— Там все написано.
   — Да наплевать мне, что там написано, ты сама расскажи, по порядку, что с тобой случилось, и что ты сама обо всем думаешь.
   Оля, справившись с непрошеными слезами, начала рассказывать, сперва неуверенно, потом, видя, что слушают её с интересом, все более подробно, и про тошноту, и про кисту, не упустила и ультразвук, о котором они с мамой ещё раньше решили никому не говорить, чтобы не подставлять врачей.
   Кравкова, слушая, согласно кивала, а, когда Оля закончила, похвалила её за точный рассказ и правильное понимание происходящего.
   — А теперь разденься, деточка, я тебя посмотрю, — попросила она, вставая из-за стола и направляясь к столику с инструментами.
   Оля — в который раз за день — забралась на кресло, зажмурилась, снова ожидая болезненного осмотра и вся непроизвольно напряглась.
   Вдруг она почувствовала ласковое похлопывание по животу, рука была тёплая и сухая, и кравковский бас сказал над ухом:
   — Ну, девочка, расслабь пузо, не будет больно, я тебе точно говорю.
   Не то чтобы Оля поверила этим обещаниям — учёная уже — но слово «пузо» её насмешило, она фыркнула и действительно расслабила мышцы. Но Кравкова почему-то с осмотром не торопилась. Подождав минуту-другую, Оля осторожно раскрыла глаза и увидела, как черепаха Тортила, наклонившись, снимает перчатку над столиком.
   — А смотреть меня вы не будете ? — робко спросила Оля, и услыхала в ответ спокойное:
   — А я уже посмотрела. Сейчас вот ещё пару железок придётся в тебя засунуть, это немного неприятно будет, ты уж потерпи.
   От обалдения Оля почти не обратила внимания на засовывание железок. Это надо же! Она за последние две недели многих врачей повидала, но чтобы совсем не почувствовать болезненного осмотра, да ещё на истерзанное нутро… Фантастика.
   Но чудеса не кончились. Когда Оля слезла с кресла и оделась, мудрая Тортила снова села за стол и очень подробно объяснила, что, по её мнению, с Олей происходит.
   — У тебя матка по размеру не соответствует срокам, она меньше, и мягче, и это не очень хорошо. В такой ситуации можно бояться внематочной, но если ультразвук показал, что яйцо на месте, значит, не в порядке что-то ещё.
   — Но ребёночек там, и сердце бьётся, — всполошилась Оля.
   — Правильно. Это самое главное, но и матка должна расти, как положено.
   — Может, это из-за кисты?
   — Вряд ли. Кисты, кстати, я вообще не увидела, только яичник слегка увеличен. Она, как правило, к восьмой неделе и рассасывается, — покачала головой Кравкова. — Я не хочу тебя лекарствами пичкать, навредить тут — проще простого. Мы сделаем так. Ты придёшь через неделю, принесёшь все анализы, вот я пишу, какие, и сделаешь ещё ультразвук. Тогда будем решать. А пока гуляй больше, дыши воздухом. И ничего не бойся, это хуже всего, когда мамочки пуганые.
   Оля поняла, что даже если доктор Кравкова вдруг обернётся чудовищем о трех головах, она, Оля, все равно её любит и, что гораздо важнее, верит ей.
   За отведённую неделю, бегая, как заяц, Оля успела сдать нужные анализы, для чего пришлось дважды (сдать и забрать) съездить в свою старую поликлинику на краю Москвы — не в консультацию же было идти, мимо этого места пройти лишний раз было страшно.
   Ещё в институт приходилось ездить — сессия все-таки, да и к экзаменам готовиться, хотя это как раз беспокоило Олю на удивление слабо — это её-то, которая, бывало, в ночь перед экзаменом заснуть не могла от волнения.
   И вот, как было велено, в очередной понедельник, они с мамой (одну Олю теперь к врачам не пускали, Миша порывался сам её сопровождать, но она соглашалась только на маму) снова блуждали по коридорам и этажам.
   Ультразвук в этот раз делал молодой угрюмый мужик, с Олей он не разговаривал, картинок ей не показывал, только щёлкал клавишами и возил дачтиком по животу. Мычал что-то угрюмо себе под нос, снова стучал по клавишам. Спросил только, какой врач прислал Олю, услышал, что Кравкова, уважительно хмыкнул, но и только.
   Написав заключение на листочке, Оле его почему-то не дал, позвал сестричку и велел отнести. «Ну и пожалуйста, — подумала Оля, — Тортила мне все равно все расскажет, она не то, что вы».
   К Кравковой в этот раз сидела очередь, небольшая, два человека, но приём ещё не начинался.
   — На операции она, — объяснила женщина, сказавшаяся последней.
   — На какой операции? — с ужасом спросила Оля, для которой слово «операция» ассоциацию имело единственную.
   — Как это — на какой? — удивилась женщина Олиному вопросу. — Кравкова-то, она же хирург. Что вы! Она у них тут старейший хирург, у неё опыт тридцать лет, к ней только самых сложных посылают, когда уж никто не знает, что делать. Она сама редко режет теперь, больше консультирует, но все-таки… Вы смотрите, хотите — не стойте, она может поздно прийти.
   — Ничего, мы подождём, не страшно, — ответтили Оля с мамой и сели на лавочку.
   Смешным образом Оля испытала гордость, узнав, что её консультирует такой опытный врач. «Вот, повезло мне, попала наконец к хорошему врачу, — подумалось ей. — И ведь я не знала, какой она врач, а сразу поняла, что хороший. И разговаривает по человечески, и вообще…» Мысль о том, что вообще-то к опытному хирургу на консультацию кого попало не приводят, и все это неспроста, в тот момент в голову ей не пришла.
   И зря. Когда, высидев в очереди два с половиной часа, Оля одна, без мамы — чего бояться-то — зашла наконец в кабинет к Кравковой, мудрая черепаха долго смотрела её («Надо же, ну совсем не больно» — радовалась Оля), долго изучала результаты анализов и ультразвука, молчала, думала, а потом усадила Олю перед собой, и, глядя ей в глаза, заговорила:
   — Слушай внимательно, детка. Ничего хорошего у нас с тобой не получается. Матка не увеличивается, скорее наоборот, плодное яйцо не растёт, и сердцебиение слабое, почти не прослушивается. Это значит, что беременность гибнет. Сделать тут ничего нельзя, более того, мы даже причину её гибели определить сейчас не можем. Может быть, это удастся понять после, по гистологии. А чистку делать придётся, выхода нет, и ждать долго тут нельзя, да и ждать, к сожалению, больше нечего.
   Увидев Олины круглые глаза, Кравкова грустно кивнула, и продолжила:
   — Ничего не поделаешь, деточка, так надо. Твоей вины тут нет, и ничьей нет, и очень важно сейчас определить, почему это произошло, чтобы потом у тебя все в порядке было. Я тебя положу к себе в отделение, и все анализы мы сделаем как надо. Сегодня у нас понедельник, в среду комиссия по госпитализации, там я выбью тебе место, а в четверг с утра придёшь в приёмный покой, это вход со двора, и скажешь, что у тебя — койка у Кравковой. С собой халатик возьми, тапочки там, дня три полежать придётся.
   Будь это сказано любым другим врачом, Оля пыталась бы протестовать, бунтовать, плакать в конце концов, но, поверив Мудрой Черепахе Тортиле однажды и навсегда, от неё Оля приняла даже такую новость. Черепаха была не врагом, но союзником, она сражалась за новую жизнь вместе с Олей, на её стороне, и вместе с Олей же этот бой проиграла.
   Все равно Оля плохо помнила, как вышла из кабинета, как они с мамой ехали домой, что она говорила Мише… Время перестало быть объёмным, сплющилось в линию, линия скрутилась в тугую спираль, а в центре этой спирали были только они, Оля и её нерожденный, теперь уже навсегда нерожденный ребёнок.
   Оля не вставала с дивана даже днём, сидела, завернувшись в шерстяной плед, несмотря на тёплую летнюю погоду, вяло отказывалась от еды и другого стороннего участия. Иногда, просто чтобы совсем не терять связь с реальностью, она брала с полки произвольную книжку, перелистывала страницы, скользила глазами по строчкам, не цепляясь за содержание. В какой-то момент Миша насильственно растряс её, говоря, что нужно немедленно вставать и ехать в институт сдавать экзамен по очередной бессмысленной термодинамике, но Оля резко, почти грубо отказалась, и снова погрузилась в своё забытьё.
   В середине этого (впрочем, может быть и следующего, они мало различались между собой) дня Оля почувствовала неясную боль в пояснице. Сперва она даже не выделила её как отдельную, внешнюю боль, настолько ей было плохо в целом, но постепенно боль монотонно усилилась, затем распалась на периодические ритмичные спазмы и директивно заставила себя заметить. Единожды заметив, отключиться от неё было невозможно, боль мерцала и пульсировала, отдаваясь из поясницы уже по всем участкам тела. Напуганная Оля пожаловалась Мише, тот тоже испугался и предложил вызвать скорую.
   Перспектива общения с чужими врачами показалась Оле страшнее, чем любая боль, к тому же уже завтра пора было ехать ложиться к Кравковой, и она истерически запротестовала. Но что-то делать было надо, и Оля решила попытаться справиться с болью какими-нибудь домашними средствами, а первым их таковых она всегда считала горячий душ.
   Держась одной рукой за спину, другой за Мишу, Оля встала с дивана и медленно пошла по направлению к ванной, но вдруг, в середине коридора Миша, издав испуганный возглас, резко отпустил её. Оля в недоумении прислонилась к стенке, обернулась и тоже увидела капли крови на полу и свою окровавленную ногу.
   На шум в коридор вышла Мишина бабушка, окинула сцену взглядом, и, ни слова не говоря, удалилась. Через секунду Оля с Мишей услышали, как она диктует адрес по телефону своим поставленным голосом.
   Скорая приехала через полчаса. Раздался резкий звонок, в квартиру вошла средних лет полноватая женщина в белом халате, окинула Олю, которая так и сидела в коридоре на полу, боясь пошевелиться, быстрым взглядом, и скомандовала:
   — Все ясно, поехали.
   Оля попыталась промямлить что-то на тему, что может не надо, ей завтра и так в больницу, но женщина даже слушать не стала, взяла крепко за руку выше локтя, подняла и вывела из квартиры. Миша, неловко пытаясь поддержать Олю с другой стороны, устремился следом.
   У подъезда стоял медицинский «рафик», шофёр читал книжку. Фельдшерица распахнула боковую дверцу, впихнула Олю внутрь, сама села рядом с шофёром, сказала по рации: «У меня аборт в ходу, едем в пятидесятую», хлопнула дверцей — и понеслись.
   Понеслись, впрочем, весьма относительно. Никаких сирен и мигалок, ехали спокойно, фельдшерица читала шофёру книжку вслух. Книжка почему-то была детская, текст был Оле явно знаком, она читала его когда-то раньше, и теперь всю дорогу пыталась понять, что же это за книжка, но память отказывалась работать, и это страшно злило, как будто что-то зависело оттого, вспомнится название или нет.
   Машина сделала несколько кортких поворотов и остановилась во дворе невысокого здания грязно-жёлтого цвета. «Приехали», — сказал шофёр. Фельдшерица вышла и скрылась в дверях. «А вы чего ждёте, вылезайте», — обратился шофёр к Оле с Мишей.
   Миша быстро выскочил и помог Оле, в это время из двери показалась низенькая бабулька в замызганном, когда-то белом халате.
   — Которую тут привезли с выкидышем? — закричала она, хотя кроме Оли, Миши и шофёра никого вокруг не было.
   — Так, давай быстро, заходь, — сказала она, пропуская Олю в дверь перед собой, а Мишу, направившегося было вслед, остановила ладошкой.
   — А тебе, милок, нельзя, ты тут подожди, а лучше иди домой, в справочной узнаешь потом, это быстро не делается.
   Растерянное Мишино лицо мелькнуло последний раз в сужающемся дверном проёме, и дверь захлопнулась. Оля осталась одна.
   Она покорно последовала за бабулькой по темноватому проходу, закусив губу, чтобы не вскрикивать, когда боль проявлялась особенно сильно. Боль была ритмичной, спастической — сожмёт, так что не вздохнуть, потом слегка отпустит, потом новый приступ… «Да это же схватки, — вдруг догадалась Оля. — Те самые, какие при настоящих родах бывают. Господи, только бы не закричать.»
   Бабулька обернулась к Оле, подтолкнула её к низенькой скамеечке, притулившейся около стенки возле открытой двери:
   — Посиди тут пока, счас позовут, — и нырнула в дверь.
   — Ребят, привела я девочку на чистку, ждёт, — раздался её голос, и в ответ:
   — Пусть посидит немножко, мы тут скоро. Тебе чаю наливать?
   Сквозь дверь была видна часть комнаты, или кабинета, стол, заваленный разными папками, медицинскими карточками, прочим барахлом, за ним открытое окно, зелень кустов, смеркающийся июньский день. Откуда-то изнутри доносились голоса, звон посуды, какой-то шорох, иногда мелькали человеческие фигуры в белом — врачи пили чай.
   Оля сидела, скорчившись на своей скамеечке, в промежутках между схватками старательно разглядывая коричневое клеёнчатое покрытие, рваный уголок, из которого вылезала бурая пакля, разводы грязи на кафельном сером полу. Когда схватка накатывала особенно сильно, она цеплялась обеими руками за край скамеечки и тихонько раскачивалась вперёд-назад. Неизвестно, сколько она так просидела, но вдруг схватки утихли, и стало горячо и мокро внизу живота. Оля приподнялась со скамеечки, пузырящийся поток крови хлынул по ногам, растекаясь лужей на грязном полу. Посреди этой лужи трепетал странный, полупрозрачный, стеклянистый комок размером с грецкий орех.
   Все это Оля видела и осмысляла чуть отстраненно, как сквозь стекло, будто бы со стороны, будто кто-то другой стоит над лужей собственной крови неизвестно где. Вчуже мелькнула мысль: «Что это там такое странное?», и пришёл ответ: «А это собственно зародыш и есть». Следующая мысль была — уйти отсюда поскорее, пока никто не видел. Но тут в памяти выплыли откуда-то слова Кравковой: «Самое важное — сделать гистологию, тогда можно будет найти причину.»
   Оля подумала ещё секунду, затем присела над лужей на корточки и осторожно, кончиками пальцев, попыталась выловить стеклянистый комок. Это удалось ей лишь с третьей попытки, и вот она стоит в полутёмном больничном коридоре, держа комок в сложенных лодочкой ладонях и судорожно думает, что делать дальше.
   По своей воле ни за что бы не пошла она к этом врачам, которые пили чай, пока она тут рожала, но нужно было отдать вот это, в ладонях, на анализ, и Оля не знала, насколько срочно. Может быть, эту гистологию нужно делать немедленно, тогда некогда ждать, пока они завершат чаепитие.
   Она вошла в кабинет, огляделась, это помещение было смежно с другим, где сидели вокруг стола несколько врачей. Кто-то пил чай, кто-то курил возле открытого окна, звучали разговоры и смех, который оборвался, когда общество заметило Олю.
   — Тебе чего? — Спросила, подымаясь из-за стола, одна из врачей. — Тебе же сказали, подожди пока.
   — Я и ждала, — ответила Оля, — но у меня тут вот, — она протянула врачихе сложенные ладошки, — и это, наверное, надо на гистологию сразу?…
   Она не докончила фразы. Врачиха отскочила, всплеснула руками, взвизгнула:
   — Что это? Какая гадость, убери сейчас же!
   От неожиданности Оля дёрнулась, содержимое ладоней выскользнуло и снова плюхнулось на грязный кафельный пол. Подошла толстая тётка со шваброй и совком и споро собрала с полу «материал для гистологии».
   (Потом Оле сделают гистологическое исследование, как положено. В графе «диагноз» будеи стоять слово «анэмбриония», то есть отсутствие эмбриона как такового. Кого, право, волнует несовпадение диагноза и анамнеза…).
   Ещё одна врачиха неохотно поднялась из-за стола и поманила Олю: «Пошли, что ли, раз такая прыткая». Оля повлеклась за нею, они прошли пару кабинетов, которые анфиладой переходили один в другой, и оказались в операционной.
   Тут две невесть откуда появившиеся медсестрички в зелёных одеяниях, колпаках и масках сняли с Оли её заляпанную кровью одежду, натянули на неё марлевый зелёный же халат с разрезом на спине и такие же бахилы и бодро водрузили её на операционный стол.
   Стол — был по сути тем же гинекологическим креслом, только более откинутым горизонтально, да ещё ноги заакреплялись так, что пошевелить ими было нельзя. Над головой зажглась ослепительно яркая лампа, одна из сестричек встала сзади, придерживая Олину откинутую голову, другая копошилась у ног, неприятно звякая чем-то металлическим. Та, что была в головах, нагнулась к Олиному уху и сказала:
   — Сейчас я тебе надену маску, это эфир, наркоз, вдыхай глубже, считай до десяти, и заснёшь крепко-крепко.
   К носу и рту прижалась резиновая маска, Оля послушно закрыла глаза и принялась считать, но то ли эфира на неё пожалели, то ли напряжение чувств было таким сильным, что наркоз не подействовал, никакого сна, что там сна, даже расслабления не наступало.
   В это время там, в ногах, между ног, во всем теле Оля почувствовала такую адскую боль, что, забыв кто она и где, забилась в кресле, пытаясь вырваться, руками срывая с лица бесполезную маску, визжа и проклиная все вокруг, не выбирая выражений.
   Она слышала сердитые возгласы врачей, кто-то сильно и больно схватил её руки, не давая вырываться, она в панике замотала головой и вдруг, раскрыв глаза, увидела воочию собственный крик, взлетающий вверх, отражающийся от белого потолка и осыпающийся вместе с кусками штукатурки…
   Внезапно боль кончилась. Из тела убрались раскалённые железки, руки, держащие её, разжались, ноги тоже стали свободны, и недовольно-обиженный голос откуда-то сверху сказал:
   — Все, вставай, скандалистка. Никаких сил на вас не хватает, откуда вы только берётесь такие горластые… Нельзя же с врачами драться. Вот тебе лёд, клади на низ живота и ступай в палату.
   — Ну извините, — огрызнулась Оля. Стыдно ей ничуточки не было. Она прижала к себе красный резиновый пузырь со льдом и соскочила на пол. Довольно бодро сделала несколько шагов, но вдруг, почувствовав головокружение и слабость в коленках, покачнулась на месте.
   — Погоди-ка, не спеши, попрыгунья, — раздалось рядом. Оля обернулась и увидела давешнюю бабульку. — Пойдём, провожу. Ты ж, поди-ка, и палату сама не найдёшь.
   Хочешь, обопрись вот.
   Оля, уже пришедшая в человеческий облик, поблагодарила, но опираться не стала, а просто тихонько пошла за бабулькой в палату.
   Палатой оказался наполовину отгороженный ширмой закуток, конец коридора с окном.
   Там стояли три кровати, две были заняты, а третья предназначалась Оле. Бабулька подвела её к кровати, откинула серое больничное одеялко, помогла лечь, устроила на животе пузырь со льдом и ушла.
   Оля, приподняв голову с подушки, поздоровалась с соседками. Она была в больнице первый раз в жизни, но зато уже имела кой-какой опыт хождения по поликлиникам, знала о существовании женского «профсоюза», и что с соседками надо дружить.
   Соседками были две молодые женщины, если и старше самой Оли, то ненамного. Лежащую напротив звали Ира, а ту, что около окна — Марина. Обе они были беременные, на сохранении, в больнице лежали довольно давно и новым впечатлениям в Олином лице были рады.
   Около Ириной кровати Оля увидела пару костылей, оказалось, та вывихнула ногу, из-за чего, собственно, и была направлена на сохранение. Срок у неё уже был большой, недель семнадцать, а у Марины — десять.
   — А у меня восемь, почти девять…было, — начала рассказывать о себе Оля, и вдруг почувствовала безумную усталость, сразу, во всем теле. — Ой, девочки, вы извините, я, наверное, посплю немного, потом поговорим, ладно…
   Оля действительно отключилась, а разбудила её медсестра, поставившая на тумбочку около кровати тарелку с ужином. Вообще-то больным полагалось ходить на ужин в столовую, но так как Ира ходить не могла, ужин принесли заодно и всей палате.
   Ужин состоял из тарелки серого картофельного пюре со сморщенной сосиской, кусочка хлеба и стакана жидкости мутного цвета. Есть Оле не хотелось, она неуверенно предложила свой ужин соседкам, и даже удивилась энтузиазму, с которым предложение было принято.
   — Муж сегодня в вечернюю смену, — объяснила ей Ира, сгребая пюре в свою тарелку, — передачу не смог принести, а есть все время жутко хочется.
   — Конечно, — вдруг подумалось Оле с горечью. — Им за двоих надо есть, у них-то детишки внутри. Это мне уже все равно, ешь — не ешь, все впустую. В пустую, пустую, пустую…
   Спасительная завеса отстранения, за которой Оля пребывала последнее время, вдруг рассеялась, и она с новой ясностью осознала, что весь кошмар последних дней случился именно с ней, что это она собирала своего ребёнка на кафельном полу, что никакого ребёнка больше нет, и тем самым смысл существования утерян…
   Усилием воли она отогнала эти мысли, хотя бы на время, пока не придёт пора спать, и заставила себя улыбаться и разговаривать с соседками о чем-то светском. Зато когда пришла ночь…
   Снова и снова прокручивая в голове случившееся, снова и снова задавая бесполезный вопрос: «Почему?! Ну почему именно я, именно со мной?», Оля полночи проплакала под подушкой и заснула тяжёлым сном, уже когда за окном засветился синевой новый день.
   Новый день начался с появления в палате сердитой заспанной нянечки. Недовольно морщась и протирая глаза, она трясла Олю за плечо с словами:
   — Давай, просыпайся, к тебе там муж ни свет, ни заря пришёл.
   — Какой муж? — не поняла Оля спросонок.
   — Как какой? Твой. Погодь, это тебя вчера положили?
   — Меня. И муж мой. — Оля уже проснулась и пришла в себя. — Мне обязательно к нему идти?
   Нянечка, что называется, прифигела.
   — Как то есть? Муж-то твой. Прибежал вот, беспокоится. Одёжу тебе принёс, ты ж, глянь, до сих пор в больничной рубахе. Иди-ка давай, — и, уже совсем от удивления подобрев, спросила. — Сама-то дойдёшь? А то давай, помогу.
   — Дойду, спасибо. Где он?
   — Да вон, во дворе на лавочке. Ты вот что, в обход не бегай, а тут, правее, чёрный ход есть, так он не заперт, прямо во двор и выйдешь.
   Нянечка зашаркала прочь. Оля тихонько встала, стараясь не разбудить соседок, сняла со спинки кровати замызганный больничный халат неопределённого цвета, сунула ноги в брезентовые опорки, и отправилась на поиски чёрного хода. По дороге её осенило, что, прежде чем выходить, было бы неплохо умыться, но где туалет, она не знала, а спросить было не у кого. Потом она подумала, что ладно, Миша все равно, наверно, пришёл не надолго, и, наверно, принёс зубную щётку с полотенцем, так что оно и к лучшему, умоется позже, зато как человек.
   Погруженная в эти философические раздумья, она дошла до нужной двери, толкнула её и оказалась на улице. Прямо в лицо брызнули яркие лучи, деннь с утра казался таким чистым и радостным, что Оля невольно зажмурилась и улыбнулась.
   «Может, переживём? — подумалось ей. — Я ещё молодая, жизнь не кончилась, солнышко вот светит…» — и, вдохновлённая, побежала разыскивать Мишу.
   Он сидел в тени большого сиреневого куста, на покосившейся лавочке, и Оля, ещё издали увидев его лицо, поняла, что чья-то жизнь, может, и продолжается, но у неё теперь жизни не будет точно.
   Миша, не глядя на неё, буркнул: «Привет», протянул белый пластиковый мешок, сквозь который просвечивал знакомый узор Олиного домашнего халатика и встал, явно собираясь уходить.
   Оля, опустившаяся было рядом с ним на скамейку, жалобно протянула к нему руку, пытаясь остановить, и только выдохнула:
   — Подожди, ты уже уходишь?
   — У меня консультация перед экзаменом, мне уже пора, и вообще, что ты от меня хочешь? Одежду я тебе принёс.
   — Ну, а я? Ты бы хоть спросил, как я себя чувствую?
   — А какая теперь разница? Все, я пошёл. — И удалился в сияньи солнечного света.
   Оля сидела, медленно приходя в себя после беседы с мужем. Удар был тем более болезнен, что нанесён был неожиданно. Хотя, собственнно, сама, дура, виновата, зачем расслабилась.
   По старой привычке Оля начала было оправдывать Мишу внутри себя. Конечно, он тоже ужасно переживает, он так хотел этого ребёнка, ему больно, вот он и пытается как-то выместить это на ней. Сам как ребёнок, что с него взять, он не хотел её обидеть.
   Но где-то, на следующем подуровне души, медленно закипали яростный протест и злоба. Какой, к дьяволу, ребёнок. Мужик, вот и веди себя, как мужик! Больно ему! Он, что ли, нерожденного ребёнка с полу собирал, его, что ли, без наркоза резали… Больно. А ей не больно? Почему, в конце концов, она должна ещё кого-то жалеть, она и так крайняя. Ушёл, и черт с ним, обойдётся. Прибежит ещё, никуда не денется.
   Злоба дала Оле сил встать и вернуться в палату. Уже проснувшиеся девочки накинулись на неё с такими, казалось бы невинными расспросами:
   — Оль, ты где была? Муж приходил? Надо же, в такую рань прибежал, волнуется за тебя. Любит, наверное… А вы давно женаты-то?
   Оля им отвечала, старательно следя за тем, чотбы приветливая улыбка не сползала с лица, а в душе изо всех сил давила звериный вой.
   — Господи, господи, ну почему, ну за что мне это? Ну почему я даже поплакаться никому не могу! Как такое можно рассказать кому-то? Все равно никто не поверит, да и нельзя такое рассказывать, — разговаривала она сама с собой, уединившись наконец в туалете. — Господи, что же мне делать, научи меня, дай мне сил, если б хотя бы меня отсюда отпустили, хотя бы других беременных не видеть, ведь и у меня мог бы быть такой живот, уже почти был, ну почему, почему, в чем я так провинилась, господи…
   А больничный день тёк своим чередом. Завтрак, уборка в палате, обход врачей. Олина мечта выйти из больницы растаяла, врач наотрез отказалась выписать её сегодня, говоря, что положено лежать три дня, а в выходные никто её выписывать не станет, вот в понедельник с утра — пожалуйста. Оля выслушала отказ достаточно спокойно, даже сама удивилась.
   Часов в двенадцать появилась в палате нянечка, кивнула на Олю: «К вам там пришли».