- Вы с мистером Ладгейтом старые друзья? - спросила она епископа.
   - Нет! - воскликнул епископ.
   - Его преосвященство здесь проездом, - неуверенно пояснил священник.
   - Покажите мне ваш сад, - сказал епископ. И с фужером в руке он вышел вслед за ней через боковую дверь на террасу. Миссис Пастерн была страстной садоводкой, но сейчас ее сад не представлял ничего особенного: период обильного цветения почти кончился, остались одни хризантемы.
   - Если бы вы видели мой сад весной, особенно поздней весной! - сказала она. - Первой зацветает магнолия. За ней идет вишня, потом слива. Не успеют они отцвести, как распускается азалия, а за нею лавр и рододендрон.
   А там, под глицинией, у меня бронзовые тюльпаны. Это - сирень, белая.
   - У вас, я вижу, бомбоубежище, - сказал епископ.
   - Да.
   Утки и гномы не помогли.
   - Да, - повторила она, - но, право, там смотреть не на что. А вот эта клумба вся засажена ландышами. Сплошь. Розы, по-моему, больше украшают комнаты, чем сад, поэтому я их посадила позади дома. Бордюр из клубники. От нее такой аромат - голова кружится!
   - И давно вы построили бомбоубежище?
   - Этой весной, - сказала миссис Пастерн. - Вместо изгороди я посадила цветущую айву. А там у нас маленький огородик. Салат, укроп, всякая зелень...
   - Я бы хотел взглянуть на бомбоубежище, - сказал епископ.
   Древняя обида всколыхнулась в ее душе. Так бывало в детстве ненастный день, приходят девочки к ней играть, и она, бедняжка, думает, что они пришли, потому что ее любят. А они, оказывается, пришли полакомиться ее печеньем и поиграть с ее куклами, а на нее даже внимания не обращают никакого! Чужой эгоизм всегда больно ранил миссис Пастерн. Она прошла мимо птичьего бассейна и раскрашенных уток. Гномы хмуро взирали на нее и на двух ее гостей из-под своих красных колпаков. Миссис Пастерн извлекла ключик, висевший у нее на шнурке вокруг шеи, и отперла им дверь в бомбоубежище.
   - Очаровательно! - воскликнул епископ. - Очаровательно! Я вижу, у вас тут даже и библиотека!
   - Да, - сказала она. - Книги, подобранные здесь, рассчитаны на то, чтобы пробуждать чувство юмора, внушать бодрость и вносить спокойствие в душу.
   - К несчастью, - сказал епископ, - характерной чертой церковной архитектуры является почти полное отсутствие подвального помещения. Его размеры диктуются размерами алтаря. Таким образом, возможности для спасения верующих у нас чрезвычайно ограничены. Собственно говоря, черта эта характерна лишь для церковной архитектуры нашего вероисповедания. В других церквах имеются обширные подвалы. Впрочем, я не смею больше злоупотреблять вашим гостеприимством.
   Он зашагал по газону к дому, поставил пустой бокал на барьер террасы и благословил миссис Пастерн.
   Проводив глазами отъезжающую машину, миссис Пастерн тяжело опустилась на ступеньку террасы. Он приезжал совсем не для того, чтобы высказать ей свое одобрение, это было ясно. Неужели епископ объезжает свои владения с тем, чтобы обеспечить себе место в бомбоубежище? Какая кощунственная мысль! Возможно ли, чтобы он был способен использовать свой священный сан для достижения столь низменной цели? Бремя современности - такой пластмассовой, казалось бы, и легкой! - всей своей тяжестью легло на три главные опоры общества - на Бога, на Семью и на Государство. Бремя это распределялось неравномерно, равновесие было нарушено, и миссис Пастерн послышалось, будто опоры затрещали. Всю жизнь она верила в святость блюстителей церкви, но если эта вера ее была искренна, отчего же она тотчас не предложила епископу место в своем бомбоубежище сама? А он? Если он веровал в воскресение из мертвых и в вечную жизнь, для чего ему понадобилось ее бомбоубежище?
   Зазвонил телефон, и она бодрым голосом произнесла: "Хелло!" Звонила женщина, приходившая к ним дважды в неделю убирать дом.
   - Миссис Пастерн? Это я, Беатрис, - сказала она. - Я хочу сообщить вам одну вещь, которую, по-моему, вам следует знать. Я не сплетница. Вы меня знаете. Я не какая-нибудь Адель - та только и делает, что ходит из дому в дом да рассказывает, кто с женой не живет, у кого в корзине для бумаг пустые бутылки из-под виски и к кому никто не хочет приходить на коктейли. Я не Адель. Я не сплетница, миссис Пастерн, вы меня знаете. Но то, что я узнала сегодня, я все же должна вам рассказать. Я работала у миссис Флэннаган, и она показала мне какой-то ключ и сказала, будто это ключ от вашего бомбоубежища, и что будто бы его дал ей ваш муж. Не знаю, правда это или нет, но я подумала, что вам следует это знать.
   - Спасибо, Беатрис.
   Из интрижки в интрижку - он снова и снова втаптывал в грязь ее доброе имя; он надругался над ее свежестью и чистотой, пренебрег ее любовью, и все же ей никогда не приходило в голову, чтобы он мог предать ее в самом главном - в планах, которые они вместе так тщательно продумали на случай конца света. Она вылила остатки коктейля, приготовленного для епископа, в свой бокал. Вкус джина был ей противен, но обрушившаяся на нее беда ощущалась ею, как физическая боль, и только джин - несмотря на то, что с каждым глотком ее негодование возрастало все больше и больше, - только джин, казалось, мог эту боль немного притупить. За окном внезапно потемнело, ветер переменился, пошел дождь. Что же теперь делать? Возвращаться к матери? Нельзя, у матери ведь нет бомбоубежища. Молиться? Но чисто земная озабоченность епископа набросила тень на все царство Божие. А думать о нелепом распутстве мужа без джина было невозможно совсем.
   Ей вдруг вспомнилась ночь, та судная ночь, когда они приговорили тетю Иду и дядю Рафа к сожжению на атомном костре; согласились принести в жертву: она - свою трехлетнюю племянницу, он - пятилетнего племянника, и когда они, как двое убийц-заговорщиков, решили отказать в милосердии даже престарелой матери мистера Пастерна.
   Чарли застал свою жену вдребезги пьяной.
   - А я и дня не согласна сидеть в этой яме с миссис Флэннаган, объявила она, как только он вошел.
   - Не понимаю, о чем ты говоришь?
   - Я повела епископа посмотреть бомбоубежище, а он...
   - Какого епископа? При чем тут епископ?
   - Не перебивай меня. Слушай внимательно, что я тебе скажу. У миссис Флэннаган есть ключ от нашего убежища. Ты ей подарил ключ от бомбоубежища.
   - Кто тебе это сказал?
   - У миссис Флэннаган есть ключ от нашего бомбоубежища, ты ей подарил ключ, - повторила миссис Пастерн.
   Он выскочил под дождь, кинулся к гаражу и прищемил дверью пальцы. От нетерпения и ярости он лишний раз нажал ногой на стартер, и теперь ему пришлось сидеть с выключенным мотором, ожидая, когда карбюратор освободится от лишнего бензина. Свет фар выхватил из темных углов гаража весь закулисный хлам, скопившийся за долгие годы их безрассудно расточительной жизни. Садовые скамейки, стулья, столики, электрические сверла и травокосилки - все это ныне поломанное и приведенное в негодность имущество стоило целое состояние. Чарли снова включил мотор, стремительно вырвался на дорогу, миновав перекресток при красном свете и даже не заметив, что какую-то долю секунды его жизнь висела на волоске. Не все ли равно? Не сбавляя ходу, он повел машину в гору и все это время сжимал руками баранку с такой свирепостью, словно это была глупая пухлая шея миссис Флэннаган. Она не пощадила его детей, посягнула на честь его детей, нарушила душевный покой его детей, его возлюбленных детей.
   Он подъехал к парадному входу. В окнах горел свет, до ноздрей Чарли донесся дым из камина, но, как он ни вглядывался в застекленную дверь, он не мог обнаружить за ней никакого признака жизни. Было тихо, и только дождь барабанил по крыше. Чарли дернул дверь - она оказалась на запоре. Он стал стучать кулаком изо всей силы. Долгое время никто к нему не выходил, и когда миссис Флэннаган наконец появилась в прихожей, Чарли решил, что она спала и только что проснулась. На ней был тот самый пеньюар, который он ей подарил когда-то. Она поправила волосы перед зеркалом и открыла дверь. Чарли ворвался в прихожую и тотчас набросился на нее с упреками.
   - Зачем ты это сделала? - кричал он. - Что за идиотство такое?
   - Я не понимаю, о чем вы говорите.
   - Зачем ты сказала моей жене про ключ?
   - Я ничего не говорила вашей жене.
   - Кому же ты сказала?
   - Я ничего и никому не говорила.
   Она передернула плечами и опустила глаза на кончик туфельки. Как это часто бывает с отъявленными лгунишками, где-то в глубине души у нее таилось преувеличенное уважение к истине, выражавшееся в непроизвольных жестах сигналах, указывавших на то, что она лжет. Чарли понял, что правды ему от нее не добиться. Даже если бы он употребил для этого всю силу своих бицепсов, он бы не вытряхнул из нее истины. А если бы и добился от нее признания, то не выиграл бы от этого ровным счетом ничего.
   - Я хочу пить, - сказал он. - Плесни мне чего-нибудь.
   - Может быть, вы уйдете сейчас, остынете немного... а потом приходите, поговорим.
   - Я устал, - сказал он. - Устал. Господи, как я устал! Я сегодня целый день не присаживался.
   Чарли прошел в гостиную и налил себе виски. Он посмотрел на свои руки - они были черны от поездов, от лестничных перил, дверных ручек и бумаг, которые ему довелось перетрогать за долгий рабочий день; он увидел свое отражение в зеркале - намокшие под дождем волосы сбились и прилипли к вискам. Из гостиной он направился через библиотеку к ванной. Миссис Флэннаган издала испуганный писк. Чарли открыл дверь ванной и встретился лицом к лицу с совершенно голым человеком.
   Чарли тотчас захлопнул дверь, и наступила та томительная, словно пульсирующая под неслышный метроном тишина, которая через минуту должна разразиться громовой сценой.
   Первой нарушила молчание миссис Флэннаган.
   - Почем я знаю, кто он такой? - сказала она. - Я не могла его прогнать, вот и все... Я знаю, что вы думаете, и мне все равно. В конце концов это мой дом, я вас не звала и не обязана отчитываться перед вами ни в чем.
   - Отойди от меня, - сказал он. - Отойди, а не то я тебя задушу.
   * * *
   Он снова вышел на дождь и поехал домой. Звуки и запахи, которые встретили Чарли, как только он открыл дверь, говорили о том, что на кухне готовится еда. "Эти вечные звуки и запахи, - подумал он, - не они ли были первыми вестниками жизни на земле и не им ли суждено оказаться последними ее проявлениями?"
   В гостиной лежала вечерняя газета. Чарли схватил ее со стола и закричал:
   - Бомбу им, бомбу! Пусть знают, кто командует парадом! - Но тут же, упав в кресло, прошептал: - О господи, когда же все это кончится?
   Миссис Пастерн возникла в двери буфетной.
   - Вот именно, - тихо сказала она. - Я уже четвертый месяц жду от тебя этих самых слов: когда же все это кончится? Я почувствовала, что происходит что-то неладное, когда увидела, что ты продал свои запонки. В чем дело? подумала я. Затем, когда ты подписал контракт на постройку бомбоубежища, не имея ни гроша, чтобы за него расплатиться, я кое-что начала понимать. Ты просто-напросто жаждешь конца света. Что, Чарли, разве я не угадала? Я это давно уже поняла, но только у меня не хватало духу сознаться в этом самой себе - это казалось так жестоко! Впрочем, нынче что ни день, то новости.
   Миссис Пастерн прошествовала мимо него в коридор, занесла ногу на ступеньку лестницы и сказала:
   - Там на сковородке - котлеты; картошка - в духовке. Можешь еще разогреть себе цветную капусту. Она в кастрюле. Я иду звонить детям.
   И поднялась на второй этаж.
   * * *
   В наш век мы путешествуем с такой стремительной скоростью, что нам удается удержать в памяти в лучшем случае несколько географических названий. Умозаключения свои мы вынуждены сдавать в багаж - пусть догоняют нас на почтовом, если могут! Конец этой истории я узнал из письма моей матери, нагнавшего меня в Китцбюхеле, куда я езжу кататься на лыжах.
   "За эти полтора месяца, - писала она, - произошло столько событий, что я даже не знаю, с чего начать. Во-первых, с Пастернами кончено, и кончено навсегда. Он получил два года за крупные хищения. Салли бросила колледж и работает в магазине Мейси, а мальчик, насколько мне известно, все еще ищет работы. Он живет с матерью, где-то в Бронксе. Говорят, они получают пособие по бедности. Оказывается, Чарли уже год назад промотал наследство, доставшееся ему от тетки, и они все это время жили в кредит! Банк описал их имущество, и они съехали в мотель в Тенсфорде. Затем, взяв машину напрокат, переезжали из мотеля в мотель, нигде не оплачивая счетов. Первыми спохватились служащие мотелей и прокатной конторы. Довольно симпатичные люди по фамилии Уиллоби выкупили дом Пастернов. Да, а Флэннаганы развелись. Ты помнишь ее? Она, бывало, прогуливалась у себя по саду под шелковым зонтиком. Ей не присудили никаких алиментов, ничего. Говорят, ее видели в Центральном парке в одном легком платьице, хоть вечер был не из теплых. Но знаешь, она как-то приходила сюда. Странная история! Она появилась здесь в прошлый четверг. Снег только-только выпал. Это было вскоре после ленча... Ну и глупая же у тебя мать, однако! Казалось бы, пора уже привыкнуть старухе к зрелищу снежной метели, а я, сколько вот ни живу на свете, все никак не перестану удивляться ей, как чуду. Я была ужасно занята в тот день, но бросила все и стояла у окна, любуясь падающим снегом. Небо было темное-темное. А снег, сухой, легкий, вскоре покрыл всю землю, словно одеяло, сотканное из света. Вдруг смотрю - идет по улице миссис Флэннаган! Должно быть, приехала поездом два тридцать три и шла пешком от станции. Не много-то, видно, у нее денег, если она даже такси не может себе позволить! Одета она была легко, туфли на шпильках и без калош - представляешь себе? Ну вот, идет она по улице и вдруг прямо через пастерновский, то есть я хочу сказать через бывший пастерновский, газон и - к бомбоубежищу. Стоит и смотрит на него! О чем она думала, стоя возле бомбоубежища? Знаешь, оно ведь немного напоминает могилу, так вот миссис Флэннаган казалась плакальщицей: стоит такая одинокая, всеми покинутая, а снег все падает да падает - на голову, на плечи, на грудь... И мне все это показалось так грустно! Подумать только, она ведь с этими Пастернами даже и знакома-то не была! Тут мне позвонила миссис Уиллоби и сказала, что у них перед бомбоубежищем стоит какая-то незнакомая женщина, не знаю ли я, кто она такая, и я сказала, что знаю, что это миссис Флэннаган, которая прежде жила на косогоре, и тогда она меня спросила, что же делать? И я ей сказала, что, наверное, надо просто попросить ее уйти. И тогда миссис Уиллоби послала к ней горничную, и я видела, как горничная говорит миссис Флэннаган, чтобы та уходила. А потом, несколько минут спустя, миссис Флэннаган поплелась по снегу на станцию".
   АНГЕЛ НА МОСТУ
   Вы, наверное, видели мою матушку на катке в Рокфеллер-центре, где она скользит и кружится по льду, несмотря на свои семьдесят восемь лет. Она удивительно подвижна для своего возраста. С красной лентой в белых волосах, в короткой бархатной юбочке, тоже красной, в очках и в телесного цвета трико она прытко вальсирует с одним из тренеров катка. А я почему-то никак не могу примириться с этими ее танцами на льду. Зимой я стараюсь держаться подальше от Рокфеллер-центра, и уж никакие силы не заставят меня пойти в ресторан, выходящий окнами на каток. Однажды, когда мне пришлось проходить мимо, какой-то человек, подхватив меня под руку и указывая на мою матушку пальцем, воскликнул: "Нет, вы только посмотрите на эту сумасшедшую старуху!" Признаться, мне стало очень не по себе. Собственно говоря, мне следовало бы радоваться и благодарить судьбу за то, что моя матушка развлекается как может, сама, и не требует от меня какого-то особенного внимания. И тем не менее как бы мне хотелось, чтобы она нашла себе какой-нибудь иной, не столь эффектный способ заполнять свой досуг! Когда я вижу даму почтенного возраста, склонившуюся в грациозной позе над вазой с хризантемами или разливающую чай в гостиной, перед моим мысленным взором возникает образ моей матушки. Вырядившись, как молоденькая гардеробщица в ночном клубе, она кружится по льду в объятиях платного партнера - и это в самом центре огромного города, третьего в мире по величине!
   Фигурному катанию матушка моя выучилась еще в Сент-Ботольфсе, маленьком городке Новой Англии, откуда мы все родом. Должно быть, нынешняя ее страсть к танцам на льду - всего лишь символ ее приверженности к прошлому. Ибо с каждым годом она все острее тоскует по уходящему провинциальному миру своей юности. Здоровье у нее, как вы сами понимаете, железное, но всякие новшества она переносит с трудом. Однажды я было устроил ей поездку к родственникам в Толедо. Я привез ее на аэродром в Ньюарк. Зал ожидания, его сводчатый потолок, светящиеся рекламы, нескончаемое оглушительное танго, под звуки которого разыгрывались трогательные, а подчас и душераздирающие сцены прощания, - все это произвело на мою матушку впечатление довольно тягостное, а ньюаркский аэропорт, столь непохожий на железнодорожный вокзал в Сент-Ботольфсе, показался ей неприглядным и лишенным какого бы то ни было интереса. И в самом деле, таким ли должен быть фон для разлук и прощаний?
   Полет откладывался, и нам предстояло провести еще целый час в зале ожидания. Я взглянул на мать: она вдруг осунулась и постарела. Через полчаса у нее началась одышка. Приложив к груди руку с растопыренными пальцами, она время от времени судорожно вздыхала, как человек, испытывающий острую боль. Лицо ее покраснело и пошло пятнами. Я делал вид, будто ничего не замечаю. Но вот наконец объявили посадку; матушка поднялась с места и воскликнула: "Вези меня домой! Если уж умирать, так не в летающей машине!" Я продал билет и повез свою матушку домой, на ее квартиру, а о случившемся припадке не рассказывал никому. Но эта капризная, или, если угодно, неврастеническая боязнь авиационной катастрофы, которую испытывала моя мать, открыла мне глаза на многое: я увидел, как возрастает с годами число опасностей, подстерегающих ее на каждом шагу, - сколько их прибавилось, этих подводных рифов, этих хищных зверей, готовых ринуться на нее из засады! Как неожиданны, как причудливы пути, которые ей приходится выбирать теперь, когда границы мира раздвигаются все шире и шире, а самый мир этот становится все непонятнее и все неприемлемее для нее!
   Мне в ту пору летать приходилось довольно часто. Дела требовали моего присутствия то в Риме, то в Нью-Йорке, то в Сан-Франциско, то в Лос-Анджелесе, и я, бывало, чуть ли не каждый месяц перелетал из одного города в другой. Летать мне нравилось. Нравилось любоваться свечением неба на огромных высотах. Мчаться с запада на восток и следить из окна самолета за тем, как ночь шагает по материку. Представлять себе, как женщины Нью-Йорка, накормив семью ужином, моют посуду, тогда как часы на моей руке показывают четыре по калифорнийскому времени и наша стюардесса вот уже второй раз предлагает желающим джин, коктейль и виски. К концу полета становится душновато. Вы устали. Золотая нить в обивке кресла ни с того ни с сего начинает царапать щеку, и вам на минуту кажется, что вас забыли, забросили, и вы по-детски дуетесь на весь мир; все вам дико, и все вам чужие. Разумеется, кое с кем из пассажиров вы познакомились, среди них оказались и приятные собеседники, и докучливые говоруны. Однако сколь ничтожны и прозаичны, в общем-то, дела, заставляющие нас взмывать над землей! Вон та старая дама летит через Северный полюс в Париж, чтобы вручить своей сестре банку телячьего студня. А ее сосед - коммивояжер и торгует стельками из синтетической кожи.
   Однажды, когда я летел на запад (мы уже перемахнули через Скалистые горы, но до Лос-Анджелеса оставался час пути, и мы еще не начали снижаться и были взвешены на такой высоте, что потеряли уже всякое ощущение домов, городов и людей, над которыми пролетали), однажды я увидел внизу слабое мерцание, пунктирную полоску света, подобную полоске береговых огней. Но в тех широтах никакого морского берега быть не могло, и я понимал, что так никогда и не узнаю, что означала эта светящаяся дуга - край ли пустыни, крутой обрыв или дорогу в горах? Таинственный свет этот, увиденный с такой высоты и на такой скорости, казалось, возвещал о возникновении нового мира и одновременно деликатно намекал на мою принадлежность к миру уходящему, на мой возраст, на мое неумение разбираться в том, что происходит у меня перед глазами. Это было приятное чувство, без малейшей примеси горечи - я словно сам себя застиг врасплох на половине пути, где-то в среднем течении ручья, дальние колена которого, быть может, окажутся когда-нибудь доступными моим сыновьям.
   Итак, я любил летать, и тревоги, одолевавшие мою матушку, были мне неведомы. Это моему старшему брату, ее первенцу и фавориту, суждено было унаследовать ее решимость, ее упрямство, ее столовое серебро и - до некоторой степени - ее эксцентричный характер. Однажды вечером мой брат - а мы вот уж год почти как не виделись, - однажды вечером он позвонил мне и напросился к обеду. Я с радостью позвал его к себе. В половине восьмого он снова позвонил: он был внизу (мы живем на одиннадцатом этаже) и просил меня спуститься. Я решил, что он хочет сказать мне что-то с глазу на глаз, но нет, как только мы встретились в вестибюле, он тотчас вошел со мной в лифт. Когда за нами закрылись дверцы кабины, я заметил те же симптомы страха, которые наблюдал у матери на аэродроме. На лбу у него выступила испарина, он дышал тяжело, словно запыхался от быстрого бега.
   - Что с тобой? - спросил я.
   - Я боюсь лифта, - печально сказал он.
   - Но чего ты, собственно, боишься?
   - Боюсь, как бы не обрушился дом.
   Я засмеялся, и это, должно быть, было жестоко с моей стороны. Но уж очень смешной показалась мне картина, представшая перед моим мысленным взором: здания Нью-Йорка, как кегли, со стуком валятся друг на друга! Дело в том, что взаимная зависть издавна пронизывала наши отношения, и где-то в глубине души я считал, будто брат зарабатывает больше меня и будто у него вообще всего больше, чем у меня. И как ни огорчительно для меня было видеть его таким - униженным и несчастным, приятное чувство превосходства невольно шевельнулось у меня в груди. Казалось, в подспудном соревновании, составлявшем смысл наших отношений, я вырвался на целую голову вперед. Он старший, он - любимец, но сейчас, видя, как он мается в лифте, я думал о нем только одно: "Вот он, мой бедный братишка, измученный заботами и тревогами бытия". Прежде чем войти в комнаты, он был вынужден остановиться, чтобы перевести дух. Этот страх, по его словам, мучил его уже больше года. Он начал ходить к психиатру. Насколько я мог судить, особой пользы эти посещения ему не принесли. Как только он вышел из лифта, все неприятные симптомы как рукой сняло: впрочем, я все-таки заметил, что он старается держаться подальше от окон. Когда он поднялся, чтобы уйти, я из любопытства вышел с ним на лестничную площадку. Лифт поравнялся с нашим этажом, брат повернулся ко мне и сказал:
   - Боюсь, что придется спуститься по лестнице.
   Не спеша мы прошли с ним все одиннадцать этажей. Он не отрывал руки от перил. Мы простились в вестибюле, я поднялся к себе на лифте и рассказал жене о последней причуде брата.
   - Ему кажется, что дом вот-вот обвалится, - сказал я.
   Узнав о страхах, обуревавших брата, жена, подобно мне, и удивлялась и огорчалась. Вместе с тем обоим нам его опасения казались ужасно забавными.
   Но ничего забавного не было в том, что месяц спустя брату пришлось расстаться с фирмой, в которой он служил, - она переехала в новое здание на пятьдесят второй этаж. Чем он объяснил свой уход, я не знаю. Знаю только, что он проходил без работы целых полгода, пока ему не удалось подыскать себе место в конторе, расположенной на третьем этаже. Однажды в зимние сумерки я увидел его на перекрестке Медисон-авеню и Пятьдесят девятой улицы. Умный, воспитанный, прилично одетый, он стоял в толпе себе подобных и ждал, когда зажжется зеленый свет. А я подумал: "Сколько их здесь, таких же, как он, чудаков! Скольким из них приходится вот так продираться сквозь дебри собственных нелепейших предрассудков, скольким из них улица, через которую им предстоит перейти, представляется бешеным потоком, а шофер, сидящий за рулем приближающегося к перекрестку такси, грозным ангелом смерти!"
   На земле брат чувствовал себя вполне хорошо. Как-то мы всей семьей поехали к нему на уик-энд в Нью-Джерси. Он был весел и здоров, и я его ни о чем не расспрашивал. В воскресенье вечером мы возвращались в Нью-Йорк. Подъезжая к мосту Джорджа Вашингтона, я увидел нависшую над городом тучу. Когда я въехал на мост, сильный порыв ветра ударил в машину, и я с трудом удержал баранку в руках. Мне вдруг показалось, что вся громадина моста качнулась под нами. Доехав до середины, я почувствовал, что мост начинает прогибаться. Я не имел никаких оснований сомневаться в прочности моста и вместе с тем был убежден, что еще минута - и он разломится надвое, сбросив в темную воду всю воскресную вереницу машин. Мысль о неминуемой катастрофе повергла меня в ужас. Ноги мои обмякли, и я бы, наверное, не мог затормозить машину в случае нужды. Я стал задыхаться, ловить воздух ртом. И - верный признак подскочившего давления - у меня помутилось в глазах.
   У страха - я это давно заметил - имеется свой определенный ритм: в ту самую минуту, когда он достигает своего высшего напряжения, где-то у нас в душе или в теле, не знаю, - вдруг обнаруживается таинственный источник, в котором мы черпаем свежие силы для борьбы с этим чувством. Так и сейчас: когда мы перевалили через середину моста, мой ужас стал понемногу стихать. Жена и дети все это время любовались грозой и, по-видимому, ничего не заметили. А я даже не знал, чего я боялся больше - того ли, что мост провалится, или что мои близкие заметят, что я этого боюсь.