Теперь, после писаных свидетельств, послушаем живые голоса очевидцев.
   – В Афанасьеве, – рассказывает знакомый нам Михаил Петрович Непомнящих, – жил Сафрон Зарщиков. Семья у него была – семь ртов. Три десятины земли, два коня, корова; он на средняка едва ли тянул. В тридцатом году обложили его твердым налогом, как единоличника. Получалось так – выполнит план, семья по миру пойдет. Не выполнит, загребут Сафрона. Он, не долго думая, отвез, что успел, на Тулунский базар, продал и умотал в город Улан-Удэ...
   Обложили и Григория Устинова, бедняка. Был у нас Филат Устинов, богатый. А Григорий – однофамилец, по кличке Пшенов. Одна лошаденка, одна коровенка. Одна десятина земли и трое детишек...
   Ульяна Фадеевна Петрачкова, 86 лет, как-то я поминал ее:
   – Жила я в Карманутах, сама вела хозяйство, мужик помер. В тридцатом годе говорят – человек с района прибыл, в Парижскую коммунию записывать будет. А кто не запишется – придут из сельсовета, ходок заберут, коня заберут, корову заберут... Напугались мы, пошли записываться... Случай дурной был у нас, Гриша Семенов повесился – у него все отобрали, он пошел к Феклошихе, самогонки выпил и... Песню глупую тогда сочинили. Стоит, дескать, елка у ворот, почто никто не подойдет, а это Гриша напился да повесился...
   Константин Данилович Травников, тоже афанасьевский мужик, сначала разузнал, о чем со мной говорила мать его Анастасия Иннокентьевна, 1900 года рождения, а после поймал меня на ферме, присели мы в укромном месте, Костя (так он представился) и велит:
   – Пиши-ка, Иваныч, пиши. А то маманя постеснялась все довести до твоего ума... Прадед мой поднял на Курзанке плотину и мельницу, потом деду моему передал вместе с коровой и мерином. В двадцать четвертом году отобрали мельницу. Дед собрал силенки и купил молотилку. В тридцатом году забрали молотилку. Батраки? Батраков у деда никогда не было, хотя вел он дело удачливо. Стал дед жаловаться. В тридцать втором прислали справку, что «раскулачили по ошибке» и, дескать, считается он, Иннокентий Степанович, отныне середняком... А маманя моя зря постеснялась груз этот с души снять, до сих пор, значит, боится...
   Василия Федоровича Шахматова 30-й год застал в Челябинской области. Так послушаем и его:
   – В селе Карандашево собрали мы в церкви семей двадцать, вместе с детьми, и погнали на станцию Шумиха, в ссылку. Я молодой был. Велят гнать – враги, дескать, я исполнил. Сосланные писали письма потом с Урала и Амура, с годками я списался, стыдно чего было... Но ведь кто знает – не шли люди в колхоз.
   А вот никитаевцы вспоминают. Александра Ивановна Огнева-Сопруненко:
   – В двадцать шестом году закрывали у нас церковь, сразу холодно стало в деревне. Саму церковь-то под хлебный амбар велели запереть, а иконы отвезли в гортоп... Скоро начались коммуны, мы в них не ходили, отсиживались. После так и сказалось – правильно не ходили. А в двадцать девятом пристали уполномоченные с ножом к горлу: «В колхоз ступайте». Мы уперлись, думаем: че получится? А вдруг ниче не получится?.. Но стали отбирать у нас всякие домашности. Раз телегу угнали в сельсовет и не вернули, потом лошадь взяли, тут убирать посев надо, а лошадки – вывезти хлебушко – нету. А следом твердый план поднесли – вноси налогу в пять раз больше. Прошлый год сдавали два центера с десятины, а тут в пять раз боле. Мы и закуковали. Урожай взяли всего тринадцать центнеров... Говорю Григорию Латыгину, активистам: «Вы же ленивцы, лежебоки, ни холеры не заробили. Один хвост на дворе у вас. Зачем нас, трудящих, грабите?» Правда, лень наперед их родилась... Им и поручили чистить сурьезных мужиков... Кричать-то кричала, а Андрея за рубаху держала, чтоб беды не наделал... Андрей в Гражданскую ушел добровольцем в Красную Армию, ему восемнадцати лет не было, так он справочку выпросил в сельсовете, горячий был... И вот увезли у нас все. Ночь пришла, легли спать, а сами молчим все и думаем, думаем – про то, как дальше жить. Полночь уж, Господи, давай поспим... А нету снов.
   Арину Васильевну Татарникову Перекос застал в солидные лета, ей было сорок пять лет. Набедовалась в жизни – отец ее, Камышов, был сослан в Сибирь, жили в Тулуне, молоденькая Арина прислугой служила у купцов, замуж вышла за Степана Татарникова; муж пошел на японскую войну, вернулся, пожили, пошел на германскую, вернулся, пережили Гражданскую. Только вошли во вкус безбедной крестьянской жизни, как стали теснить Татарниковых налогом. Срубил Степан Татарников однопоставную мельницу, ее отобрали, забили крест-накрест гвоздями.
   – В тридцатом, – рассказывает девяностодвухлетняя Арина, – навалились и враз все взяли: свиней, телегу, таратайку, землю, корову. В бане ютились, пережидали беду. Степан скоро помер, не вынес горя.
   Судариков Иван Александрович, брянский, жил в Куйтунском районе, в 1929 году позвали Ивана Александровича в сельсовет.
   – Я член сельсовета, зовут – иду. Повели нас. Кулачить будем, говорят. Пришли. Старик слепой и старуха. Взрослый сын и жена его. Четверо ребятишек. Ясно запомнил всех. Один конь был – взяли коня, корову и нетель увели, хлеб выгребли. Уехали на их телеге. Деревня наша Мингатуй называлась... В том же году я уехал в Новый Брод, стал секретарем сельсовета, повез отчет в исполком, а там велят: «Колхоз пора делать, сейчас отчет сдашь, и поедем». Я плечами пожал. Бруев, начальник орготдела Лесхимсоюза, увязался со мной. Собрали двенадцать хозяев, записали в листок. Бруев объявил: «Кто не пошел, у тех земля отымается». Тут новые, двадцать два хозяйства, пришли.
   Надежда Егоровна Ломакина, мы с ней тоже познакомились раньше:
   – Муж отделился от отца, свекра моего, в 1929 году. Бедой запахло, свекор и говорит: «Меня разорят, так хоть ты в своей избе жить будешь». Далеко видел Федор Васильевич. Скоро отобрали у него все, из города прибыли какие-то и войну начали. Согнали семей пять, с малыми ребятами, на мельницу, охрану поставили. Тайно мы детишкам молока носили. Михаил горько плакал – за отца переживал. Тут поднесли налог и подчистую грозили оставить. Тогда Михаил записался в «Максима Горького», а свекра когда выпустили из-под стражи, уехал он в Биробиджан, больше не видели его...
   Алексей Степанович Татарников, сын Арины, ему сейчас всего пятьдесят пять лет:
   – Я был мальчиком, когда отцу велели добровольно вступать в колхоз. Отец не пошел, приказали ему сдать сорок три центнера зерна... А нас шестеро малых, у отца с мамкой, не могли справиться с планом. Тогда все у нас отняли... Мельница, забитая, сгорела, а плотину прорвало льдом и разворотило... Мыкались мы, отец сторожем устроился в Тулуне, я дрова пилил по дворам. Три кубометра распилишь ручной пилой и поколешь – глядишь, тебя покормят и денежку дадут...
   Забегая вперед, скажу: Алексей вырос богатырем, брал восемь пудов на плечо. Ушел в 41-м воевать, заслужил грамоту маршала Говорова, орден Славы, медали всякие; но не об этом он рассказывал мне, сидя за чашкой чая.
   – Ходил я по людям, надоело, пришел в родную деревню. Время пахоты, тепло. Мужики в поле. Я стал перед ними и молчу, хочу сказать, а давлюсь. Возьмите, хочу сказать, в колхоз меня, устал я ходить по чужим местам. Сказал. Иван Умаров, противный такой мужик, кричит: «Да че от него пользы, от пацана?..» А Михаил Ломакин, переживши свое горе, говорит: «Дед и отец могутные у Лешки, скоро и он выправится – мы за ем не угонимся, попомните, мужики». Так стал я малолетним колхозником, и старался, старался угодить, чтоб не прогнали меня.
   А вот голос краснодубравской Марии Ивановны Долгих, 1902 года рождения:
   – Я давно замужем была, жили в Сатае. Вдруг гром – силком гонят в колхоз, а нет – кулачат. Мы кинулись из Сатая в Заусаево, и тут кумпания зачалась. Тогда мы кинулись в Дубраву и сколь еще пожили своим умом...
   Тимофей Егорович Горюнов – коренной заусаевский житель – делился пережитым деликатно. Сначала выдал директивную установку, одобрил ее, похвалился участием в классовой борьбе и службой в милиции.
   – Прикатил уполномоченный РИКа Купченко, старый, с лесозавода, дали ему задание просветить наши головы. Собрал он бедняков. Задача, велит, простая – подвести к раскулачиванию. Мы молчим, смирные. «Не ясна задача?» – спрашивает. Мы молчим, нас-то че подводить. Кто богатый – того и подводить. Тогда он список вынат...
   Горюнов и приятели прошли железной метлой по Заусаеву, и не только по Заусаеву. Добрались до заимок, до хуторов. В числе раскулаченных лишь три человека были воистину богатыми и лишь один применял наемную силу. Осип Татарников – звали кулака. Осип держал пять батраков, было у него 20 лошадей, 15 коров и нетелей. Горюнов и приятели одного зерна выгребли подвод двадцать. Правда, у Осипа было три взрослых сына, между которыми – на четыре хозяйства – хотел Осип поделить свое добро, да проморгал срок. Отобрали у него два дома. Куда он сам подевался? Бежал в Томск и там кончил самоубийством.
   А тридцать середняков, лишенных нажитого добра, пошли кто куда – по городам и весям страны, подались и в колхозы, местные и дальние. Годом спустя иные отправились в места отдаленные... Так среди них оказался хромоногий Семен Жуков, вечно ходил – на одной ноге сапог, на другой чирик, прижился у него недоумок Гриша («Глиша», – звал себя недоумок), пахал и сеял, питался вместе с Семеном за одним столом. Но зачислили Жукова в кулаки и прогнали за 150 километров от Заусаева, а старуха его осталась одна с девками.
   Алексей Данилович Медведев век свой доживает (ему восемьдесят четыре от роду) в Заусаеве, а родом он из Белоруссии. Родители его числились крепостными помещика Мисевича, мальчишкой Алексей Данилович воровал яблоки в помещицком саду. Хотя кругом земли были обширные, озера и степь, крестьяне страдали от безземелья. На девок вообще земли не нарезали. В 1907 году Медведевы поехали в Сибирь за благами, обещанными Столыпиным. Попутно хочется сказать о Петре Аркадьевиче Столыпине. Вот строки из Всеподданнейшего отчета, написанные в 1904 году, когда Столыпин был саратовским губернатором:
   «...Доказательством того, насколько крестьянин нуждается в земле и любит ее, служат те несоразмерно высокие арендные цены, по которым сдаются ему земли в некоторых уездах. В хороший год урожай с трудом оправдывает эти цены, в плохой и даже средний – крестьянин даром отдает свой труд. Это создает не только обеднение, но и ненависть одного сословия к другому, озлобление существующим порядком...
   Жажда земли, аграрные беспорядки сами по себе указывают на те меры, которые могут вывести крестьянское население из настоящего ненормального положения. Естественным противовесом общинному началу является единоличная собственность. Она же служит залогом порядка, так как мелкий собственник представляет из себя ту ячейку, на которой покоится устойчивый порядок в государстве. В настоящее время более сильный крестьянин превращается обыкновенно в кулака, эксплуататора своих однообщественников, – по образному выражению, мироеда. Вот единственный почти выход крестьянству из бедности и темноты, видная, по сельским воззрениям, мужицкая карьера. Если бы дать другой выход энергии [51], инициативе лучших сил деревни и если бы дать возможность трудолюбивому землеробу получить сначала временно, в виде искуса, а затем закрепить за ним отдельный земельный участок, вырезанный из государственных земель или из земельного фонда Крестьянского банка, причем обеспечена была бы наличность воды и другие насущные условия культурного землепользования, то наряду с общиною, где она жизненна, появился бы самостоятельный, зажиточный поселянин, устойчивый представитель земли...» [52]
   Как видите, у П. А. Столыпина вполне демократическая позиция; умелая защита этой позиции перед Николаем и правительством привела вскоре к тому, что община стала стремительно разваливаться, и тысячи крестьян возмечтали о самостоятельном хозяйствовании. Вот и Данила Медведев, собрав нехитрый скарб и снарядив в дорогу дочь и трех сыновей малолетних, оказался после первой русской революции в наших местах.
   На Половине, против Утая, им нарезали участок, дали пособие. Работали Медведевы с утра допоздна все – и взрослые, и дети. Корчевали березняк.
   Подросли Алексей, он был старшим, и Никита и вскоре помогали отцу, как взрослые.
   Алексей был невеликого росточка, сухой, но жилистый и – как показала долгая жизнь – необычайно выносливый. К разделу Данила Медведев приготовил сыновьям пять коней, трех коров и двадцать овец, но женить отпрысков не успел, скончавшись внезапно в 1913 году.
   Нам придется после возвращаться еще раз к судьбе старшего из братьев Медведевых, а сейчас скажу только, что Алексей женат был, по возвращении с мировой войны, на признанной красавице Надежде Кузьминичне Фурмановой. Фурманова – девичья фамилия Пелагеи Кузьминичны Царевой, матери нынешнего председателя колхоза имени Кирова, мы встречались с ней на этих страницах, вдовы Николая Карповича, пока знакомого нам заочно.
   К 1930 году у Алексея Даниловича было сильное хозяйство; когда, по долгому раздумью, он понял – колхоза не миновать, он ввел на общественный двор трех жеребцов. Упрямого и умного Медведева избрали председателем артели «Сеятель».
   Вроде миром обошелся переход к новой жизни, но Алексей Медведев задумал оборонить артель от набегов дежурных уполномоченных – сначала потребовал не вмешиваться в коллективное хозяйствование, а потом поехал в Тулун, набрался смелости и сказал секретарю РИКа: «Толку от ваших товарищей мало, а вреда много. Лучше пущай они приезжают, когда мы урожай снимем, раз в году. Примем как дорогих гостей на обжинках».
   Смелость обошлась боком – в Половину приехал очередной уполномоченный с письменным циркуляром и Медведева скинул с поста, обозвав ходовым ругательством «подкулачник». Алексей Медведев потребовал на собрании слова, рассказал, из какой бедняцкой семьи выбился его отец, Данила Иванович, полукрепостной помещика Мисевича, и как он, Алексей, вернувшись с войны, сам укрепил хозяйство и никогда не прибегал к найму чужих мужиков или соседей.
   Уполномоченный отвечал:
   – Это не меняет дела, по нутру ты подкулачник.
   Медведев плюнул публично под ноги уполномоченному и ушел домой...
   Теперь пристала пора вновь возвратиться в родную Евгеньевку. Почему родную – на пепелище ее жил я неделями. Все никак не верилось, что под угольями этими тлеет такое красочное былое, некогда полное задора и мускульных сил.
   Роман Сидорович Гнеденко:
   – В 1927 году прошло у нас переземлеустройство, удобно всем старожилам и новичкам нарезали полосы, в пять десятин. С района шли напасти, но нас не одолели. Царствовать, по чести говоря, не получилось, лихие налоги соки тянули, но все одно жили – через раз тужили. Весной 1930 года приехал чернявый такой из себя, глаза острые, Самуилов, собрал нас до кучи: «Че-то вы, говорит, засиделись на завалинках. Товарищество вам не надо, уполномоченных самогонкой спаиваете. А пора сообща хлеб содить, пора». Мужики самосадом пускают в него и молчат. А он как закричит: «Загоним кнутом, раз в вас вредство такое! Всех уговорили вокруг вашей глупой Евгеньевки, а тут кнут возьмем».
   После крика часть мужиков решили попробовать и сбились вместе. Отец же мой упрямился и не соглашался сойтись. Тогда землю у нас отрезали (я был молодой, и меня отец еще не отделил) и далеко дали два неудобных лоскутка. Раз отец говорит: «Мой городок-то уж под землей, а тута в городок не сойдемся. Силком городок нельзя строить»... После той еще войны у отца левая рука почти не работала, только большой палец шевелился, тяжело ему приходилось, но я помогал ему во всем и заменял отца. А он терпел и нам велел терпеть. Отстанут, дескать, отвяжутся.
   Самым крепким хозяином в Евгеньевке считался Максим Абрамович Краснощеков, покладистый и тихий мужик. Но он не пошел в колхоз, его зачислили в кулаки и вместе со старшим сыном Степаном сослали в Туруханский край, откуда они не возвратились. Жена Максима скоро умерла от горя. А семья у них была такая к 30-му году: три взрослых сына, взрослая дочь, двое малых детишек, старуха мать. Земли разработали Краснощековы шесть десятин; потом, учитывая, что сыновей он, Максим, собирался отделять, прирезали еще три десятины. 4 коровы, 3 коня и птица имелись. Максим был всю жизнь кузнецом, кузню поднял. Наемных мужиков никогда у него не было, падал от усталости, но сам дело вел, а тут сыновья подросли... Отобрали у них все: взяли кузню, в колхоз увели лошадей и коров, а потом и дом отняли. Дом этот сохранился до сих пор.
   У Ермилы Архипенки отобрали двух коней и двух коров, отрезали землю, последние годы Ермила подметал улицы в Тулуне. Вот его-то дом, Ермилин, пятнадцать лет спустя достался чужому пришельцу Шолохову. И так судьба уготовила – дом этот оказался последней жилой обителью Евгеньевки...
   Интересна фигура Алексея Аксютеца (дед Мишарин и Григорий Латыгин в Никитаеве из той же породы). Алексей сеял одну десятину, его мало заботила земля. Промышлял по лесу – петли ставил на зайцев, западни рыл косулям.
   Разные люди рассказывали об Аксютеце, во всех рассказах герой лежал на русской печи, редко выходя из дому– по нужде да дров заготовить. Но враль, как многие охотники, был отменный. Изба у него прохудилась, он и избу не хотел починить.
   В 1930 году, принюхавшись, куда ветер дует, Аксютец заделался активистом, вступил в колхоз, тотчас потребовав себе чужую избу. Именно Аксютец с уполномоченными ходил по дворам, описывал имущество, выгребал хлеб, грабил «подкулачников».
   Анна Андреевна Казакевич (тогда она была Шалыгиной, по первому мужу, а девичья ее фамилия Нестеренко) говорила:
   – Таки, как Аксютец, горя много принесли Евгеньевке. Доносили любое слово и сами беду делали. У Краснощековых забирали все и стали одежду отбирать, тут жена Максима заплакала – на зиму ниче не остается. Мы слышим – плачет она, а подойти боимся... Сыновья-то Максима сообща решили с отцом вместе и отреклись от него, а Степан сказал – поеду с отцом, нельзя старика одного оставлять. Степан-то сам выбрал дорогу... Мы-то как жили? Налог поклали великий на нас – мясо, хлеб, шерсть. Тянем, в колхоз не вступаем, но приезжают и все отберут, да разбазарят после...
   Уехал Иван Гультяев из села, бежал. Подался и Филя Жигач в Тулун – слонялся по артелям, обучался диковинным песням:
 
– Ни кирпичики, ни куплетики
На заводах сейчас не поют.
А поют сейчас песню новую,
Как девчонки в нарсуд подают.
 
   Частушки сочинял в масть настроению и эпохе бездомной:
 
– Не от чая полиняла
Моя чашка чайная.
Не от работы похудала
Моя семья печальная.
 
   И грустно подыгрывал на московской гармони, скоро продал и гармонь, о чем жалеет до сих пор. Ефросинья Михайловна Шолохова-Жоголева:
   – В 1929 году угнали отца на лесозаготовки, он застудил там печень и умер, мать осталась с четырьмя детьми.
   Два старших брата, Борис и Ефим, говорят: «Управимся, мама, без колхозу, мы большие». А на нас раз – и план наложили, все-все, что могли, сдали. И вот слух: «Красная метла по дворам пойдет». Братья спрятали два последних мешка ржи, но на печке сохло у нас полкуля. Думаем, скажем – это все, что осталось. Не отберут, думаем, последнее. Но явились, вверх дном все подняли, нашли рожь в кулях, и ту, что на печке сохла, забрали. Алексей Аксютец даже зернышки шапкой смел с лежанки. Тянули до лета на одной картошке. А летом мать говорит: «Пойдем в колхоз, че делать. А то план снова принесут»...
   Мария Васильевна Нестеренко, по второму мужу Жигачева (с Филиппом Андреевичем сошлись, когда он вдовцом после Отечественной войны оказался):
   – Вызвал моего отца в сельсовет уполномоченный и спрашивает: «Какую цифру выберешь – 24 или 350?» Отец молчит. А уполномоченный: «Ты, я вижу, прикинулся непонимающим. Разъясню. В колхозе налог 24 рубля в год. А не пойдешь в колхоз – плати сразу 350 рублей. До утра тебе сроку на думованье. Утром сам не придешь, мы явимся с описью». Папа уполномоченному ответил:
   «Пойду старуху (то есть маму мою) на колхоз уговаривать. Где ж таки деньги, 350, взять?» Уполномоченный одобрил тятю, а тятя не домой пошел, а по дворам – и до ночи собрал эти триста пятьдесят рубликов, в долг. Кто десятку, кто меньше – больше, в сберкассах деньги тогда не хранили. И вот утром уполномоченный на двор, а отец ему на протянутой руке несет деньги и говорит: «Ноги чтоб твоей не было возле дома моего». Тот взыграл, а сделать ниче не может... Конечно, в следующий раз поднесли отцу похлеще сумму. Так и Василий Степанович Гнеденко, дядя Романа, распродал все, придут за описью, а он деньги – в зубы им. Вносил раз, два, три, нищий остался, только тут пошел в колхоз. А Пахом Казакевич, горе с Пахомом...
   Пахом Казакевич, депутат сельского Совета, уговаривал мужиков не соглашаться на артель, но после многократных угроз со стороны тулунских гостей замолчал и затаился. Игнат же Гнеденко и Фаддей Краснощеков, родной брат Максима, не выдержали напора чернявого Самуилова, в ноябре 1930 года созвали шесть семей и учредили артель. Под диктовку уполномоченного из райисполкома составили 6 ноября протокол: «...Учитывая преимущество коллективного хозяйства перед единоличным, решили обобществить амбары и по 1 конюшне. Дойные коровы остаются в личном пользовании по одной до шести едоков, а свыше шести едоков допустить две коровы. Мелкий скот, свиньи, овцы, козы, птицу не обобществлять...»
   Осмотрительность даже здесь, у последнего рубежа, не покинула евгеньевцев – обобществляли сами себя осторожно, не то что заусаевцы или никитаевцы.
   «...Вступительные взносы приняты за правило:
   до 100 рублей – 2%
   от 100 до 200 рублей – 3%
   от 200 до 300 рублей – 4%
   от 300 до 400 рублей – 5% и т. д.
   Из стоимости обобществленного имущества членов артели зачислить в неделимый капитал:
   до 300 рублей – 25%
   до 400 рублей – 30%
   до 500 рублей – 35%».
   Под нажимом же приняли решение перепахать межи – это было почти неосуществимо при существующей чересполосице, когда сошлись всего до десятка хозяйств, но было понятно: сегодня десять хозяйств, а завтра и другие будут вынуждены идти в колхоз. Записали. Обязались письменно «сдавать товарную продукцию планово...» Решили взыскивать друг с друга за невыход на работу без уважительных причин. Нелепое это для крестьянской психологии решение приняли согласно Уставу сельхозартели, присланному из райцентра.
   Терентий Поползухин сказал, что этак будет по уму, как на производстве, взыскивать-то, а Гнеденко отвечал: «Ты из тулунских рабочих бежал к нам. А мы тута без всяких бумаг работали. У нас не залежишься, когда день год кормит».
   Уполномоченный категорически потребовал внести этот пункт в протокол; так впервые евгеньевские мужики поняли, что отныне не столь веление земли и собственная совесть призовут к труду, а угроза выговора, наказания и даже – во как! – исключения из артели. Они воспрянули было духом: исключай, можно снова зажить по-старому, но уполномоченный разъяснил, что будут они «поражены в правах», и холод вошел в душу каждого. Когда вечером Игнат Гнеденко пришел к Пахому Казакевичу и рассказал о собрании, тот взвыл:
   – Че же вы делаете, а?! Сами себе петлю на шею вздеваете? Не, я останусь до последнего сам по себе, а вы тащите хомут, раз вздели его...
   На следующий день Поползухин и Савченко увезли протокол в райисполком, а Казакевич – благо, зимнее время позволяло – стучался непрошенно в избы, присаживался у порога и вопрошающе смотрел на товарищей.
   – Ты чего, Пахом? – не выдержав, спрашивали односельчане.
   Пахом нахлобучивал собачий треух и, уходя, говорил:
   – Попомните, будет лес слабый и народ слабый будет тоже...
   На беду, пророчество это слышал и уполномоченный. Через полмесяца поступил в сельсовет указ взыскать с Пахома Казакевича налог в 1000 рублей. Пахом, немедленно отделив сына, не дрогнул, продал скот и зерно и внес налог. Через месяц обложили Пахома еще на 1000 рублей. В неистовстве мужик отрекся от советов родни, продал дом, перешел жить в баню. Зиму перекантовался. Весной у него отобрали полосу и последнего молоденького жеребца.
   Пахом лег на лавку в бане и перестал выходить на улицу. Иван пытался увести отца к себе домой, Пахом отвечал одно:
   – Попомни, сынок, будет лес слабый...
   Скоро он отказался принимать пищу, а пил только воду. Он сделался страшен, и никто уже не пытался войти к нему.
   К лету Пахома не стало. Смерть его потрясла Евгеньевку. Через сорок шесть лет о добровольном уходе Пахома Казакевича мне расскажут оставшиеся свидетели Роман Гнеденко, Фрося Жоголева-Шолохова, Филипп Жигачев; родня же Пахома – сын его, престарелый инвалид Иван Пахомович и внуки хранят гробовое молчание. Они будто обет дали не выносить семейную тайну на суд людской.
   Казакевичи вообще с потаенной страстью переживают жизнь. Как и Пахом, добровольно – на моих глазах – ушел из жизни Василий Казакевич. Но об этом – в главе, посвященной 70-м годам...
   Может быть, так сурово и беспощадно расправлялась судьба только с мужиками наших деревень?
   Может, заповедный наш угол по медвежьим законам жил? Чтоб не было такого сомнения, предлагаю простой выход: послушать голоса чужих сел, хотя, признаться, мы не раз попадали в дальние пределы края – то на Алтай, то в Челябинскую область, заглядывали в соседний Куйтунский район, да и по окраинным селам бродили – Кармануты, Половина, Утай и др. Но давайте не поленимся еще раз довериться Хронике.