– Вы врете, – отчаянно сказал Артур. – Шар тут ни при чем. Вы сами давно были готовы к этому. Всю жизнь! Вам нужен был лишь толчок. Импульс.
   – Само собой. Да, мне нужен был импульс.
   Жрец вдруг забормотал, будто в горячке.
   – Этот старик Тхыйонг… Он всегда был добр комне. Я даже испытал нечто вроде укола совести – потом, когда все кончилось… Когда я стоял на коленях возле его тела. Оно было таким маленьким и старым! Шея у него была страшно худая, будто цыплячья, с выпирающим кадыком и морщинистая. Я сломал её двумя пальцами…
   Старик спас мне жизнь, когда я попал под лавину на перевале Митхонг-Ха, в Восточном Тибете. Я пролежал под снегом трое суток. Моя душа была уже на пути в Нирвану… Только представь себе: серое низкое небо – будто предвестник смерти. Серый смерзшийся снег в сумерках, целые глыбы снега! С тех пор я его ненавижу. Зимой всегда старался уехать куда-нибудь подальше на юг, лишь бы не видеть занесенные улицы, дороги, крыши домов… Фобия своего рода. Тебе смешно?
   Артур покачал головой. Ему не было смешно, ему было страшно.
   – Мое тело вмерзло в глыбу льда. Мы с ней были одним целым, по крайней мере, мне так казалось. И я совершенно не ощущал холода, было тепло и уютно, как в детстве: мама накрывает тебя пушистым большим одеялом, и ты проваливаешься в сон… Потом, где-то на грани чувствительности, как отголосок чего-то потустороннего, показалась розовая полоса – оттуда, из-за туч… Это заходило солнце, а мне казалось, что сам Небесный Отец спускается вниз, на Землю.
   Артур смотрел на собеседника. Тот вдруг обессиленно опустился в кресло. Глаза его потухли, седая голова поникла на грудь. Вот он, момент… Перед глазами – близко, в нескольких сантиметрах, благородной формы затылок, длинная гибкая (совсем не старческая) шея, виден один чуть выпирающий позвонок. Артур завороженно смотрел и думал: вот сейчас… Одно движение – слева направо, с приседом. Или удар напряженными пальцами в пульсирующую синюю жилку. И все. Нет Жреца. Нет человека, которого он ненавидел всю свою жизнь так, что позволил ненависти заслонить собой все остальное – совесть, сострадание, человечность… Он принес девочку на этот алтарь, без раздумий, сразу, по первому требованию – лишь бы увидеть близко затылок врага с такими незащищенными шейными позвонками… Одно движение!
   – Говорят, человек перед смертью вспоминает всю свою жизнь, от первого мгновения. Не знаю. Я ничего не вспоминал. Мне просто было хорошо и радостно… И вдруг я почувствовал движение. Это было странно – ощутить движение в полной неподвижности… И понял, что меня откапывают. Я увидел лицо старика, я просил его, чтобы он оставил меня в покое, но тот все копал и копал… Он был очень терпелив! И наконец он вытащил меня изо льда. Я посмотрел ему в глаза и испугался. Глаза были такими добрыми…
   – Почему же вы испугались? – спросил Артур.
   – Потому что я уже тогда знал, что старик умрет… Не сейчас, не сразу. Пройдут годы, мы подружимся с ним, и он назовет меня своим сыном, сделает преемником. А потом я убью его – двумя пальцами. Сломав шею, как цыпленку. И ничего, ничего нельзя изменить. Все было предрешено.
 
   Вокзал всегда вызывал в Алёнке целую бурю чувств. Взрослые обычно серели лицом и вздыхали: для них вокзал был связан с тяжелыми баулами, мокрыми, отвратительно пахнущими простынями, злыми на весь мир проводницами. («Чаю? Еще чего! Я вам не нанималась титан растапливать по десять раз на дню!») Ничего положительного. Дорога у них ассоциировалась с неудобствами и досадой.
   Для Алёнки дорога была просто Дорогой. Сердце щемило от одного вида трогательной зеленой морды тепловоза, и железного голоса справочной, и от гула, стоявшего в зале ожидания. И даже от бестолковой суеты на перроне.
   Алла Федоровна очень нервничала. Родная дочь! Уезжает! Невесть куда, невесть зачем. («Мам, я же тебе сто раз объясняла: в спортивный лагерь. Ну вспомни, я уже была в таком, когда занималась гимнастикой». – «Тогда ты была не одна, а с Дмитрием Степановичем». «Ой, не вспоминай про него». – «А кто за ним бегал? Исстрадалась вся, одни глазищи…» – «Дурой была. Вообще, они нас все не стоят. Пусть сами страдают». – «Ох, смотри мне».)
   Поезд все никак не хотел отходить. Игорь Иванович топтался поодаль и время от времени с грустью поглядывал на большие вокзальные часы. Сначала Алёнка с некоторым раздражением подумала, что отец просто ждет, когда же поезд наконец тронется и затянувшееся прощание завершится. А потом вдруг поняла, что он, наоборот, изо всех сил оттягивает этот момент… Она поймала его взгляд.
   «Я буду по тебе скучать», – сказала она одними губами.
   «Я тоже. Я очень люблю тебя».
   «И я тебя люблю».
   – …жареного ешь поменьше. Ты знаешь, тебе это вредно.
   – Я помню, мам.
   – У открытого окна не сиди, простудишься. Попроси нижнюю полку. И, как приедешь, сразу дай телеграмму, чтобы я тут не тряслась.
   Цепкий взгляд Аллы Федоровны прошелся по дочери, как рентгеновский луч на таможне. Она в двадцатый раз одернула на Алёнке легкую «адидасовскую» курточку, поморщилась от вида висевшей на плече объемистой брезентовой сумки («Ну абсолютно не в тон. Говорила ей, дуре: возьми ярко-голубую, ту, что Георгий привез из Ирана. Нет, уперлась. Пойми поди современных детей».).
   Алёнку пригласили в спортивный лагерь как одну из лучших учениц школы. Она уже многое умела. Могла несколько часов просидеть неподвижно, в самой неудобной позе, затаив, загнав внутрь себя дыхание. Могла свободно и неслышно пройти на большой высоте по узкой доске или перебраться по ней, повисая на руках (такими хитрыми макетами был оборудован зал для занятий). Ее учили метать ножи, ножницы, вязальные спицы – все то острое, что могло оказаться под рукой. Учили надежно и незаметно со стороны выводить противника из строя, используя для этой цели практически любой предмет – от электролампочки до авторучки и подстаканника.
   Однажды она увидела в кино китайского мастера, который виртуозно обращался с изогнутым мечом. Вооруженные копьями враги, напавшие на деревню, отлетали от мастера, как горох от стенки, десятками. Дедушка вытворял настоящие чудеса акробатики, оставаясь невредимым, хотя на него, бедного, нападали со всех сторон одновременно. (Алёнка втайне подозревала, что артист был молодой, просто его искусственно состарили с помощью грима и седого парика.)
   Фильм так потряс её, что на следующей тренировке она спросила, почему её не научат фехтовать на мечах. Тренер со странным именем Владлен лишь пожал плечами (на самом деле имя не было странным – это было сокращенное «Владимир Ленин». Когда-то было модным «награждать» детей подобным образом.).
   – Думаешь, тебе это когда-нибудь пригодится?
   – А Юрка Лепестков из нашего класса тоже занимается у-шу. Но они там учатся владеть и мечом, и даже алебардой.
   – У них другие цели.
   – Какие?
   – Восстановление старинных методов ведения боя. Следование традициям. – Владлен помолчал. – Они своего рода ученые-историки. Как твой отец.
   – Значит, польза от этого все-таки есть?
   – Конечно. Тебе ведь нравится, как поет русский народный хор?
   Алёнка кивнула. Не так давно они с Артуром ходили на концерт «Вензелей». Артисты привели её в восторг.
   – «Белая кобра» принадлежит к даосским школам. Даосы считают, что внешний мир и человек, его «я», составляют единое целое. Мудрец в их понимании – это человек, который собственного «я» не имеет.
   Она удивилась.
   – Вы хотите сказать, что мудрец не имеет своего внутреннего мира? Как же скучно ему должно быть…
   – Ты не поняла. Его внутренний мир просто ни чем не отделен от внешнего. Он воспринимает их как нечто единое.
   – А мое «я», значит, отделено от внешнего?
   – Ну, это уж ты сама должна решить. Раз ты чувствуешь перегородку между ними – её нужно будет сломать. Но это очень сложно…
   – А зачем её нужно сломать? Какой смысл?
   – Ты должна воспринимать окружающий мир целиком, не раскладывая его. по полочкам. Если на тебя нападают – неожиданно, из-за угла, у тебя не будет времени анализировать – только действовать. Действовать правильно, не анализируя и не думая, прислушиваясь только к самой себе, – это и есть «сломать перегородку».
   Алёнка подперла кулачком голову и задумалась.
   – Юрка Лепестков говорит, что изучает комплексы с оружием, чтобы через форму прийти к интуиции. Мы приходим к интуиции через отказ от формы. Где же разница?
   Владлен улыбнулся.
   – Нет тут никакой разницы. Цель одна, разные только пути достижения. Музыка. Ката. Икебана. Чайная церемония – выбирай любой.
   – А какой путь у нас?
   – Выживание, – ответил Владлен. – Любой ценой, любыми средствами. И выполнение задачи.
   Что это за «задача», он уточнять не стал. А она не стала спрашивать. В конце концов, ей было четырнадцать, возраст Джульетты (правда, уже через месяц пятнадцать). Лето в буйстве зелени наполняло сердце неизъяснимым восторгом – восторгом свободы («Свобода есть осознанная необходимость, поэтому вот вам задание на лето: отчет об экскурсии в литературный музей…» «Ну-у-у!» – недовольный общеклассный гул. «Никаких „ну“! В сентябре проверю каждого».).
   Она будет ждать приезда в лагерь. Артура. Алена представила себе его открытую белозубую улыбку на загорелом лице, уверенный взгляд… Сердце забилось быстрее. Она украдкой дотронулась до своих грудей и подумала с огорчением: маловаты еще. Не сформировались. Ну да огорчаться не стоит. Если принять во внимание наследственность (на Аллу Федоровну не налезал ни один отечественный лифчик).
   Она вдруг подумала о Марине, и на секунду ей стало грустно. Как было бы хорошо встретить её в поезде! «В лагерь?» – «В лагерь». «Вот здорово! Значит, вместе?» – «Конечно. Я думала, тебя родители не отпустят». – «Ну да. Я уже совершеннолетняя». Но Марина исчезла – сразу, в один миг, необъяснимо. «Ты и знать-то была не должна…»
   – Внимание, – провозгласила через динамик железная тетка. – Со второго пути отправляется поезд номер 621…
   И перрон тут же пришел в движение, будто включили задремавший было кинопроектор.
   – Ну, беги в вагон, – забеспокоилась мама. – Господи, я ничего не забыла? Сырую воду не пей. Деньги храни в разных местах, чтобы все сразу не украли. И трать поэкономнее, меньше шляйся по дискотекам…
   Алёнка молча прошла мимо, к отцу, поднялась на цыпочки и поцеловала его в щеку.
   – Я ведь только на месяц, – тихо сказала она. – Когда едешь в санаторий?
   – Скоро. Через неделю.
   – Вот видишь. Домой вернемся вместе.
   Она долго махала из окна вагона. До тех пор, пока перрон не скрылся из виду Алла Федоровна, ласково взяв мужа под руку, помахала в ответ вышитым платочком и зло прошипела:
   – Делаешь для них, делаешь, ночей не спишь, а благодарности никакой. Даже не поцеловала на прощание.
   Игорь Иванович улыбнулся. Но вслух ничего не сказал, как обычно.
 
   Гоги цвел. Загар, заработанный за полевой сезон, въедался так, что не сходил круглый год, до следующего лета. Черные буйные волосы были на сей раз безукоризненно уложены (знакомая парикмахерша расстаралась и получила огромный букет белых роз). Сшитый на заказ костюм в незаметную серую полоску сидел как влитой на худощавой фигуре – длинные эластич ные мышцы на руках не выпирали, как у катков, но очень элегантно обозначались). Рубашка была выбрана не белоснежная, а кремового оттенка, что должно было подчеркивать неофициальность обстановки: просто встреча нескольких старых друзей по случаю юбилея одного из них.
   Гостей было немного, и стол от яств отнюдь не ломился: балык, дорогие фрукты в вазочке, дальневосточная икра, марочный коньяк в плоской красивой бутылке, шампанское – спартански просто, интеллигентно и по-современному. Только отец юбиляра, благообразный старичок, глуховатый и согбенный годами, но с орлиным молодым взором, посокрушался:
   – Совсем сын от корней отбился. Разве у себя дома мы бы за таким столом сидели? Вино бы рекой лилось. Шашлык из молодого барашка, виноград, сациви… Сто человек гостей – столы бы пришлось на улицу выносить, под старые вязы.
   Георгий рассмеялся.
   – Несовременный ты, отец. Тут тебе не Кавказ, тут почти Европа.
   И, увидев, что старик вот-вот обидится, обнял его за плечи.
   – Подожди, поедем мы ещё домой. И гостей позовем, и столы накроем, как положено. Дядя Сандро барашка зарежет… Он ведь жив-здоров?
   – Баран?
   – Да ну. Дядя Сандро.
   – Что ему сделается, старому кобелю. В восемьдесят пять ни одной юбки не пропускает.
   Колесниковы чуть опоздали – они позвонили в дверь, когда Януш Гжельский, друг Георгия по многим экспедициям, с сожалением прекратив поглаживать бедро соседки по столу, супруги проректора по науке, потянулся к бокалу для произнесения тоста. Гоги сделал знак гостям продолжать, а сам пошел открывать дверь.
   Алла была сногсшибательна. Сиреневый брючный костюм из струящегося креп-сатина ласково облегал её высокую грудь и упругие бедра. Чуть тронутые темной помадой губы улыбались дерзко и вызывающе. Гоги на секунду остолбенел (ох, а взгляд! Его и её глаза встретились, будто отточенные клинки), затем подавил рвущийся наружу стон кавказского темперамента и галантно припал к ручке.
   – Гоги! – прокричали из гостиной, – Не томи, коньяк стынет!
   Он лишь досадливо отмахнулся.
   – С днем рождения, – еле слышно произнесла она, протягивая розу на длинном влажном стебле. – Это ещё не все… Но – потом.
   – Обещаешь? – улыбнулся он пересохшими губами.
   – Обещаю.
   – Ты великолепна. Как эта роза… Нет, ты красивее! О, здравствуй, Игорь.
   Смущенный Игорь Иванович вынырнул из-за спины супруги, пожал руку другу дома и вручил ему пухлую папку.
   – Расти большой.
   Гоги опешил.
   – Это что… Наш манускрипт?
   – Самая полная версия. Почти дословный перевод.
   – Царский подарок. Гм, здесь ведь можно накопать на диссертацию, а?
   – Копай, – махнул рукой Колесников. – Дарю.
   – А сам что же?
   – Да ленив я, Господи.
   Гоги широким шагом прошел к столу и поднял над головой подарок.
   – Януш…
   Поляк оторвался от запотевшего бокала.
   – Холера ясна… Неужели?
   – Да. Перевод нашей находки.
   Несколько секунд за столом стояла тишина. Затем все разом, как по команде, возбужденно заговорили. Кто-то даже вскочил, чтобы обнять пунцового от смущения Колесникова и похлопать по плечу.
   – Все-таки ты, Игорек, мозга, – вальяжно проговорил проректор Гранин. – Мозга, не отказывайся. Жалко, глуп – по-житейски, я имею в виду. Ты на нашем курсе каждому мог сто очков вперед дать. Аллочка, вы прекрасны! Знаете, я ведь лично списывал у вашего супруга контрольные… И однажды меня за этим занятием вульгарно застукали!
   Он расхохотался, а Игорь Иванович скосил глаза и поймал взгляд Аллочки. Взгляд ясно говорил: «Не просто глуп, а клинически глуп. Гранин списывал у него контрольные! Ему можно об этом снисходительно вспоминать: он проректор! Служебная машина с личным шофером, двухэтажная дача за городом, оклад… А ты – просто неудачник. И раз талантливый, значит, неудачник вдвойне».
   «Ну и пусть», – подумал он. (Звякали вилки о тарелки, застольный многоголосый разговор тек неторопливо, прерываемый тостами за здоровье.)
   – Вы действительно удивительный человек, Игорь Иванович, – проговорил сосед по столу (Колесников напрягся, вспоминая: ах да, Гогин папа, Бади Сергиевич).
   – Почему же? – равнодушно спросил он, ковыряя вилкой салат из крабовых палочек.
   – Потому что сын мой, оболтус, прав: материала, собранного вами, вполне хватит на диссертацию… Вы ведь, кажется, так и не защитились в свое время?
   – Так вы в курсе?
   – Да ну, – Он смутился. – Что я, старый пень, в этом смыслю?
   Старик посмотрел на сына и вздохнул.
   – Все ему не сидится на месте. Бредит Тибетом… Знаете, я боюсь его отпускать.
   Игорь Иванович улыбнулся, представив себе, как суровый папаша каменно стоит в дверях, а Гоги неуклюже пытается улизнуть в узкое пространство между косяком и телом родителя.
   – Мы для вас навсегда останемся детьми, верно?
   – В-верно, – неожиданно поддержал его Януш заплетающимся языком. – Холера ясна, за родителей!
   – Ура! – грянули за столом. – За родителей!
   Магнитофон заиграл из двух колонок, хитро спрятанных по углам гостиной. Вкус у юбиляра был что надо: никакого рока, металла, харда, но и никакого надоевшего старья, чтобы гости не чувствовали себя доисторическими ископаемыми. Теплые мелодий стилизации, целомудренно и небесталанно переложенные на электронику.
   – За моего друга Игоря! – провозгласил Гоги. – За прекрасного ученого, до которого, если разобраться, нам всем ещё расти и расти!
   – Да бросьте вы, – со смехом махнул тот рукой. – Можно подумать, что день рождения у меня. К чему такие почести?
   – Э, нет, – встрял проректор по науке. (Богатырь поляк уже уволок его раскрасневшуюся супругу на кухню, подальше от заинтересованных глаз, но ученый муж, кажется, этого не заметил.) – Нет, Игорек. Ты, может, и не юбиляр, но уж точно – один из виновников сегодняшнего торжества. Подвиг в науке… Это, знаешь ли, величайший подвиг! Гоги меня поймет – как потомственный археолог…
   – Урраааа! – закричали гости (частью за столом, частью рассосавшиеся по свободным пространствам и подергивающиеся в такт музыке).
   И, поглядев на Георгия, танцующего с Аллой (будто и не было стольких лет: всплыл как наяву студенческий вечер, королева бала в бирюзовом атласе среди романтических свечей времен князя Андрея… Нет, это уже фантазии. На самом деле – современность, всполохи разноцветных прожекторов, как перед концом света, дергающиеся худосочные фигуры в майках и с длинными волосами – не сразу разберешь, какого полу твой сосед…), Игорь равнодушно подумал, что пройдет энное количество времени, материал для диссертации превратится в диссертацию, и тот же проректор Гранин посреди банкетного зала будет слезливо-пьяно целовать Георгия Начкебию, норовя попасть в губы: «Подвиг в науке… Ик… Это самый величайший подвиг! За тебя, Гоги!» А его, Игоря, и не пригласят. Скажут, Колобок застолья всегда терпеть не мог.
   – А почему вы опасаетесь за Георгия? – переключился он.
   – А?
   – Я спрашиваю: почему вы боитесь за Гоги? Это как-то связано с тибетской экспедицией?
   Бади Сергиевич помолчал, размышляя.
   – Гоги встретил там какого-то старика, из местных… Я мало что сумел понять, Гоги очень взволнованно говорил, перескакивал с пятого на десятое.
   – Так, может, расспросить его сейчас?
   – Не нужно. У него сегодня праздник. Пусть веселится! Вах, поглядите только, как он танцует… Правда, я никогда не понимал современных танцев. Кто эта красивая женщина рядом с ним?
   – Гм… Это, видите ли, моя жена.
   – Да? – удивился Начкебия-старший и поцокал языком. – Надо же.
   – Ну а все-таки, – заторопился Колесников, уходя от скользкой темы. – Что это был за старик? И почему Георгия нельзя о нем спрашивать?
   Бади Сергиевич осуждающе посмотрел на собеседника.
   – Гоги встретил его там, на Тибете, во время раскопок. Наверное, это был предсказатель или колдун. Кто их разберет. Возможно, что он был и не совсем шарлатан…
   – Что он сказал Георгию?
   Потускневшие отцовские глаза бессмысленно глядели на свет сквозь пустой бокал чешского стекла. И рука с синими жилками чуть заметно дрожала – то ли от выпитого, то ли…
   – Он предрек моему сыну скорую смерть.
   – Да ну, – возмущенно сказал Колесников: – Не хотите же вы сказать, что поверили этим бредням.
   – Я? – испугался Бади Сергиевич. – Я – нет, конечно, нет. Но вот Георгий… Он, кажется, поверил.
   Медленный танец… Не вальс, не танго, а что-то, неподдающееся ритму, – томное, восточное, утопающее в сладкой неге. Пары перестали кружиться и как бы застыли, точно глубоководные губки, лишь чуть заметно покачиваясь, словно поддразнивая друг друга. Алла тесно прижалась к Георгию и положила голову ему на плечо – благо танец позволял.
   – Что-то он не выглядит слишком удрученным, – раздраженно сказал Игорь Иванович.
   – Э, надо знать моего сына. В нем огонь, азарт… Вызов. Тот старик ведь предсказал Гоги не просто скорую смерть – а насильственную смерть. Вот он и взбунтовался.
   – Господи, да за что же? – вырвалось у Колесникова.
   – За грехи наши, – туманно отозвался Начкебия-старший.
   – Я обещала подарок, – прошептала Алла.
   – Ты пришла… Чего мне ещё желать?
   Руки Гоги скользнули вниз по её спине, к упругим ягодицам, обтянутым ласковым сиреневым крепом.
   – Ты меня заводишь.
   – Это плохо? – улыбнулся он.
   – Хорошо. Хорошо, Господи! Только не здесь…
   И тут как раз медленный танец закончился. Магнитофон выдал какой-то совершенно убойный ритм, пары рассыпались, организовав мини-толпу, и запрыгали вразнобой. Даже Гранин вскочил, дабы продемонстрировать свою неплохо сохранившуюся форму (теннис два раза в неделю на бывших обкомовских кортах, сауна, бассейн). Гоги под общий разноголосый шум увлек Аллу в прихожую.
   Там было темно и тесно. Она приподнялась на носки и жадно приникла к горячим губам Георгия, так, что он чуть не потерял равновесие.
   – Однако, – прошептал он, полузадохнувшийся от поцелуя.
   – Сам виноват, – хрипло рассмеялась она. – Я сто лет не ощущала себя женщиной.
   – А не страшно?
   – Страх возбуждает.
   Ее глаза светились в темноте, будто кошачьи. Она тряхнула головой, и прическа рассыпалась, длинные волосы цвета платины заструились по плечам (дико дорогая краска, но того стоит: вполне натурально, держится уже третий месяц). Гоги нежно поцеловал её в шею, зарывшись лицом в её волосы и вдохнув французский аромат (тоже нехилые деньги). Алла тихонько застонала и ещё выше поднялась на носочки, потянувшись сильным телом. Ее нога согнулась, бедро потерлось о колено Гоги с внутренней стороны. Длинные холеные пальцы уже настойчиво искали «молнию» на брюках…
   Чпок! Вспыхнул светильник в коридоре.
   – Зинаида, ты? – спросил проректор, покачиваясь из стороны в сторону, как метроном. – О, пардон. Аллочка, вы прекрасны! Не видали мою дражайшую?
   Откуда-то из недр коридора возник вдруг Януш Гжельский со следами помады на щеке.
   – Славик, не нарушай тет-а-тет. Пойдем.
   – Куда ты дел мою Зинку?
   – Никуда, она давно в гостиной.
   – Да? Ну ладно. Гоги, твое здоровье!
   На тумбочке в прихожей вдруг нежно пропиликал телефон. Гранин, выцарапавшись из мощных объятий поляка, снял трубку.
   – Да!
   – Адрес установили, – тихо сказал голос на том конце.
   – Какой адрес?
   – Санаторий «Волжанка», номер двадцать два. – И последовали частые гудки.
   Проректор недоуменно повертел трубку в руках.
   – Чокнутый какой-то.
   Наконец они убрались (Гоги с Аллой облегченно вздохнули). Она вдруг поймала его левую руку.
   – Что это?
   – Часы. Царапает?
   Она забавно наморщила носик.
   – Профессор… А носишь нашу совдеповскую «Электронику».
   – Привык как-то.
   Алла загадочно улыбнулась и положила ему на ладонь маленькую изящную коробочку.
   – Привыкать надо к хорошему. Носи, дорогой.
   Он приоткрыл футляр и присвистнул.
   – «Ролекс». Ты королева, и подарок твой королевский.
   – Нравится?
   – Еще бы!
   – Тогда выключи свет. Глазам больно.
   – Игорь тебя искать не станет?
   – Не думаю… Надеюсь, что нет.
 
   Олег Германович Воронов зачарованно смотрел на Шар. Шар казался живым – внутри, под прозрачной матовой поверхностью, переливалась и пульсировала некая субстанция.
   – Поклонись ему, – сказал голос с повелительной ноткой.
   Воронов покорно преклонил колени. Он и сам ощущал исходившую от Шара громадную ирреальную силу – божественную (это вряд ли, скорее уж дьявольскую).
   – Который раз прихожу сюда, – прошептал он, – и все не могу поверить. Слушай, Жрец, может быть, я сплю? Ты не накачал меня какой-нибудь восточной дрянью?
   Тот, кого он назвал Жрецом, не ответил. (В первую их встречу Олег Германович, начальственно потрепав собеседника по плечу, снисходительно спросил: «А почему же именно Жрец?» – «Это моя обязанность. Функция, если хотите». – «Про тебя сказали, что ты хозяин этого Шара». – «У Шара не может быть хозяина». – «Тогда – слуга?» – «Нет. Можно сказать, мы питаем друг друга». – «Как это?» – «Вам не понять».)
   – Почему он говорит с тобой, а со мной – нет?
   – Он не может говорить. – Собеседник, похоже, понял эти слова буквально. – Шар не умеет различать людей. Он вообще не различает живое и неживое. Для него все в мире делится только на две категории – то, что питает, и то, что не способно питать.
   – Ты питаешь его… И что получаешь взамен?
   – Знание, – ответил Жрец. – Могущество.
   – Вроде как продать душу дьяволу?
   – Нет. Дьяволу душу может продать каждый. Шар выбирает сам. Он открывает мне глаза на то, что другие не могут видеть.
   Воронов глубоко вздохнул. Наваждение спало. Древний храм, куда он вошел по гулким ступеням полчаса назад, исчез, словно растаял в утренней дымке, съежился до размеров обычной современной квартиры. Собеседник как-то странно трансформировался – из обритого наголо сурового аскета в ниспадающих черных одеждах превратился в неопределенного возраста мужчину, одетого по-домашнему: тренировочные брюки и мягкую вельветовую рубашку свободного покроя.