Есть честная осень. Это грязь и слякоть; и холод, и ангина, и в комнате тускло, и на стуле пол-лимона. И есть вот такая – надрывная. Синяя и желтая. Под ногами – ш-ших, ш-ших – шелест.
   Когда нам с Джоном было по четырнадцать, мы шлялись в такую погоду по городу и принюхивались. И когда чуяли запах горелых листьев, шли на этот зов. Если мы забредали далеко от дома, мы просто сидели на корточках возле дымящейся кучи, сидели до самой ночи и больше – молчали. И не знали, что это, возможно, – лучшее, что у нас когда-нибудь будет. Мы купались в запахах – запах костра, запах земли, запах паленой резины (Джон слишком близко к огню вытянул ноги в кедах), запах сырости, запах вечера, запах «завтра в школу», запах «это я»….
   А если мы оказывались близко к дому, Джон (тогда он был еще «Жекой») бежал за гитарой. И появлялся еще один запах: лиловый запах струн.
   … Помню жуткий вечер, когда пришел ко мне зареванный Жека: «Двухвостка сдохла». И как хоронили мы ее – я, он и Деда Слава – за деревянным туалетом на школьном дворе. Скорбно. Дед пытался успокоить нас, мол, нечего убиваться, крыса как крыса, он и другой какой-нибудь крысе второй хвост приживит. Но мы словно понимали, что хороним детство.
   … Лиловый запах струн….
   А ведь я влюбился в нашу Портфелию. Ей-богу. Странно: наш роман начался с конца. А вот сейчас, кажется, обретает начало. А она совсем не создана для любви. Слишком мало в ней женского, слишком много мальчишеского. Она красива, но красота эта – словно еле заметная паутинка на обычном, в общем-то, лице. Дунешь – и нет. Может быть, эта паутинка – юность?
   Сейчас эту светлую «золотую» осень я воспринимаю не как «последнюю улыбку лета», а как хитрость зимы, которая свою пилюлю хочет подсунуть нам в сахарной оболочке. А потом, в самый неожиданный момент скинет маску. А под маской – труп. Нет, я просто болен. Кашель душит меня ночами, а с утра пораньше сестричка вкатывает мне в задницу кубик пенициллина, и на койке я лежу по этому случаю строго на животе.
   … Я решил забыть эту дурацкую кличку – «Портфелия». Последний день в больнице. Пришла она. Синее и желтое. Удивительно, но Офелии к лицу эта осень. Деревья похудели, стали стройнее. И она стала стройнее. В своем толстом сером свитере, как беспризорник из «Республики Шкид». И это очень красиво.
   Она говорила про Джона. И неспроста. Оказывается…
 
   Маргаритища стучит мне в стенку, я выглядываю из «умывальника», а на пороге – твой Джон. Представляешь? А Маргаритища, ты же ее знаешь, такая милая стала, такая отзывчивая; так и щебечет ему что-то о тяготах и высокой ответственности…
   – Джон – симпатичный парень.
   – Я стою на пороге, а она спрашивает у него: «Простите, из головы вылетело, на какой кафедре вы работаете?» А он отвечает: «Я не здесь служу». Она: «Служите?» Вы – военный?» «Нет, я – музыкант». Она аж задохнулась от романтики, а он: «В кабаке играю». И ухмыляется, рот до ушей.
   – На него похоже. Кадр тот еще.
   – Я на нее глянула, у нее, бедной, улыбка на лице застыла, а глазки бегают: «Какой позор! В кабаке! Какой ужас!..» Тут я вышла, говорю: «Можно мне на полчасика?» «Конечно, конечно, милая», – так вежливо, облезнуть можно. Но он нас перебил: «Да нет, я на минутку, тороплюсь очень. Я что хотел сказать: ты не могла бы вечером ко мне на работу заглянуть? Нужно очень».
   – И что ты?
   – Сказала, что приду. Меня Маргаритища потом весь день поедом ела.
   – Представляю.
   … Увидев ее, Джон привстал, махнул рукой – «привет», показал на столик перед самой сценой. Одно место там было свободно, табличка – «на заказе». Атмосфера чувствовалась совсем не разгульно-кабацкая, а какая-то «культурно-просветительная». Люди сидели, уверенные в том, что развлечением, весельем является уже само пребывание их в ресторане: вас обслуживают, вас вкусно кормят, для вас играют музыканты, а значит, вы, как одна из деталек этого механизма, просто обязаны исправно веселиться. Тем более что все здесь так дорого, обидно было бы не «отработать» этих денег. И народ отрабатывал на всю катушку.
   Перед самой сценой с каменными лицами плясало несколько разнополых младших научных сотрудников какого-то НИИ, отмечавшего тут замдиректорский юбилей. А ряд разнополых старших научных сотрудников усиленно питались, сидя за столиком по правую руку от Офелии.
   За столиком слева сидели, потупясь, раскрашенные, как пасхальные яйца, школьницы; они чувствовали себя на верху блаженства, свято веруя, что находятся в злачном заведении. Они не понимали, что столь желанная ими «злачность» покинула эти стены рука об руку с алкоголем.
   С Офелией сидели трое ребят-музыкантов из другого ресторана. Сегодня у них был первый день отпуска (обычно музыканты уходят в отпуск всей группой), и они пришли послушать игру коллег. Сначала Офелия прислушивалась к их разговору, но он вертелся вокруг «Ролландов», «Ямах», «Фендеров» и «Коргов», ей стало скучно, и она подумала о том, какие неожиданно недалекие люди эти музыканты.
   Наконец, Джон объявил последний танец (николаевский «День рождения»), а когда песня кончилась, включил магнитофон и, соскочив со сцены, подошел к столику. Он прихватил с собой и стульчик с вращающимся сидением. Пожав музыкантам руки, он сел. Офелия обратила внимание на то, чего не заметила в редакции: он сильно похудел и выглядел в целом неважно.
 
   – Значит, пришла все-таки?
   – А что стряслось?
   – Особенного ничего, – глаза его становились все мягче, словно бы оттаивая, – одну вещь сказать надо.
   Он замолчал, но она ждала, не нарушая паузы. И он сказал:
   – Ты знаешь, кто я. И занимаюсь чем. И дела мои семейные… Толян тебе предложение сделал? – в лице его появилось что-то болезненное.
   – Почему я должна отвечать тебе?
   – Потому что я спрашиваю тебя, – повысил он голос, – сделал?
   Музыканты за столиком разом смолкли и уставились на них. Офелию тянуло возмутиться, дескать, «кто позволил тебе разговаривать в таком тоне?!» но ей вовсе не хотелось скандала на людях. А может быть, Джон – псих?
   – Пойдем, потанцуем, – потянула она его за рукав подальше от заинтересованных взглядов. Он нехотя поднялся. Леонтьев пел про пассаж и вернисаж.
   – Терпеть не могу Леонтьева, – сказала Офелия, чтобы что-то сказать.
   – Я тоже, – отозвался Джон. И продолжил, – выходи за МЕНЯ замуж. – Он почему-то сделал ударение на слове «меня», словно хотел сказать: не за Леонтьева, а за меня.
   Когда она шла сюда, она думала, что это связано с Заплатиным. Еще она допускала, что Джон просто решил ухлестнуть за ней вдали от Светки и заранее решила, что ничего у него не выйдет. Но сказанное им было так неожиданно и так серьезно, что она не нашлась, что ответить. Но он и не ждал ответа, он говорил:
   – Мне трудно очень. Но я должен сказать. Мы со Светкой – не муж и жена. Изредка – любовники. А в основном – чужие.
   Офелии было неудобно за него. Как может мужчина рассказывать такие вещи постороннему человеку? Но было нужно что-то сказать и она спросила:
   – Но не всегда же так было, правда?
   – Ну и что? Было. Знаешь, я боюсь быть один. Я деда любил больше всех. Он умер. Светка понимала меня. Сейчас – даже не пытается. Работа и раньше не нравилась, но все впереди было. Сейчас впереди – ноль. Единственный друг – Толик, так теперь он – «соперник», выходит… Будь со мной, спаси меня; как ни глупо это звучит.
   – Женя, прости меня, но я не могу…
   Он усмехнулся со странной решимостью в глазах:
   – А я так только спрашивал; для проформы. Знал, что ответишь. Наверное, я неправильно веду себя; ты меня только мрачным видишь. Но дело-то не в этом, ведь так?
   – Нет, не в этом, Женя. Ты хороший, я знаю.
   … – А в чем же дело? – поинтересовался я, приподнявшись на койке.
   – А ты не догадался, да?
   – Допустим, что нет.
   – Откуда он взял, что ты собираешься сделать мне предложение? Ты ему сам об этом сказал?
   – Допустим.
   – Ну, так и быть. Я согласна.
   – Но ведь я еще не сделал его.
   – Ну и дурак.
   Я засмеялся, поцеловал ее и заверил:
   – Но сделаю. Честное слово.
   – Вот, когда соберешься, знай: я уже согласна. Понял?
   – Я очень рад, честное слово.
   – «Очень рад», – передразнила она, – заметно.
   А как еще я должен был сказать? И я вернулся к старой теме:
   – Что же делать с Джоном? Как вы расстались?
   – Он проводил меня до дома. И все молчал, думал о чем-то. Остановились, а он все еще где-то далеко. Знаешь, я его поцеловала. Ты не сердишься, правда?
   – Не сержусь.
   – Умница. Он все равно так и не очнулся. Только пробормотал что-то себе под нос, типа «завтра пойду».
   – Куда?
   – Вот и я спросила, – Офелия испытующе поглядела на меня, словно только что загадала загадку, – куда? А он посмотрел на меня, как на незнакомого человека, повернулся и пошел. До свидания даже не сказал.
   «Завтра пойду»… Вдруг я все понял.
   – Ты думаешь?..
   Она, не глядя на меня, утвердительно качнула головой.
 
   Почему все реже побеждает его природная веселость?
   Это дед, заметив, что его любимый внук имеет некоторые способности к музыке, постарался насколько возможно развить их. Своими глазами видел он, как стоило политике лишь коснуться такой, казалось бы, далекой от нее, «чистой» науки – генетики, как она превратилась в глупую пародию на самое себя. И этот оборотень извергнул его – талантливого ученого – из своего лона. На задворки. Его и многих его коллег.
   Деда Слава решил, что обеспечит внуку, как минимум, спокойную жизнь, если сделает его музыкантом. Откуда ему было знать, кого эпоха изберет в козлы отпущения завтра?..
   На первом курсе музыкального училища Джон собрал самую крутую в городе группу – «Легион». «Мы себе давали слово не сходить с пути прямого…» – кричал он, подражая дефектам дикции курчавого столичного кумира.
   Но вот на песни, которые по нынешним временам кажутся такими беззубыми, упала «Комсомолка». «Рагу из синей птицы». Нашумела статья. И на одном собрании все вдруг одновременно подняли руки. «Кукол дергают за нитки, на лице у них улыбки, вверх и в темноту уходит нить…» И, как это не дико, Джону, как «проводнику чуждой идеологии» вкатили строгий выговор с занесением.
   Играть любимую музыку «Легион», естественно, не перестал. Кого-то в «верхах» он стал раздражать. И чем популярней он становился у местных подростков, тем сильнее становилось раздражение. А Джон уже начал писать сам. И на одном «смотре-конкурсе» ВИА он спел нечто уже довольно зрелое:
 
«Заложники за идею
Счастливы тем, что знают
Самый правильный цвет и
Самый надежный грош;
 
 
Если свобода – это
Осознанная необходимость,
То правда – это, наверное,
Осознанная ложь?..» 
 
   В общем-то, ничего особенного, по-моему. Но тогда мои прыткие коллеги (я-то, правда, учился еще) навалились на Джона всею мощью «гражданского гнева». Три номера подряд «молодежка» хлестала его «письмами читателей». Заголовки: «Нужны ли нам такие песни?», «Чей это «Легион»?» и т. п. А под завязку появилась статья. «Наслушавшись «голосов»…» Как бы между прочим упоминалось в ней, что дед оскандалившегося лидера рок-группы в свое время был выслан из Ленинграда…
   С треском вылетел Джон из училища. Из комсомола, конечно, тоже.
   Немного «пообтеревшись» в армии, хлебнув там дедовщины и муштры, вернулся он домой. «Мы себе давали слово… Но – так уж суждено…» В училище он восстановился и даже серьезно взялся за занятия. Но параллельно собрал-таки новую «команду». А назвал ее так: «Молодые сердца». В репертуаре – ни нотки предосудительной. Они делали деньги.
   Женился Джон на втором курсе.
   На четвертом – разразился скандал. Сейчас это называется «хозрасчет»; тогда же по обвинению в незаконной продаже билетов «Сердца» пошли под суд. Джон отделался легко – двумя годами условно; диплом училища он получил. Но о «консе» смешно было и говорить. Да и стремления его все куда-то улетучились.
 
   Если хочешь быть на сто процентов уверенным, что застанешь Джона дома, и он при этом будет один, зайди к нему ранним утром буднего дня. Все нормальные люди (и Светка в их числе) в это время на работе, а рестораны открываются только вечером.
   Дверь, конечно же, не заперта. Джон спит. Почему-то на полу. Я сел перед ним на корточки и потряс за плечо. Он моментально открыл глаза, секунд пять потаращился на меня, затем перевернулся на живот – ко мне затылком.
   – Джон, – позвал я и еще раз потряс его, – подъем.
   Он резко сел:
   – Ну?
   – Баранки гну… – я немного волновался. – Когда идешь к Заплатину?
   Вопрос застал его врасплох, но его реакция была прямо противоположной той, на которую я рассчитывал. Не скрывая волнения, он вскочил и начал суетливо одеваться, собирая по всей комнате разнообразную одежду. При этом он бормотал:
   – Что вы привязались? Туда ходи, туда не ходи. Дайте мне самому решать…
   – Чего ты? Иди куда хочешь. Наоборот, расскажешь потом, интересно ведь.
   В этот момент Джон отыскал, наконец, левый носок и почему-то разозлился еще пуще:
   – Что вам рассказывать? Интересно, да?! Интересно, как человек загибается? Может быть, материальчик черканешь? Мораль – налицо: живите, ребята, правильно. Томатный сок пейте. Не курите и не изменяйте, ребята, женам. И работайте, ребята, работайте, а не на пианинах бренчите, потому что это – не работа… – Он пытался одеть носок, прыгая на одной ноге, а сесть никак не мог додуматься. – Мойте руки перед едой. Писайте перед сном. И с вами не случится того, что случилось с Евгением Матвеевым, по кличке Джон. – Так и не сумев натянуть носок, он в сердцах скомкал его, бросил на пол и заметался по комнате, шлепая босой ногой. – Все вы…
   – Хватит! – прикрикнул я на него.
   Он остановился, обмяк. Сел на диван, понурившись.
   – Верно. Никто ни при чем. Сам виноват.
   – Да в чем?
   – Во всем, – он неопределенно кивнул.
   Помолчали.
   – А рассказывать я тебе ничего не буду. Говорил с ним по телефону. Кое-что понял. Самую малость. Но главное, понял, если не идешь к нему совсем, лучше и не знать ничего. Я тебе честно, как другу советую: забудь про него. Забудь вообще всю эту историю.
   – А ты? – я тянул время, а сам старался сообразить, как же поступать дальше.
   – Я? – он встал на четвереньки и потянулся под диван. Сел и напялил, наконец, этот проклятый носок. – Я сегодня иду. В семь. «Предварительная встреча», вроде как. Переговоры.
 
   Именно эти его последние слова и развязали мне руки.
   – … Если честно, противно мне, – сказала Офелия, – он же в меня влюблен. Он даже, может быть, из-за меня-то и мучается, правда? – Она передернула плечиками. Мы прятались под зонтом за деревом в конце институтской ограды.
   – И что делать? – напористо спросил я. – Все бросить? Вернуться с половины дороги?
   – Я же так не говорю. Я знаю, что надо. Только привкус неприятный, понимаешь?
   – Понимаю, маленькая. Но ведь он еще не совсем идет. Если мы хотим помочь ему, мы должны знать все. – Это я не столько ее убеждаю, сколько себя. В то, что задуманная мной подлость – вовсе не подлость, а средство для достижения благородной цели… Хотя, вообще-то, так оно и есть.
   Взглянул на часы: без двух минут семь. Где же он?
   – Вот он, – еле слышно произнесла Офелия.
   – Поехали, – я вынул из сумки сетку с пакетом, на ощупь нажал в нужном месте и, услышав щелчок, подал ей. И повторил, подбадривая, – поехали.
   … Она спешит к остановке. Она очень спешит к остановке: кому охота мокнуть. Плащ ее не застегнут, и одной рукой она придерживает его, чтобы не распахивался, а другой прижимает под плащом к груди пакет. Мужчина пригнулся бы, спасая лицо и подставляя холодным струям затылок; Офелия же – красивая девушка, и она идет, расправив плечи, дождь лезет в глаза, бьет по щекам, и она почти ничего не видит, но она улыбается. Просто от того, что она – Офелия – красивая девушка.
   Она спешит и натыкается на Джона. Я вижу, как с полминуты они говорят о чем-то, потом он берет из ее рук сетку. Я вижу, как Офелия чмокает Джона в щечку и, махнув ему рукой, быстро идет дальше. Он смотрит ей вслед, поворачивается и тяжелой походкой движется к институту. Я перехожу через дорогу и иду к остановке по противоположной стороне улицы. Вижу троллейбус, бегу и успеваю заскочить на площадку вместе с Лелей.
   … Дома – сухо и уютно. Мы валяемся на полу, постелив на ковер одеяло. В наших телах – истома, в глазах – эхо. Слова пусты. Но у нас есть о чем поговорить, кроме любви. Сейчас это «кроме» – главное.
   Она поворачивается лицом ко мне:
   – Он придет, да?
   – Явится, как миленький.
   – Тебе жалко его?
   – Я пока не знаю, за что его жалеть. Даст бог, сегодня и узнаю. А может быть, ему, наоборот, завидовать нужно?
   – Не думаю. Что у них со Светой?
   – Это сложная история. Я в их жизнь никогда не лез. Что они не пара, сразу было ясно.
   – А мы – пара?
   – Наверное, только со стороны можно увидеть.
   – Почему же ты ему об этом не сказал? Тогда.
   – Не знаю. Не доверял себе. Мало ли, что может казаться. Не такой уж я огромный специалист.
   – Я в чем-то виновата?
   – Опять же не знаю. Если объективно, то нет.
   – А как еще?
   Я сел по-турецки, продолжая перебирать ее волосы. Может быть, я поступаю неправильно? Сказать ей, мол, совесть твоя чиста, и все тут. Нет, это нечестно.
   – Представь: перед тобой человек, он держит в руке бритву и говорит: «Скажи, что ты дура, или я себе вены вскрою». Ты знаешь, что он на это способен. Как ты поступишь?
   – Конечно, скажу, что я – дура.
   – Это же неправда. Ты так не считаешь.
   Офелия села напротив меня.
   – Здрасьте. Но ведь он убъет себя, так?
   – А ты разве виновата? Он сам это выдумал. Ты же его не заставляешь. С какой стати из-за его идиотских выдумок ты должна врать? На себя же наговаривать.
   – Он делает глупость. Он сам не прав, и меня заставляет унижаться. Но мне-то это не будет стоить почти ничего, а ему – жизни. Правильно?
   – Все поняла?
   – Ничего не поняла.
   – Это схема; в ней ложь – явно правильнее, чем правда. И в жизни все время такие ситуации, но намного сложнее. Перевес в одну из сторон бывает совсем маленький, почти незаметный. И трудно решить, что же важнее: твоя правота и принципиальность или жизнь, чувства другого, пусть даже неправого человека.
   – И как же тогда решать?
   – У человека есть специальный орган.
   – Какой?
   – Совесть. А что ты смеешься?..
   В дверь позвонили.
   – Тихо, – я поднялся и пошел открывать.
   На пороге стоял Джон.
   – Привет, заходи.
   – Нет, Толик, некогда. – Он казался испуганным и в то же время очень спокойным. – Офелию встретил. Вот. – Он протянул мне сетку с пакетом.
   Сейчас нужно сыграть. Кровь стучалась в висках, и мне казалось, он может заметить это. Я внимательно осмотрел пакет и сказал раздосадовано:
   – Из «Авроры». Рассказы. Не приняли, черти, раз рукопись возвращают. Интересно, что написали. Да ты проходи.
   – Нет, старик. Пойду я.
   – К Заплатину ходил? – спросил я так, словно это совсем не важно. По-моему, вышло очень ненатурально.
   – Нет, раздумал, – соврал Джон и вовсе поскучнел. – Ладно, пока. Офелию увидишь – привет ей.
   Он повернулся и пошел вниз по лестнице.
   – Леля, – позвал я, входя в комнату, – привет тебе от Джона.
   – Он что – знал, что я здесь? – почему-то испугалась она.
   – Нет-нет, успокойся.
   Тут она углядела у меня в руках пакет, вскочила, выхватила его и, содрав сургучную печать (знал бы кто, сколько душевной энергии и обаяния стоило мне убедить молоденькую почтовую работницу шлепнуть ее, якобы для розыгрыша товарища) и принялась рвать бумагу. Воистину, никакие муки совести не способны заглушить здоровое женское любопытство.
 
   Очистив диктофон от ваты, мы снова улеглись на пол. Включен; благо – «made in Japan» – автостоп четко сработал, когда кассета кончилась. Я перемотал на начало и нажал на кнопку воспроизведения.
   … Слышится какое-то бессмысленное шебуршание, потом мой голос тихо произносит: «Поехали». Снова небольшая пауза, приглушенный гул машин, вдруг всплеск – возглас Лели:
   – Ой! Это ты, Женя. Как я испугалась… – вот у нее почему-то получается очень даже натурально.
   – Чего испугалась? – судя по интонации, он улыбается.
   – Просто. От неожиданности. А ты куда? К нам, да?
   – Я случайно здесь. Просто мимо шел.
   – Ой, Женя, я тут с тобой промокну насквозь. Слушай, ты сегодня к Толику не зайдешь?
   – Не собирался. А что?
   – Ему пакет из Ленинграда пришел. Вдруг что-то важное. Я взяла, решила занести. Может быть, ты занесешь? А то у меня с собой даже зонтика нет.
   – Ладно, давай. Зайду на обратном пути.
   – Спасибо, Женечка… – она с такой нежностью произнесла его имя, что меня кольнула иголочка ревности. – Ты очень милый, Джон. До свидания.
   – До скорого.
   Леля закрыла глаза ладонью:
   – Стыдно ужасно… Как стыдно.
   – Перестань, Леля, – я обнял ее, снял руку с лица и поочередно коснулся губами прикрытых глаз.
   А диктофон молчал. Вернее, текли из него какие-то нелепые звуки – стук (возможно, дверей), шаги, неразборчивое бормотание где-то в отдалении. И так – добрых семь или восемь минут. Я уже решил с разочарованием и, в то же время, с облегчением, что Джон оставил пакет где-нибудь в раздевалке. Но вдруг раздался четкий голос. Я сразу узнал его – уверенный, ироничный и немного усталый:
   – Добрый вечер, Женя. Простите, что заставил вас ждать. Трудный был сегодня день, как, впрочем, и все наши дни. Так значит, решились? Не ждал так скоро. А не праздное ли любопытство привело вас сюда?
   Я так разволновался, что перехватило дыхание. Я почувствовал, как Офелия еще крепче прижалась ко мне. Весь последующий диалог мы выслушали не шелохнувшись.
   Джон (нервно, путаясь в словах). Не знаю. Решился или не решился. На что решился? Мне плохо. Легко говорить это вам – вы намного старше. И с дедом было легко. А он написал, чтобы я шел к вам.
   Заплатин. Да-да. Конечно же. Я помню об этом. Мне, признаюсь, странно, что вы – молодой, здоровый, красивый человек – столь трагично оцениваете сегодняшнюю вашу жизнь. И, в то же время, я не могу вам не верить. Мы должны верить друг другу.
   Джон. У меня не осталось иллюзий…
   Заплатин (перебивая). Достаточно, мальчик мой. Это действительно страшно. Я не требую от вас покаяния. Пусть ваша боль останется при вас. Скоро она уйдет. Вы поделитесь ею со многими. Помолчите немного и подумайте еще раз, готовы ли вы? Что страшнее для вас – жизнь или смерть?
   Джон (после минутной паузы). Я готов.
   Заплатин. Что ж, слушайте. Слушайте. Мы стоим на пороге новой эры в жизни человечества. И, как всегда, борцами за «завтра» становятся те, кому плохо сегодня…
   Джон. Не понимаю. Мне плохо. Но ведь никто не виноват в этом. Сам. С кем же бороться? Да и было бы с кем, я не борец.
   Заплатин. А может быть, нужно бороться с собой? Мы боремся с одиночеством; оно – продукт человеческой эволюции и цивилизации. И, как всегда, в критические моменты истории личные интересы передовых людей совпадают с интересами всего человечества и становятся выражением некоего Закона. Тихо, не перебивайте меня. Будьте терпеливы, мальчик мой, я все объясню. Вы говорите: «Не воин». А были ли воинами голодранцы, стоявшие на баррикадах? Нет. Но они победили. Кто знает, быть может, воин сегодняшнего дня – вот такой одинокий, затравленный юноша? Но суть не в этом. Давайте по порядку. Шесть лет назад…
 
   Шесть лет назад доктор медицинских наук, профессор Владимир Васильевич Заплатин выдвинул смелую, вызвавшую в научном мире бурные дискуссии, гипотезу о возможности стимулировать извне активность центральной нервной системы. В необходимые места под черепной коробкой человека, страдающего снижением активности мозговой деятельности, вживляются электроды. Стоит участку мозга уменьшить свою активность, как «ответственный» за этот участок электрод испускает импульс определенной частоты и (очень малой) силы. И участок активизируется.
   Обратная связь должна быть очень и очень чуткой, действие должно быть абсолютно адекватно посылу. Таким образом, если неисправна «система саморегуляции» внутренняя, то мозг пользуется внешней. Гипотеза эта, шутливо прозванная «мозговым костылем», обсуждалась, «обсасывалась», и, в конце концов, была признана на ближайшие лет сто неперспективной, ввиду технической невозможности ее воплощения. Даже при использовании самой наисовременнейшей технологии, прибор, способный достаточно точно и оперативно выполнять функции регулятора мозговой деятельности, по самым оптимистичным прогнозам, весить будет не менее трехсот килограммов, а размером – чуть-чуть превышать габариты фортепиано «Беккер». Инструмент этот, сами понимаете, невозможно втиснуть под черепную коробку. О цене же этого прибора не стоит и говорить, это вам не искусственная почка.
   Тем бы дело и кончилось, если бы неожиданно к Заплатину не обратился довольно молодой, но уже известный, как «генератор идей» и «анархист от науки», физик Ереванского института микропроцессорной электроники Микаэл Геворкян.
   Идея его была проста до гениальности. «Зачем засовывать в голову «Беккер»? Пусть стоит там где ему положено стоять». Пусть с ним работают программисты и прочий технический люд. А под черепной коробкой – только электроды – датчики, связанные с этой системой элементарной радиосвязью. Даже трудно понять, как такое простое техническое решение не пришло в голову никому раньше.
   Еще одним преимуществом данной схемы явилась возможность сделать систему не «индивидуальной», а обслуживающей сразу нескольких «абонентов»-больных, пользующихся разными частотами связи.