Дальше она писала, что ещё живёт на старой квартире, совсем возле передовой, и что написала мне несколько писем и опустила их в ящик, но думает, что я их не получил, так как в городе почти нет почтальонов.
   Я перечитал письмо два раза. Я сидел, как вошёл, в полушубке. На моих валенках таял снег, и в купе образовалась лужа. Мне казалось, что всё передо мной вытянулось в одну стремительную, куда-то уходящую линию. Я думал о том, что это письмо написано давно и что сейчас её, может быть, уже нет в живых. Может быть, сейчас, когда я читаю это письмо, она уже лежит мёртвая. А за городом взрывают землю для братской могилы. Мне показалось, что я слышу взрыв. Я прислушался. Это била тяжёлая артиллерия, и звуки выстрелов доносились до нашего поезда.
   Я стал думать, что всё это неправда, что она жива и что я непременно увижу её. Почему она должна обязательно умереть? Не могут же там все умереть. Она выживет. Мне показалось, что я в Ленинграде и она рядом со мной. Мы любуемся городом в белую ночь и спорим, сколько же колонн у Исаакия. Мы всегда спорили об этом, когда смотрели в окно, и я всегда забывал сосчитать колонны, когда проходил мимо собора. Потом она стала исчезать, расплываться в белесом тумане, и я уже не мог представить себе её такой, какой знал всегда.
   …Утром меня вызвал редактор.
   – Здоров, Савин? – спросил он. – Тогда собирайся. Поедешь в Ленинград. Корреспондентом. Ясно?
   В тот день я не мог писать, не мог говорить и только ходил взад и вперёд по узкому коридору вагона. Я нашагал, наверно, несколько километров. Я представлял себе, как войду в город, как сяду в трамвай и через каких-нибудь полчаса увижу Лиду. Я знал, что мне предстоит большая работа в Ленинграде. Но я знал, что выполню всё что угодно, если найду её.
   – Ну вот видишь, как получилось, – сказал Венцель. – Я ж говорил, что будет письмо. Ты всегда меня слушай. Теперь ты с ней встретишься. А я вот своего Лёньку не скоро увижу…
   На другой день я поехал в политуправление за командировкой и в поезд вернулся вечером.
   Ночью мне предстояло выехать. Я стал укладывать вещи. Двигался точно в полусне. Неожиданность была слишком велика. Я всё ещё не мог прийти в себя. Весь вечер в поезд приходили люди. Многих из них я видел впервые. Каждый приносил свёртки и говорил, что у него в Ленинграде жена, мать или дочь. Я брал посылки и складывал их в углу дивана. Их скопилось очень много, но не хватало сил отказаться взять посылку в Ленинград.
   Я должен был выехать в двенадцать часов ночи, доехать до Н-ской станции, оттуда добраться на попутной машине за сто километров, в район авиационного базирования, и там сесть на самолёт.
   Вечером мы собрались в нашем купе. Губин достал водку. Но мне пить не хотелось. Это был первый случай, когда я отказался выпить на фронте. Мне хотелось сохранить ясность мыслей. Сейчас мне не нужна была водка. Я слушал, как булькает жидкость, наливаемая в жестяные кружки. Губин что-то говорил, и Венцель что-то отвечал ему, но я не улавливал, о чём они говорили.
   – Ты смотри не забывай нас в Ленинграде, – сказал Венцель и дотронулся до моего колена.
   – И узнай, пожалуйста, про моих друзей… И пишут ли там сейчас стихи, – добавил Губин.
   Я ответил, что никого не забуду и напишу насчёт стихов.
   – Вот ты и едешь! – проговорил Венцель.
   – Да, – ответил я, – вот и еду…
   Я встал, надел полушубок и стал поднимать свои мешки.
   – Куда же ты пойдёшь за полтора часа? – удивился Венцель.
   – Пусть идёт, – сказал Губин. – Я его понимаю, пусть он идёт.
   Я пожал им руки, вышел из вагона и пошёл по железнодорожному полотну к станции.
   Было очень странно идти к станции. Мы никогда не ходили туда. Мы обходили полуразбитое здание вокзала и сразу выходили на автотрассу. Поезда приходили и уходили обычно ночью. Я давно уже не видел настоящего поезда. Наша редакция перестала быть для нас поездом, то есть тем, что неразрывно связано с движением и станциями.
   По путям сновали люди с фонарями, прикрывая свет полами полушубков. На платформах стояли орудия. Чехлы с них были сдёрнуты, и орудийные жерла смотрели в небо. Где-то в темноте тарахтел тягач. Гудели автомашины. Орудия одно за другим медленно съезжали с платформ по приставленным мосткам.
   Комендант станции помещался в землянке. Когда я вошёл, он разговаривал по телефону. Я попросил разрешения отдохнуть немного – мешки были очень тяжёлые.
   В землянку поминутно входили люди. Они спрашивали, кричали и требовали. Чувствовалось, что там, наверху, идёт лихорадочная работа. Комендант сказал мне:
   – Так вот каждую ночь творится. Теперь для нас ночь – самый день. А к утру все утихомирятся. Тогда и поспать можно.
   Я отдохнул немного, взял свои мешки и попрощался с комендантом.
   – А куда это вы собрались? – спросил он, когда я жал ему руку.
   – В Ленинград, – ответил я.
   – В Ленинград… – протянул комендант не то удивлённо, не то восхищённо. – Ну, желаю вам, желаю… – И он потряс мою руку. – Вагоны уже на путях, вы прямо и садитесь.
   Выбравшись из землянки, я пошёл вдоль линии отыскивать мои вагоны и нашёл их в тупике: три классных вагона дачного типа. Я залез в третий вагон. Там было уже полно народу. Сидели и лежали на нижних, верхних и багажных полках. Где-то в середине купе горел свет. Я протиснулся туда. На столике у окна лежал громадный кусок стеарина. Его прорезала нитка, и эта огромная свеча горела ровным, немигающим светом.
   На скамье, с краю, сидел пожилой боец. Он держал между коленями котелок с водой и размешивал в нём какой-то концентрат. Над котелком вился пар. Боец подвинулся, и я присел рядом. Мешки с трудом засунул под скамейку.
   – Ты что же с такими мешками путешествуешь? – спросил он меня.
   – Своя ноша не тянет, – ответил я.
   – Это так, – согласился пожилой боец, – а только солдату лишние вещи – обуза.
   – Далеко еду, вот и вещей много, – отозвался я.
   – Отвоевался, что ли? – спросил боец. – В тыл?
   Я знал элементарное правило фронта – не говорить попусту, куда едешь, но всё же сказал:
   – В Ленинград.
   – В Ленинград! – Боец перестал мешать кашу, разжал ноги и поставил котелок на пол. – Н-нда-а…
   – Как же туда ездят теперь, в Питер? – спросил кто-то с верхней полки.
   – Самолётом или через Ладогу, – ответил я.
   – Во куда немца допустили… – прозвучал голос сверху.
   – Кто допустил? – оборвал его хриплый, простуженный бас тоже сверху. – Ты и допустил!
   – Может, и я, – беззлобно согласился первый. – Я допустил, я и вышибать буду.
   – Вышибало! – ответил ему тот, сверху.
   – А я там жил… – мечтательно произнёс пожилой боец. – Цельных три года прожил… Какой город… Ленинград…
   – А у меня жена там, – вздохнул боец, сидящий в углу у окна. – Более месяца ничего не имею. Последний раз писала, что кошку съели… Эх-х!..
   Я молчал. Я думал о том, что сказал только одно слово – «Ленинград» – и не было около меня человека, который как-нибудь не отозвался бы на это слово.
   Внезапно вагон толкнуло, – очевидно, прицепили паровоз. И мы поехали.
   – Вы ложитесь, товарищ, – предложил боец, вставая, – дорога ваша дальняя. Отдохните.
   Я поблагодарил, но спать мне не хотелось. Я протиснулся к окну. За окном была ночь, и снег казался сероватым. Я постоял немного у окна и вернулся на своё место. Только поздно ночью меня сморил сон, и я уснул, опустив голову на плечо пожилого бойца.
   Под утро поезд остановился на вокзале маленького городка. Я там уже бывал однажды. Этот городок произвёл на меня впечатление чего-то далёкого и мирного. Его ни разу не бомбили. Я уже отвык от таких мест. Я шёл по тихим, занесённым снегом уличкам и смотрел на целые стёкла в окнах. Здесь не было разрушенных домов, не было труб, одиноко торчащих из кучи камня и чёрного, опалённого снега. Не было всего того, к чему я уже привык. На окнах висели занавески, и ребята катались на коньках по пруду, и по улице шла женщина с вёдрами на коромысле. На заборе висела афиша Театра оперетты. Рядом висела другая – о танцах после концерта в клубе маслозавода.
   Хорошо, что я попал в этот городок утром: ночью затемнённые, слепые окна напоминали бы мне о войне. Сейчас городок казался оазисом в бескрайней пустыне…
   Я медленно шёл по улице к тому перекрёстку, где был контрольно-пропускной пункт и где я должен был ловить попутную машину. Шёл, часто останавливаясь: было очень трудно тащить мешки.
   Начальник КПП – старший лейтенант – долго проверял мои документы. Потом он улыбнулся и сказал:
   – В разные места людей пропускал, а вот в Ленинград – давно не приходилось. Вы пойдите, товарищ командир, вон в тот дом, отдохните. А я вас на первую машину посажу.
   Я пошёл в дом и только успел снять мешки и полушубок, как прибежал боец: попутная машина ждала меня.
   Когда я забрался в кузов, на тюки с обмундированием, и машина тронулась, старший лейтенант крикнул мне:
   – Привет там Ленинграду!
   В район авиационного базирования я приехал к ночи. С трудом устроился на ночёвку. В деревне, где помещался штаб, всё было переполнено. Пришлось долго путешествовать со своими мешками от дома к дому. Обошёл домов восемь, прежде чем нашёл место для ночлега. Хозяева положили меня в маленькой кухоньке на короткой и узкой скамейке. Я так устал и промёрз, что заснул тотчас же, как лёг.
   Утром пошёл к начальству. Майор встретил меня довольно приветливо, но сказал, что, к сожалению, мало что может сделать, так как самолёты, совершающие рейсы в Ленинград, находятся в ведении гражданской авиации. Правда, их штаб расположен на территории его района, но с непосредственным подчинением Москве. Словом, мне надо пойти поговорить в штабе, а если ничего из этого не выйдет, то тогда майор попробует помочь.
   Я пошёл в штаб гражданской авиации, но и там меня ждало разочарование. Сказали, что самолёты в Ленинград идут из Москвы переполненными продовольствием и часто вообще не приземляются здесь.
   Пожалуй, только журналисту знакомо то особое ощущение тревоги, нетерпения и сокрушённости, которое приходит тогда, когда тебе надо, необходимо попасть на место событий, а ты не можешь туда попасть. Тебе надо, надо, надо быть там, а ты стоишь на вокзале – и поездов нет, и ты стоишь у дороги, а попутных машин нет, и ты сидишь в машине, но она не может проехать, потому что дорога раскисла и по ней даже вездеходу не пройти… И тебе горько, очень горько. Тебе кажется, что ты уже опоздал, безнадёжно опоздал и тысячи, десятки, сотни тысяч людей не узнают о тех событиях только из-за тебя, из-за того, что ты опоздал. И хочется идти, бежать по шпалам или по дороге или месить непролазную грязь на трассе, но только двигаться, двигаться, приближаться к цели.
   Сейчас я испытывал это чувство острее, чем когда бы то ни было, потому, что без самолёта не мог и на метр приблизиться к цели, и потому, что целью этой был Ленинград, сражающийся Ленинград, о котором так много хотели узнать бойцы моего фронта. И ещё потому, что там жила она…
   Я снова пошёл к майору. Он посоветовал мне идти домой и позвонить ему утром из штаба.
   Я вернулся «домой». В домике, кроме хозяев, жила семья, эвакуированная из Ленинграда: мать и дочь.
   Когда я пил чай, в кухню вошла мать – женщина лет пятидесяти, с худым жёлтым лицом и седыми волосами.
   – Вы извините, – сказала она, – я слышала, вы – в Ленинград? – Она села возле меня, положив на стол тонкие руки. – А я уже два месяца как оттуда. И всё места себе не нахожу… Так бы и пошла пешком обратно…
   Потом пришла её дочь, маленькая женщина с кукольным, удивлённым лицом. Обе они наперебой рассказывали мне о пережитом.
   Я спросил, почему же они тогда так рвутся в Ленинград.
   – Ну, – ответила мать, – ведь это же наш город…
   Потом я сидел у окна и смотрел на пролетающие самолёты. Мне казалось, что все они летят в Ленинград. Я думал о том, что мог бы быть в одном из них, и тогда через полтора часа я был бы уже в Ленинграде.
   Я снова отправился в штаб гражданской авиации. Но там мне повторили то, что я уже слышал утром. Я бесцельно побродил по деревне, вернулся засветло и рано лёг спать.
   Утром позвонил майору. Он ответил, что говорил обо мне в штабе, но там не знают, когда будет самолёт.
   Я не пошёл больше в штаб, а направился прямо на аэродром, чтобы узнать, не ожидают ли самолёта.
   На площадке аэродрома было пустынно, и, только приглядевшись, я увидел боевые машины, замаскированные хвоей.
   Я спустился в землянку оперативного дежурного.
   Он не сказал мне ничего утешительного. Вчера самолётов не было, а будут ли сегодня – неизвестно.
   В это время я услышал нарастающий гул. Я выбежал из землянки и увидел три самолёта, снижающиеся над аэродромом. Через несколько минут самолёты сели, и три лётчика направились к землянке.
   – Куда? – спросил я стартёра.
   – На Питер, – ответил тот. – Вот подзаправятся и полетят.
   Я спустился в землянку. Лётчики в меховых комбинезонах сидели на нарах и курили. Через каких-нибудь двадцать – тридцать минут они улетят. Я обратился к ближайшему лётчику, курившему папиросу. Но он замотал головой, как только узнал, в чём дело. Нет, нет. Он не может. Самолёты перегружены. Он не может взять ни одного человека. Второй лётчик также отрицательно покачал головой.
   Третий, тот, что курил трубку, поднялся и вышел из землянки. Я пошёл за ним. Лётчик шёл большими шагами. На нём были собачьи унты. Я догнал его у самолёта.
   – Послушайте, – попросил я его. – Я корреспондент, и у меня ответственное задание…
   – Я это слышал, – произнёс лётчик, не вынимая трубки изо рта. Он сказал это так равнодушно, что я готов был его ударить.
   – Но вы не слышали другого, – в отчаянии почти крикнул я. – У меня в Ленинграде… человек!.. жена… может быть, она уже умерла. – Я закусил губы. Мне было трудно говорить.
   Лётчик вынул трубку изо рта и внимательно посмотрел на меня. Потом он сказал:
   – Садитесь.
   Я побежал к самолёту, но, уже ухватившись за поручни лесенки, вспомнил, что мои вещи и посылки в деревне. Всё рушилось. Я побежал к лётчику и рассказал ему, в чём дело.
   – У вас есть тридцать минут, – предупредил он.
   Я бросился в деревню. Задыхался. Знал, что не успею. Услышал сзади сигнал и обернулся – шла машина. Встав посреди дороги, остановил её. Вскочил в кабину, и мы поехали. Я сказал шофёру, что он должен отвезти меня обратно с вещами. Тот согласился. Если бы он не согласился, мне кажется, я заставил бы его любыми средствами…
   Когда мы возвратились на аэродром, моторы «дугласов» уже ревели. Я бросился к крайнему самолёту. Лётчик с трубкой в зубах стоял у лестницы. Один «Дуглас» был уже в воздухе, а другой только что оторвался от земли. Шофёр помог мне втащить мешки. Когда я уже собрался шагнуть в кабину, лётчик наклонился к моему уху и сказал:
   – Я ждал вас лишних две минуты.
   Я пожал ему руку…
   В кабине по обе стороны, на длинных скамьях, сидело человек пятнадцать военных. В проходе стояли ящики. В центре – лесенка, уходившая под слюдяной колпак. В колпаке был укреплён пулемёт и под ним сиденье для пулемётчика. По бокам, на скамьях, тоже стояло по пулемёту. Лётчик влез в самолёт следом за мной, на ходу выколачивая трубку, втянул лесенку, захлопнул дверь и прошёл в кабину. Затем моторы заревели сильнее, и самолёт покатился по полю. Пулемётчик полез в колпак и уселся на своём сиденье. Его ноги, обутые в унты, свешивались вниз. Я смотрел в окно и видел, как неслось мимо нас снежное поле и как мы отделялись от него, сначала едва-едва, а потом снег остался далеко внизу.
   Я посмотрел на часы. Теперь каждая минута приближала меня к Ленинграду на три-четыре километра. Мне хотелось перевести стрелки часов сразу на полтора часа. Через полтора часа я должен приземлиться в Ленинграде, если всё будет благополучно. Я был уверен, что так и будет. Из окна кабины я видел, как из-за огромного крыла самолёта появляются иногда два истребителя. Мы шли под прикрытием четырёх «мигов».
   Теперь мы летели над Ладогой – «дорогой жизни» Ленинграда. Небо было чистое. Облака виднелись только у горизонта. Мы шли так низко, что я ясно видел колонны автомашин внизу и зенитки, расставленные на трассе. Лёд был настолько близко, что мне казалось – мы не летим, а мчимся по льду.
   В стороне от трассы я увидел внезапно взметнувшийся фонтан снежной пыли и снега, ставшего вдруг чёрным. Это била по трассе немецкая артиллерия. Через несколько минут мы миновали Ладогу, и самолёт поднялся выше. Мы пробыли в воздухе больше часа и теперь летели над деревянными строениями. Истребители уже не прикрывали нас, они повернули обратно. Я не заметил, когда самолёт пошёл на снижение. Посмотрел в окно, когда мы уже шли над аэродромом, и увидел стартера с флажком в руке.
   Мы были в Ленинграде.
 
   Я вышел из самолёта первым. Ещё не успели подставить лесенку, как я выпрыгнул. Кто-то бросил мне мешки. Я связал их, взвалил на плечо и пошёл по снежному полю аэродрома. Стартер махнул мне флажком, когда я проходил мимо, и крикнул:
   – Ну, как там, на Большой земле?!
   Я махнул ему рукой:
   – Ничего, воюют.
   – Подождите, – крикнул стартер, – сейчас в город пойдёт машина.
   Вскоре я увидел машину. Она неслась по дороге, и я уже слышал, как позвякивают цепи на колёсах.
   Это была полуторка. Она остановилась метрах в десяти от меня. Я не успел поднять даже рук, как шофёр, высунувшись в разбитое окно кабины, крикнул:
   – Ну, давайте быстрее!
   Я схватил мешки и, волоча их по снегу, побежал к машине. В кузове сидело несколько лётчиков в меховых комбинезонах. Один из них помог мне влезть. Мы ехали несколько километров по равнине, потом мимо нас промелькнули разбитые деревянные строения; в одном из них я с трудом узнал павильон автобусной станции. Мы проехали ещё несколько километров, и я увидел трамваи, стоящие на кругу. Я постучал по верху кабины, машина остановилась. Я вылез и пошёл к трамваям.
   Уже темнело, и, только подойдя к вагонам, я понял, что напрасно торопился. Трамваи стояли здесь очень давно и совсем не собирались отправляться. Стёкла вагонов были выбиты, на ручках и на верёвке, прикреплённой к бугелю, серебрился иней, и рельсы были глубоко занесены снегом. Но я всё-таки рассмотрел, что это девятый номер. Когда-то он проходил через самую оживлённую часть города.
   Я опустил мешки в снег, присел на трамвайную подножку и горько пожалел, что слишком рано вылез из машины. Быстро стемнело. До города оставалось километра два. Где-то била зенитная артиллерия, но звуки выстрелов были не такие, как в поле, а сливались в сплошной рокочущий гул.
   Ленинград лежал передо мной холодный и суровый. Крыши домов и купола казались вылепленными из снега, и над ними медленно скользили лучи прожекторов.
   Я встал, взвалил мешки на плечи и пошёл в город. Мне очень хотелось встретить кого-нибудь и спросить, далеко ли до центра. Так бывает на лесных фронтовых дорогах: идёшь и знаешь, что до части столько-то километров, а всё равно хочешь кого-нибудь встретить и спросить, чтобы просто услышать человеческий голос.
   Стало совсем темно. Я долго шёл по безлюдным улицам. Зенитки умолкли, и послышался беспрерывный равномерный стук, будто в каждом доме сидел дятел. Потом выяснилось, что это метроном, включённый на радио. Наверно, это имело какое-то условное значение. Позже я узнал, что равномерный, медленный ритм метронома сменялся учащённым в моменты воздушных тревог или обстрелов.
   Я долго шёл. С трудом узнавал улицы. Они все были пустынные, заснеженные, безмолвные… Я не заметил, когда кончился Литейный, и оказался на углу Невского.
   Последний раз я был тут год назад. Ночью на этой улице было светло, как днём. Сияли два ряда молочно-белых фонарей, окна домов, фары машин, и можно было читать газету. Сейчас только яркие звёзды мерцали в далёком и холодном небе.
   Я всматривался в дома, мне хотелось перекинуть хоть маленький мостик в прошлое, в светлый и шумный мир, потонувший сейчас в снегах и мраке. Я вспомнил, что здесь, на углу, стоял киоск справочного бюро, где мы с Лидой однажды заказывали справку.
   Перешёл через дорогу. Киоск стоял, маленький и остроконечный, как часовня. Стёкла были выбиты, и окна напоминали пустые глазные впадины…
   В редакцию фронтовой ленинградской газеты я пришёл, изнемогая от усталости.
   Меня провели в кабинет редактора. В огромной, уставленной громоздкой мебелью комнате за большим столом сидел седой худощавый человек. На столе горела лампа-молния. В углу топилась железная печь.
   Я представился и рассказал о своём поручении. Редактор спросил меня, где я устроился. Я ответил, что пришёл прямо с аэродрома.
   – Идите-ка в «Асторию». Там хоть холодновато, но жить можно, – сказал он. – Прямо туда и валяйте. А утром приходите, поговорим подробно.
   Я вышел в коридор вместе с редактором.
   – Что это? – спросил он, увидя мои мешки.
   – Посылки, – ответил я, – прямо не знаю, как их доставить.
   – С посылками медлить нельзя, – заметил редактор, – здесь каждый час дорог. Оставьте-ка адреса, утром машина повезёт газеты и доставит ваши посылки.
   Я отдал ему листок с адресами.
   До гостиницы «Астория» было совсем близко. Огромное здание из серого камня выглядело мрачно. Витрины были доверху засыпаны песком и забиты досками. В темноте громоздился Исаакий. «Ну вот, – подумал я, – круг и замкнулся. Вот из этого окна мы смотрели на собор. Вот тут, на площади, сейчас заваленной сугробами, когда-то зеленел сквер…»
   Я протиснулся в узкий проход, оставшийся от двери, забитой досками. На меня пахнуло холодом и сыростью. Я огляделся. Где-то вдали, как лампада, горела коптилка. Я подошёл к огню. В нише, за столом, сидела женщина. Она была в шубе с поднятым воротником и повязана платком так, что лица её не было видно. Мне показалось странным спросить обычное: «Есть ли номера?» – и я спросил, можно ли мне устроиться недельки на две. Женщина отвечала медленно и устало, и голос её, доносившийся из глубины шубы и платков, звучал тускло и глухо.
   Мне дали комнату на втором этаже. В темноте, ощупью, пробрался на второй этаж. В дали коридора показалась красноватая точка, и я услышал гулкие шаги по каменному полу. Скоро я поравнялся с высоким человеком в шубе внакидку. Он помог найти мой номер и быстро пошёл по коридору, прикрывая огонь ладонью.
   Я открыл дверь, чиркнул спичкой и зажёг коптилку. Язычок коптящего пламени почти не давал света. Всё же я различил, что стою в большой комнате, и увидел двуспальную деревянную кровать. Это было почти всё, что мне хотелось сейчас увидеть. Я сел в кресло, стоящее у столика, и вынул из кармана маленькую фотографию. Поставил карточку на стол, прислонив её к чернильнице. При свете коптилки родное лицо казалось чужим. Потом подошёл к кровати. Одеяло и подушки были холодные и сырые. Стал раздеваться, коченея от холода, залез под одеяло и сверху укрылся полушубком.
   Но спать не мог. Лежал и думал о том, как медленно тянется ночь, и о том, что когда-нибудь настанет утро и я пойду туда, за Нарвскую заставу. Было совершенно тихо, и казалось, что только один я живу в этом здании, огромном, как собор, и холодном, как колодец.
   Потом мне послышались звуки рояля. Я подумал, что это галлюцинация, но всё же приподнялся и прислушался. Сомнений быть не могло, это был рояль. Играли где-то далеко, и в абсолютной тишине звуки доносились до меня тихими и прозрачными, как кристалл. Это был лейтмотив Шестой симфонии Чайковского. Было страшно лежать в этом холодном здании, во мраке, тишине и холоде, и слушать самое трагичное, что когда-либо было создано композитором.
   Эта симфония повергала меня в смятение и тогда, в те далёкие времена, когда горели огни и люди жили по-настоящему. Я попытался вспомнить, когда я слышал её в последний раз, и стал перебирать события моей предвоенной жизни, но потом всё это ушло куда-то вглубь, и только рояль звучал, и мне казалось, что это я сам играю; я ощущал холод от прикосновения пальцев к клавишам, и аккорды звучали у меня в ушах; а потом уже не стало ничего – ни звука, ни клавишей, а было ощущение чего-то огромного, громоздящегося в ночи, как Исаакий… Затем начали бить зенитки, сначала далеко и глухо, как морской прибой, а затем близко, как удары в барабан. Потом я заснул, а когда проснулся, мне захотелось снова услышать рояль, но было тихо, совсем тихо и холодно – так, как не бывает даже на улице, а только в больших и высоких домах, где много мрамора и металла.
   Потом я подумал, что, перелетев Ладогу, я попал в грозный и пока ещё не понятный мне мир, где стреляют зенитки, медленно бродят люди и по ночам слышатся звуки Шестой симфонии. Впервые я ясно ощутил, что ни одна минута, проведённая мною в Ленинграде, не принадлежит мне лично. Ни одного впечатления, ни одного факта не смел я утаить от пославших меня людей, людей, от которых зависит судьба таких, как Лида.
   В эти минуты я испытывал чувство гордости, такое сильное, острое, какого не испытывал никогда. Я был горд честью, которая выпала на мою долю, доверием, которое мне оказали люди, пославшие меня сюда, на один из важнейших участков великой битвы.
   Я встал, зажёг коптилку, достал лист бумаги и карандаш из полевой сумки и написал заголовок моей первой корреспонденции:
   «Самолёт приземлился в Ленинграде…»
 
   Холодный зимний свет падал в окно. Я быстро оделся и вышел на улицу. Дул резкий ветер. Исаакий был покрыт огромной снеговой шапкой. Я решил до всяких дел пойти туда, за Нарвскую заставу. Пошёл по направлению к Невскому. Проходя по улице Гоголя, увидел мемориальную доску на стене одного из домов. Там было написано: «В этом доме жил и скончался Пётр Ильич Чайковский 25 октября 1893 года».