Я взмахнул нарочно рукой — нырь! — и нету вертячек. Потом опять враз появились и опять завертелись.
   А над головою потрескивали прозрачными крыльями виртуозы-стрекозы. Повиснет в воздухе иное темно-синее или бронзово-золотое чудо и висит какое-то время неподвижно, но вдруг юрк круто вниз или вбок и опять висит, как ни в чем не бывало. Только слышится треск, будто кто-то шелестит фольгой.
   Вокруг был свой удивительный мир, настолько не похожий на нашу привычную повседневность, что мне в какой-то миг показалось, будто попал я на совершенно другую планету, и я восторженно и глуповато предался праздно-бездумному созерцанию.
   — Будь здоров сто годов, а что жил — не в зачет, — послышалось вдруг за спиной.
   Я обернулся и увидел рядом неизвестно откуда взявшегося странного старичка.
   Был он сухонький, невысокий, в старомодной выгоревшей кепчонке и, несмотря на изнуряющий пал, в брезентовом дождевике.
   Старичок прищуристо смотрел на меня маленькими зеленовато-синими живыми глазками и улыбался.
   Мне показалось, что я его уже где-то видел, хотя чувствовал, что вижу впервые. Все дело в том, что сколько я ни брожу по нашим сибирским лесам, я постоянно встречаюсь с такими вот старичками, чем-то неуловимо, но удивительно похожими друг на друга. Обязательно они в грубых дождевиках, обязательно в легких броднях, перехваченных под коленками ремешками, обязательно с неизвестно чем наполненными котомками за плечами, обязательно улыбчивы, словоохотливы и обязательно философы-самоучки с мыслями яркими, самобытными, порою до смешного наивными, а порою мудрыми до космической беспредельности.
   Говорить с такими людьми и интересно, и трудно ужасно. Никогда не предугадаешь, куда этот ясноглазый лесовик, подобно стрекозе, сделает очередной умственно-словесный скачок.
   Неужели и этот из тех же?
   Ну, конечно! Из каких же еще?
   — Глядишь? — спросил он с хитринкой, уже самой интонацией подразумевая нечто значительное, не совсем мне понятное.
   — Гляжу, — сказал я.
   — И думаешь?
   Я растерялся.
   — О чем?
   — Да обо всем этом! — раскинул он руки. — О солнышке. О небе. О воздухе ароматном. О травах. О многообразии и неповторимости мира. О себе. О вечности, наконец.
   — Ну-у-у… — замычал я, не успев сообразить, что сказать.
   А он уже садился напротив меня и, дерзко глядя в глаза, с напором отчитывал:
   — Зря, зря, мил человек! В нашем с тобой возрасте постоянно надобно думать. Особенно вот в такие прозрачные, алмазные дни, когда птички чирикают, стрекозы порхают, бабочки изумляют красотой изумительной. — И вдруг резко спросил: — Ты веришь в бессмертие? По-другому, в потустороннюю жизнь? В существование души?
   Это было так неожиданно!
   — Да-а… как бы это вам… попонятней сказать, — пожал я плечами. — С одной стороны вроде бы верю, а с другой стороны… Как-то оно непривычно…
   — А я верю! — убежденно перебил он меня. — И понимаю причину сомнений твоих. Сомнения твои от недостатка наблюдений, от лености мысленной. Ты уж меня извини! И смотри, что происходит. Мы так устроены, что не можем себе представить жизни вне тела, жизни без пищи, без воздуха, то есть жизни в совсем другом состоянии. В духовном, в эфирном… А почему такого не может существовать? Только потому, что оно недоступно нашим мозгам? Но мало ли кому и почему недоступно! Если мы не видим — это вовсе не значит, что его нет… Вот возьми хотя бы эту мерзопакостную гусеницу, которая ползет по молодому листу и которая только тем и занимается, что жрет зеленую древесную плоть да гадит там же, где жрет. Разве знает она, что станет со временем прекраснейшей бабочкой и будет летать над цветами, над медовым благоуханием? Да и может ли она вообще видеть бабочку, даже ту, которая рядом садится… Или та же личинка, живущая в болотной воде не месяц, не два, а несколько лет, — по нашим понятиям, вечность! — и только линяет раз десять. Разве ведает она, что из ее нутра потом выползет легкая, изящная стрекоза и станет украшением неба? Может ли знать эта постоянно жующая и испражняющаяся тварь, что ждет ее за пределами сегодняшнего бытия? Какие выси, какие просторы, какое восприятие мира усладит ее существо, когда мир этот будет виден одновременно и слева, и справа, и сзади, и спереди — ведь глаза у стрекозы по всей голове… Так и человек вечно не знает и никогда не узнает, что ждет его после смерти, какая «бабочка» или «стрекоза» выпорхнет из его бренного тела. Но это вовсе не значит, что она не выпорхнет! Если есть одна форма жизни, есть и другая. А если так, то жизнь едина и бесконечна, и человек просто не может из ничего завестись и так же потом превратиться в ничто. Поэтому всегда думай о том, что ждет тебя «там», и веди себя соответственно…
   Старичок проворненько встал и, одернув дождевик, поправил лямки своей холщовой котомки.
   — Тебе не на ту сторону Кети? — спросил деловито.
   Я ответил, что нет.
   — Тогда прощевай. Иначе на паром опоздаю. Удачи и счастья, братец, тебе.
   — Удачи и счастья! — эхом повторил я.
   Он ушел, а я остался сидеть в непонятной растерянности.

ТАЙНА

   На дворе завернуло градусов под сорок, если не больше.
   В тот год зима вообще была очень холодная, от морозов деревья трещали так, как будто кто-то сучья через колено ломал, а по ночам на Тогур опускались настолько густые туманы, что за несколько шагов встречного человека можно было обнаружить лишь по звонкому снежному скрипу.
   В такие вечера меня тянуло в уютную, жарко натопленную кухню Берков особенно сильно.
   Сашка, как всегда, работал за верстаком, вжикая фуганком по очередной заготовке, возле которой игривые стружки уже курчавились не ворохом — целой копной.
   Я поздоровался и сел на табуретку, не мешая ему.
   Через какое-то время заявился Аверя в своем добротном темно-синем полупальто, руки в карманы, весь из себя серьезный и важный.
   Влетели Юрка с Гришаней.
   Немного погодя деликатно постучал в дверь Саша Брода. Нашей компании он был, безусловно, не ровня, но у него с Берком имелись какие-то свои дела, и он нередко захаживал к нему, с удовольствием просиживая с нами до позднего часу.
   — И когда вы повесите лампочки в подъезде и на этажах? — своим по-женски тоненьким голоском пропел Саша Брода. — Поднимаешься по лестнице, и сердце в пятки уходит.
   — Во-во! — поддакнул Аверя. — Так и кажется, что в черной темноте тебя кто-то из угла за задницу схватит.
   — Вчера в двенадцать ночи, — подал голос неразговорчивый Гриня, — когда локомотив заглох и свет погас во всем Тогуре, опять в проходной кто-то за печкой громко стонал. Дежурная вахтерша чуть с ума не сошла. В больницу положили сегодня…
   Это определило тему дальнейшего разговора.
   Все в Тогуре в те годы почему-то постоянно помнили, что лесозавод стоит на старом остяцком кладбище, и многим на его территории блазнилось всякое. Мы рассказам о тех таинственных происшествиях искренне верили и всегда были рады лишний раз пощекотать свои нервы, особенно когда было что-нибудь новенькое, касающееся не только лесозавода. Сердце замирало, душа уходила в пятки, озноб гулял по спине.
   Берк оставил в покое фуганок, отмахнул стружки в сторону, сел на верстак.
   — Говорят, — сказал, — под Колпашевским мостом опять чудеса начались…
   Мы притихли.
   Мы все, кроме Юрки Глушкова, очень хорошо знали, что год назад из-под этого самого моста, находящегося всего в двух километрах от Тогура, милиция извлекла почерневший труп неопознанного мужика, после чего там, под мостом, ночами стали слышаться какие-то странные шорохи, голоса, от которых у поздних пешеходов отказывали ноги и волосы становились торчком. Потом все утихомирилось. И вот, значит, опять…
   — Шел недавно Леонтий Мурзин из Колпашева, — продолжал Сашка Берк. — Как раз двенадцать часов ночи было, когда он на этот мост деревянный ступил. Скрип-скрип по заснеженным брусьям. И вдруг кто-то как засвистит под мостом, как завоет!
   В кухню неслышно, со стулом в руках вошла Нинка. Села рядом, стукнув стулом о мою табуретку.
   Я вздрогнул. В лицо изнутри ударило жаром.
   Что-то во мне происходило непонятное в последнее время. Я стал видеть Нинку во сне, а при встрече — стесняться. Она мне стала казаться особенной, не похожей на прочих девчонок, она — волновала.
   — А мне Петька Стариков рассказал… — повернулся к Нинке Аверя, но она демонстративно от него отвернулась…
   В этот миг опять потух свет, как это частенько бывало, и всех объяла могильная чернота. Кто-то ойкнул, кто-то испуганно засопел. А я почувствовал, как в мой локоть впились Нинкины горячие пальцы.
   Лампочка тут же заалела тонкой спиралью и снова вспыхнула пронзительно-ярко.
   Нинка быстро отдернула руку.
   Кто-то зашарашился под входной дверью.
   На пороге стоял… Акарачкин.
   — Здорово ночевали! — щурясь на свет и так-то узкими, как щелки, глазами, бодро поздоровался старый селькуп и потряс бороденкой, стряхивая мороз. — Зашел вот… — И шагнул в кухню.
   Нинка вскочила и подставила ему стул.
   — Подвинься, — шепнула, подсев с краешку на мою табуретку.
   — А вы че это, милые, не запираете избу? — глянул Акарачкин на Юрку Глушкова и Гриню. — Захожу к вам — все поло. И никого!
   — Так тетя Поля дома была, — насупился Юрка. — Наверно, вышла куда-то к соседям. Мы никогда дверь не запираем, если ненадолго уходим. От кого запирать?
   — И зря! — резко бросил ему Акарачкин. — Такие времена, однако, пошли в нашем Тогуре… Смотайтесь, заприте!
   Юрка с Гришаней переглянулись. Я чувствовал, как им не хотелось сейчас нырять в темноту, на мороз. Но — пошли.
   Пока их не было, Акарачкин молчал. И все мы удивленно молчали.
   Ребята вернулись. Тогда Акарачкин стал объяснять свой визит.
   — Пришел на дежурство — не моя смена. Домой — неохота, спать еще рано. Туда заглянул, там посидел. Решил навестить куму Полину Евсеевну. Шагнул, нет никого, дверь, как рубаха у блатяка, распахнулась до пупка… Увидел свет у вас наверху, дай, думаю, загляну…
   «Что-то он финтит, лесной чародей, — подумалось мне. — Какая кума? По какому пути? Он живет со своей бабкой на старочалдонской улице под названием Сталинская, которая, если от лесозавода, совсем в противоположную сторону. Не то что-то, ой не то!»
   В это время Берк нетерпеливо ерзнул на верстаке.
   — А в заводской пилоточке в ночную смену еще случай был. Тоже погас свет, и пилоправу Пунгину остатка гнилозубая с горящими глазами в углу примерещилась…
   — Это что! — перебил его Брода. — Вот со мной был случай, так случай…
   — Дак говори!
   Саша Брода, странно покосившись на Акарачкина, начал рассказывать.
* * *
   — Деревенька эта, под названием Косолобовка, была отживающей. Из двух десятков старинных чалдонских домов примерно треть пустовала. Именно поэтому я и выбрал себе для временного жилья Косолобовку, облюбовав на отшибе, под яром, рядом с сонной протокой пустую избушку.
   Я был в отпуске и большую часть времени предавался утиной охоте да сбору кедровых орешков, в перерывах с удовольствием занимаясь немудрящим домашним хозяйством или просто сидя на завалинке и перебрасываясь незатейливыми словами с косолобовцами, которые нет-нет да и спускались по крутой тропке к протоке за водой или по рыбацким делам.
   Однажды я увидел на тропинке старуху, которая едва тащила в гору два тяжелых ведра. Я соскочил с завалинки и кинулся помогать. Старуха с благодарностью уступила мне ношу, а когда мы добрались до ворот ее ветхой усадьбы, как-то особенно на меня посмотрела своими добрыми вроде, голубыми глазами и сказала чуть-чуть нараспев:
   — А и ладно, сынок, а и ладно. Авось и я тебе когда-нибудь услужу.
   Я пожал плечами, недоумевая, чем эта полунищая древняя женщина может мне услужить, и подался тихонько к себе. У спуска с угорья увидел с веслами под мышкой разбитного косолобовского рыбака Данилу Ермилова, который, не здороваясь, бросил:
   — Никак ты, милый человек, уже и с местными колдуньями вступаешь в контакт?
   — С какими колдуньями?
   — Да с Сычихой своей, с Ефросиньей. У них ведь, у Сычовых, испокон веку в родове все бабы колдуньями были. Смотри!
   — Чего смотреть-то, Данила?
   — А после узнаешь, — ухмыльнулся Ермилов и, обогнав меня, побежал вприпрыжку по спуску к протоке, где у берега было привязано несколько лодок…
   Прошла примерно неделя. За это время я еще пару раз помог Ефросинье Сычовой принести на гору воды и, как ни присматривался к бабке и издали, и вблизи, никаких особых странностей в ней не заметил. Бабка и бабка. Уважительная, тихая. Симпатичная даже. С явными признаками той чисто деревенской женской красоты, которая и в преклонном возрасте не исчезает, нет-нет да и проблескивает во взоре, в улыбке. Вот только больно худая. Настолько худая, что старое, когда-то модное платье свисало с ее острых плеч десятками складок…
   …Тот день с утра был какой-то особенный. Солнечный, праздничный, яркий и одновременно тревожный. Не то парило, не то сушило. Душно было и тяжело. В воздухе будто что-то висело и давило на тело, на психику. «Очередная атмосферная аномалия, что ли?» — размышлял я и тем не менее к вечеру стал собираться на утиные плесы, что у Дальнего озера. Проверил патронташ и ружье, подшаманил своего верного Росинанта — старенький мотоцикл, служивший мне уже лет двенадцать.
   Обычно во время этих сборов-подготовок моя вислоухая четвероногая Клеопатра исходила в нетерпении на визг. Она металась, прыгала мне на грудь, норовя лизнуть в щеку, и все не могла дождаться, когда я заведу, наконец, мотоцикл, посажу ее в люльку и мы помчимся в угодья. А тут Клеопатра словно переродилась, превратившись из страстного спаниеля в равнодушную и лениво-тупую дворнягу. Она лежала в углу на подстилке и на все мои призывы лишь воротила на сторону морду. Заболела? Да нет, отчего! Да и по глазам ее было видно, что не в болезни тут дело. В чем же тогда? Каприз? Отчего?
   Ждать, однако, было некогда, да и человек я характером крутоватый, уж если что-то решил, никто и ничто меня не задержит, и потому, чертыхнувшись, я оставил Клеопатру в покое, сел на мотоцикл и поехал.
   За околицей встретил Сычиху с грибной корзиной в руках. Притормозил, заглядывая, хороши ли грибы.
   — Чего без собаки? — непонятно прищурясь, спросила старуха.
   — Бес ее сегодня в темячко клюнул.
   — Вот-вот.
   — Что — вот-вот?
   Старуха положила мне шершавую ладонь на плечо.
   — Не ездил бы сегодня на охоту, а, парень, — сказала просительно, жалобно даже.
   — Это почему, интересно?
   — Не ездил бы, а! — отводя глаза, повторяла она настойчиво, как заклинание.
   — Да вы что сегодня все, с ума посходили? — вновь вспылил я, смерил бабку с головы до ног насмешливым взглядом и, газанув так, что мотоцикл поехал, козлом подскочив на дороге.
   Бабка что-то кричала вослед. Кажется:
   — Ну, смотри тогда! Ну, смотри!
   Я злился долго, сам не зная, на кого и за что. Скорей всего, сам на себя, а не на собаку и не на старуху. Тревожно мне было от их поведения, особенно на ночь глядя. И как бы я ни отгонял эту тревогу, она все возрастала и возрастала. Где-то глубоко внутри ворошилось: «Может, вернуться? Все равно с таким настроением путней охоты не будет». Но робкие поползновения разума заглушило упрямство: «Подумаешь, взбрындила Клеопатра! Подумаешь, бабке что-то на ум взбрело!»
   Я и не заметил, как проехал две третьи дороги, бегущей по тальниковым пойменным пожням и чернолесью. Впереди показались знакомые жердевые мостки, после которых мне нужно было сворачивать вправо, на узенькую тропинку. Я и свернул, готовясь через несколько минут увидеть знакомые плесы, а может, и уток вдали. Однако никаких плесов, а тем более уток не было и в помине. Вместо хорошо известной, езженной-переезженной тропинки под колеса мотоцикла бежал какой-то глухой, ни разу не виданный мне проселок.
   Что за наваждение? Что за напасть?
   Я остановил мотоцикл. Слез, огляделся.
   Совершенно незнакомое место!
   Жулькнул заводную педаль, развернулся, поехал обратно, надеясь возле мостков сориентироваться и определить, что делать дальше. Но и мостков я не обнаружил, сколько ни ехал. Грязная хлябкая дорога привела меня к краю бесконечного болота, неожиданно оборвавшись. Тупик. Очень странный, жутковатый тупик. Уж не брежу ли я?
   Нет, не бредил, не спал. Вот комар сильно впился в подглазье. Вот второй проколол кожу на пальце руки, а вот какая-то птичка, пролетая, брызнула теплым прямо на щеку. Какой уж тут бред, какой сон?
   Передо мной стояла высоченная развесистая сосна. Метрах в пятнадцати от нее по окаемку болотца — вторая. Откуда они здесь появились? По всей местной пойме на многие десятки верст не было никаких сосен.
   Я сел под ближним деревом на мощные корни, задумался.
   Что-то в мире происходило не то.
   Бежать надо с этого неприятного места, бежать!
   Я вскочил и стал лихорадочно заводить мотоцикл. Он не заводился, хоть лопни.
   Тогда я плюнул на него и снова опустился на корни. Меня окутывали плотные сумерки. Впопыхах я только теперь увидел, что был уже глухой вечер, на глазах переходивший в черную ночь. Надо было что-то придумывать. Я насобирал хворосту, сухой травы и попытался развести костер, но спички не зажигались. Их будто кто-то задувал, хотя было безветрие. В сердцах я полностью извел единственный коробок и без толку. Забросив его за ненадобностью, я едва не заплакал. И тут вспомнил, что искру можно добыть и от аккумулятора, а уж из искры всегда можно разжечь пламя. Выдрал из телогрейки кусочек ватки, капнул бензина и, достав всегда имеющийся под рукой моточек мягкой проволоки, стал на ощупь прилаживать к клеммам. Аккумулятор не искрил, он был мертв.
   Ужаса особого я почему-то не почувствовал, хоть и вчера только возил аккумулятор на дозарядку, но вот зубы мои почему-то стали стучать, и сотни невидимых мурашей поползли по спине. Я схватил ружье, загнал в стволы два патрона с картечью, сел на корни, прислонившись спиною к сосне и держа приклад на коленях, и стал ждать новых напастей, теперь уже готовый не только их сносить, но и защищаться, если придется.
   Тьма вокруг была уже вязкой, как смоль. Повеяло гнилой сыростью, холодом.
   Бом! Бом! — раздалось вдруг с болота, будто кто ложкой бил в пустую кастрюльку.
   Что бы это значило? Откуда в топком, непроходимом болоте взялся кто-то с кастрюлькой?
   А бомканье приближалось, направляясь чуток наискосок, ко второй корявой сосне.
   — Эй! — крикнул я, не узнавая свой голос.
   На секунду все стихло, а потом снова: бом! бом! — уже рядом.
   Волосы мои на голове, видимо, встали торчком, потому что я отчетливо ощутил, как зашевелилась кепчонка.
   И вдруг в том месте, где стояла вторая сосна, на уровне груди, я увидел ярко-красное мерцающее пятно величиною с чайное блюдце, норовившее вроде податься ко мне. Не испытывая дальше судьбу, я вскинул ружье и шарахнул по «блюдцу» дуплетом. Оно исчезло, рассыпавшись в прах, зато неожиданно ярко и мощно вспыхнула мотоциклетная фара, озарив добрый клок болотного окаемка, в том числе и вторую сосну.
   На ватных ногах, как лунатик, плохо соображая, что делаю, я подался к дереву, в которое бил, но ничего там особого не увидел, кроме кучно впившихся в кору крупных картечин.
   Я вернулся к мотоциклу, поколдовал над аккумулятором и все еще будто в полусне легко и незаметно разжег большущий костер, благо хворосту вокруг было много. У этого костра я и провел остаток ночи, все время дрожа и, несмотря ни на какие усилия, не в состоянии согреться. А утром спокойно, без приключений выехал сперва к мосткам, а потом и на пойменный торный проселок, быстренько добравшись до дома.
   Въезжая в Косолобовку, будто по заказу встретил Сычиху.
   — Ну, как охота? — пытливо вглядываясь в меня, поинтересовалась она.
   Я рассказал. Подробно. Все по порядку.
   — Что это было? — спросил.
   — А вот не стрелял бы — узнал, — с далекой улыбкой ответила Ефросинья.
   И пошла, не оглянувшись ни разу.
* * *
   — Ну? — первым нарушил молчание Берк.
   — Че — ну? — непонимающе спросил Саша Брода.
   — А дальше?
   — А дальше… я продал мотоцикл, собаку и переехал в ваш Тогур.
   Мы долго сидели как бы в оцепенении.
   И вдруг Акарачкин сказал, что хочет на двор, в туалет.
   Туалет у нас был метрах в ста от крылечка, один на три огромных барака.
   Ушел.
   Мы ждали, ждали его, но так и не дождались. Решили: пора по домам. Нинка едва уловимым движением ладошки коснулась моей руки, мол, до свидания, поднялась, пошла в комнату, которая выходила окном на лесозавод.
   И вдруг с диким воплем вылетела снова на кухню.
   — Пожар!
   Мы всем скопом кинулись в комнату.
   На территории лесозавода, чуть восточнее главного корпуса и лесоцеха, на месте старых отвалов древесных отходов ярилось мощное пламя. Вовсе близко от нас.

Алитет Немтушкин. Шаманка из Эконды
(рассказы)

ПОСЛЕДНЯЯ ВОЛЯ ШАМАНКИ

   — Ну, Вера, что не шевелитесь-то?.. Народ уже всякое болтает. Мало ли чего старуха говорила… Ты же молодая, грамотная, в советской школе училась. Это неграмотному оленеводу простительно верить во всякую ерунду, а ты-то, комсомолка… Люди давно на Луну летают, все небо продырявили, а ты о какой-то шаманской силе болтаешь. Раньше шаманы обманывали бедных людей, а теперь-то кто им верит?.. Я согласен, старушка Лолбикта в молодости, говорят, была шаманкой, а потом куда ее сила девалась? В последние годы никто ни разу не видел ее концертов. Ерунда все это, видимо, представлялась, мужиков ей хотелось, больше ничего… Сегодня же начинайте шевелиться, хватит, сколько может она валяться в чуме, надо похоронить…
   — Она же не пахнет, будто спит. Просила меня… — пытается возражать Вера.
   — Ну что ты уперлась: просила, просила! Сколько же, по-твоему, она будет валяться? Так уже неделя. Хочешь, чтобы собаки съели?.. Ее Хупто ночью спать никому не дал, сама слышала, выл как. Ты же его не кормишь, а он дверь лапой открывает, лижет старуху, откусит еще нос, это же нехорошо…
   — Хупто летом сам себе еду находит, что он будет кусать…
   — Мало ли что?.. Раньше же он не выл, а в эту ночь заплакал… Чует… Да умерла, умерла она, я тебе говорю. Собака обманывать не будет!.. Шевелитесь, я директору скажу насчет досок, пилорама не работает. Надо, чтобы порядок у нас был, похороните старушку по-человечески, хоть о ней и всякое болтали.
   — Пусть выпишут ящик спирта, — подает голос молчавший муж Веры Михаил Конор.
   — Э-э, тебе бы лишь нажраться!..
   — Ну, ты даешь, Вера!.. Мы все придем помянуть старушку… Напишите заявку, я сам прослежу в сельсовете, чтобы не волокитили…
   Партийный секретарь Момоль повеселел — Конор взял его сторону, теперь-то уломать Веру пара делов. Заспешил, в дверях добавил:
   — Не дай бог, ешкин клен, узнают в райкоме, что мы из-за своих первобытных пережитков не хороним человека, у-у, держись тогда, голову снимут!.. Сейчас строго, шевелитесь!..
   Хлопнула дверь.
   — С этого и начинал бы, за шкуру свою трясешься, амун! — выругалась Вера, вздрогнула. Видимо, ничего не поделаешь. «А может, есть уже запах, да она не унюхала?.. Нет, запаха не было, а собака развылась — тревожится, чего это столько дней хозяйка не поднимается. Хупто — умная собака, пыталась будить старушку, а люди говорят, лижет. К мертвой она не подошла бы…»
   Речь шла об одинокой старухе Лолбикта, умершей неделю назад. Ни мужа, ни детей, ни близких родственников давно уже у нее не было. «Кончился мой род, людей-дятлов. Одна, как головешка в костре, только копчу небо», — говорила она о себе. Но ради истины надо сказать, что люди эту «заслугу» приписывали прежде всего ей самой, дескать, будучи шаманкой, она «съела» всех родственников и теперь за их счет «коптит небо».
   Всю жизнь Лолбикта провела в тайге, в оленеводческой бригаде, не выезжая даже на сугланы, только смерть последнего сына, не оставившего своего продолжения в Дулин Буга — в этом Срединном Мире, вынудила ее выйти на факторию. С временем бесполезно бороться даже им, шаманам. Некогда молодое, крепкое тело, полное сил и энергии, постепенно, с годами, превратилось в трухлявый пенек, и ей стало трудно кочевать, управляться с оленями. Она вынуждена была прикочевать к людям, чтобы доживать свой век в чуме за зверофермой, на окраине фактории. В дом к знакомым не пошла, мороз ей не страшен. «Век с ним в обнимку живу», — сказала.
   Руки, ноги шевелились, а что еще эвенку надо? Они кормят рот. Выделывала шкуры, шила одежду, обувь, осенью в ней просыпался охотничий дух — поблизости от фактории ставила плашки, кулемики и была довольна жизнью. И только в зимние ночи без людей томилась ее душа. Ночи казались бесконечными, но она научилась их обманывать: убегала мыслями в молодые годы и со всеми своими знакомыми, друзьями разговаривала, смеялась. А в этом Срединном Мире ей было скучно, и она молила Всевышнего, всех своих духов-помощников дать ей возможность перебраться туда, в Хэргу Буга — Нижний Мир, но те и слушать не хотели все, отслужили, исчезла ее сила. «Подождите, подождите, я вас еще заставлю мне служить!» — шептала она.
   Еще зимою Лолбикта, как дедушка Амикан, предавалась спячке, дремоте и если видела сны, то подолгу раздумывала, что они значат. Во сне она выпрашивала у мужчин, некогда беспрекословно подчинявшихся ей, кусочек мяса, но они отказывали ей. Не хотели они принимать ее в свое сообщество, убегали. Как уж она ни молила, ни грозила — все бесполезно. Наконец-то увидела своего молчаливого, все понимающего мужа. Он ей всегда все прощал и там, видимо, простил. Он позвал ее, даже поцеловал. С каким радостным чувством она проснулась! Все утро у нее было приподнятое настроение, и она почувствовала, как ее душу постепенно наполнила какая-то молодая сила. И она подумала: «А что, разве я силой своего духа не смогу управлять своим немощным телом, как некогда без узды водила всех мужчин?.. Я же могу сходить к ним в гости, поискать Маичу?..»