужно передать в КГБ.
   – И почему же она не передала? – поинтересовался я.
   – Так ведь ничего плохого с ним не случилось. Выписался, пришел и забрал бумажку. Спросил еще, не прочитала ли; она призналась. А он: «Как видишь, дочка, со мной все в порядке, значит, я ошибался».
   – Все опять выворачивается наизнанку, – заметил я. – Еще пятнадцать минут назад я подозревал, что Заплатин занимается чем-то стратегически важным, и КГБ его охраняет от чужих глаз. А теперь выходит, все наоборот. Да, – вспомнил я, поймав на себе озадаченный взгляд Джона. – Вы же ничего не знаете. Расскажи-ка им Леля.
   После рассказа Портфелии о ее сегодняшних злоключениях, мы некоторое время молча переваривали полученный от нее и Светланы «информационный комплекс».
   – Дверь на ремонте, стучать по телефону, – попытался Джон снять напряжение шуткой. Но мы оставались серьезными.
   Я высказал предположение:
   – Выходит, Леля, они тебя просто купили. Напугали специально, чтобы ты больше не в свои дела не лезла. Мы же политики все, как огня, боимся. Между прочим, непонятно почему. Сейчас, вроде, гласность, демократия. А мы все равно боимся. – Я чувствовал, что под действием шампанского начинаю философствовать не по существу, но не мог остановиться. – Вот они тебя и купили – прознали где-то про «Свободу» твою. Знают, на что давить.
   – Похоже, – поддержал мою догадку Джон.
   – А раз так, – продолжал я, окончательно уразумев, что, собственно, я хочу сказать, – что получается? Кто-то (вероятнее всего, Заплатин и компания) пугает нас КГБ. Что из этого следует? Что этот кто-то сам его боится. Недаром и Деда Слава наказывал записку именно туда передать. А раз так, нам нужно бегом бежать в этот самый комитет и обо всем, что знаем подробно рассказать. Знаем мы, правда, совсем немного, но у нас явно в руках какая-то ниточка. Вот пусть там ее и распутывают.
   И вдруг (я даже подскочил от неожиданности) у меня за спиной раздался тихий голос:
   – Ни в коем случае.
   Джон ткнул пальцем в дальний угол комнаты: «Нарисовался!» Мы и забыли про пьяного Валеру. А сейчас он в позе лотоса восседал на диване, и в неверном мерцании свечи казался выходцем из средневековья: бледность, худоба, эспаньолка, черные вьющиеся локоны. Глаза черные, но взгляд почему-то кажется бесцветным. Белым. И ясно, что он абсолютно трезв.
   – Кто вы? – сдавленным голосом спросила Портфелия.
   «Спокойно, Маша, я – Дубровский», – как всегда некстати выскочило у меня из недр памяти.
 
   – Предположим, я – Заплатин. Нам есть о чем говорить?
   – Вы – не Заплатин, – дрогнувшим голосом возразила Портфелия.
   – Где ты его откопал? – вполголоса спросил я Джона.
   – В «Музе». Только что познакомились.
   – И все-таки предположим, – с нажимом произнес Валера. – Пусть я буду доверенным лицом профессора.
   Я, стараясь, чтобы никто не заметил, дотянулся до нижнего ящика стола, чуть приоткрыл его и включил лежавший там диктофон.
   – Вы – политическая организация? – с места в карьер взяла Портфелия. Я не в первый раз уже поразился ей.
   – Нет, это было бы мелко. Мы – сообщество людей, разрабатывающих научную идею такого уровня, что она автоматически переходит в разряд политических, но этим ни в коем случае не ограничивается.
   – Что это за идея? – спросил я.
   – О вашей же безопасности заботясь, открыть вам этого не могу.
   – Она имеет оборонное значение?
   – В некотором смысле. Но это не оружие.
   – Что же это?
   – С чего, собственно, вы взяли, что я обязан отвечать на ваши вопросы?
   – Тогда зачем вы здесь? – резонно заметила Портфелия.
   – Да, – впервые с того момента, как «Валера» заговорил, открыла рот Светка. – От нас-то вам что нужно?
   – Браво. Вопрос по существу. Отвечаю: я здесь для того, чтобы обезвредить вашу группу.
   – То есть? – Высокая температура, хмель и необычность происходящего, прихотливо переплетаясь, давали мне острое ощущение нереальности. Беседа эта скорее забавляла, нежели интересовала меня. Мысли, словно в банке повидла, ворочались еле-еле. Но что-то подсказывало мне, что все происходящее – чрезвычайно важно.
   – То есть я должен свести до минимума вероятность в настоящем и будущем вмешательства вашей группы в наши дела, а так же – возможность утечки информации.
   – Лично я молчать не собираюсь, ясно? – заверила Портфелия.
   – В таком случае, вас ждут крупные неприятности, а то и физическое уничтожение.
   – Вы угрожаете? – спросил я.
   – Я стараюсь уберечь вас. «Валера» презрительно скривил губы. – И советую уяснить раз и навсегда: мы – объективная неизбежность; мы – закономерность развития общества; мы – его блистательный тупик. Хотя с каждым днем нам и приходится затрачивать все больше энергии на пресечение утечки информации, все же время Всеобщего Знания еще не наступило.
   В этот момент я, неотрывно глядя на него, заметил, что позади него, на уровне затылка возникло легкое свечение.
   – Глупо спрашивать, угрожаем ли мы, – продолжал он. – Угрожает ли старость? Нет, она наступает. Угрожает ли зима? Угрожает ли ночь?.. Наше появление – объективная закономерность, и тот, кто двинется против течения истории, будет сметен и раздавлен, независимо от того, хотим мы этого или нет.
   – Фашизм какой-то, – тихо сказала Светка. А сияние позади «Валеры» становилось все ярче.
   – Женщина не поняла ничего. Но мы не можем объяснить ей всего, потому что информация важнее женщины. – Тут «Валера», словно в невесомости, приподнявшись на несколько сантиметров над диваном и, уже, как порядочная лампочка, освещая своим нимбом комнату, продолжая вещать. – Мы несем счастье. Мы несем новизну миру. Мы зовем к себе отчаявшихся. Ибо настанет день Всеобщего Знания, и скажет всякий: «Вот он – путь». И он пойдет вслед за нами без сомнения. И оставит за спиною он алчность свою, похоть и гордыню мирскую…
   Мы, словно зачарованные поднялись на ноги, а Он, выпрямившись, парил над полом, и лик Его светел, речи – истинны:
   – И скажет всякий: «Мерзок я. Очисти меня». И будет очищен он. И скажет всякий: «Одиноки мы. Слей же нас воедино». И воспоют они во единый радости. И скажет всякий: «Аллилуйя».
   И тут я почувствовал, как что-то накатило на меня. И, не помня себя от восторга, я рухнул на колени и закричал надсадно:
   – Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!..
   И великим покоем наполнилось сердце мое.
 
   Влад, наконец, сумел оторваться от текста. Очень увлекательный бред. Прямо, опять же, «Ночной дозор» какой-то. Без вампиров, правда, но все-равно жутковато. А главное то, что его словно окунули в прошлое. Правда, в те годы он, в отличие от героев повествования, был еще школьником. И не в Домнинске, а в Твери. Но тягостно-затхлая и одновременно разгильдяйски-беспечная атмосфера того времени была до слез знакома ему. Забылось, забылось… Забылось слово «дефицит», забылась «борьба с пьянством», забылась «зарплата в сто двадцать рублей», «партком» и «Родопи»… И вот, все это вдруг вынырнуло из небытия и нахлынуло на него.
   Влад глянул на часы. Было уже половина второго, а вставать-то придется рано утром. Дочитать можно и завтра. «Но что это, все-таки, такое? – думал он, потушив свет. – Опус начинающего писателя-фантаста? Зачем и кто подсунул ему это под подушку? И в чем там все-таки соль?.. Узнаю завтра…»
 
   Он вошел в приемную мэра. Одутловатая немолодая секретарша без всякого интереса скользнула по нему пустым взглядом и сказала:
   – Владимир Васильевич ждет вас, проходите.
   Даже не спросила, кто он, словно уже не раз видела его. И то, что глава администрации не занят… Впрочем, похоже, федеральный заказ это то, что может спасти этот городишко от окончательного умирания, и важнее у мэра дела нет.
   Влад шагнул к двери, машинально читая табличку на ней, и вздрогнул:
   «Владимир Васильевич Заплатин, глава администрации г. Домнинска».
   Он вошел. Очень пожилой, седовласый человек поднял на него тяжелый, почти осязаемый, взгляд. Влад почувствовал, как по его спине пробежал холодок.
   – Здравствуйте, – сказал Заплатин. – Присаживайтесь.
   Влад сел.
   – Собственно, говорить нам с вами не о чем, – сказал Заплатин. – Вот ваши бумаги, они подписаны. – Он протянул Владу прозрачную пластиковую папку с документами.
   Влад взял ее, хотел открыть, но Заплатин остановил его:
   – Можете не проверять. Там все точно. Везите свою дрянь. Нам очень нужны деньги.
   – Городу? – зачем-то уточнил Влад, поднимаясь.
   – Да, – подтвердил Заплатин, тоже вставая. Он был болезненно худ, костюм висел на нем, как на скелете. – Преже всего нашему градообразующему учреждению.
   – А что это за учреждение? – полюбопытствовал Влад.
   – Институт, – лаконично отозвался мэр.
   – Нейрохирургии? – выпалил Влад.
   – Да, – глаза Заплатина сузились. – Что вам известно об этом?
   – Н-ничего, – испуганно пожал плечами Влад. – Кто-то говорил…
   – Постарайтесь не вникать, – сказал мэр. – Большинство закрытых городов образовано в пятидесятых. Сейчас, перестав быть стратегически важными объектами, они остаются закрытыми по инерции, на самом же деле там уже нет никаких тайн. Домнинск закрыт всего десять лет назад. Это по-настоящему режимное учреждение, и чем меньше вы будете знать о нем, тем будет лучше для вас.
   – Мне все это совершенно не интересно, – затравленно кивнул Влад. – Я могу идти?
   – До свидания, – кивнул Заплатин, опускаясь в кресло.
 
   Ж/д касса была удобно расположена в фойе гостиницы. Влад взял билет на сегодняшний вечерний поезд до Москвы. Никогда еще го командировка не была такой короткой. Поднялся в номер. Дипломат был собран за десять минут. Странную папку Влад засунул поглубже под матрас. По расписанию, вывешенному там же, в фойе, прямой автобус из Домнинска на вокзал выезжал через два с половиной часа.
   Влад щелкнул выключателем телевизора, но оказалось, что тот не работает. Он улегся на кровать. Потом не выдержал, вскочил, подошел к двери и запер ее, вернулся к кровати и достал из-под матраца серую папку.

2.

   В этом месте у меня – провал памяти. Не надо думать, что раньше я все помнил, а вот сейчас, сидя в дачной избушке, вдруг почему-то забыл. Нет. Просто целый кусок жизни оказался вне моего сознания. Он начисто стерт из памяти. А может быть, он и не был записан.
   Портфелия рассказала, как меня везли в больницу, как я бредил, как врачи установили диагноз – двустороннее воспаление легких – и возились со мной почти сутки, до конца не уверенные, выживу ли. Температура была близка к критической. Да, не прошла мне даром наша прогулка под дождем в клинический корпус.
   Воспоминания мои о последнем вечере были абсолютно фантастическими, и, как только ко мне пустили Портфелию, я принялся расспрашивать, что же было на самом деле. Выяснилось, что никакого свечения, никакого парения не было и в помине. Были только угрозы, причем довольно неопределенные. Валера сидел бормотал себе что-то под нос, когда я вдруг шмякнулся лбом об пол ему в ноги и диким голосом заорал. А после – потерял сознание.
   Но у меня была надежда и другим путем возможно более полно восстановить истину о том вечере. Я попросил Портфелию на следующее свидание принести мне диктофон, объяснив ей, где он лежит. Каково же было мое разочарование, когда выяснилось, что в момент включения записи лента была отмотана далеко вперед. Я ведь не видел, когда включал. Да и видел бы, все равно не смог бы перемотать ее незаметно. Поэтому запись вышла очень короткая; начинаясь вопросом Портфелии: «Вы – политическая организация?», она обрывалась на возмущенном восклицании Светки: «Фашизм какой-то…» А это-то все я еще и сам помнил.
   Портфелия рассказала, что в машину «скорой помощи» меня волокли Джон с Валерой и никаких признаков сверхъестественной святости в последнем не наблюдалось. И все-таки сейчас, когда все это давно позади, я не устаю поражаться тому своему бреду. Очень многое в нем кажется мне сейчас чуть ли не провидением.
   Неторопливое течение больничного времени, просиживание по несколько часов напролет у окна, навеяли на меня лирическое настроение. Нахлынули воспоминания.
   … Когда уже не плачешь. Когда уже нету слез. Улыбаешься от боли. Агония лета. Синее и желтое.