"Вы ведь сегодня впервые здесь?" - не ко мне, к ним: владыка обращался к вновь пришедшим. Теперь я поняла - придворные не видят. Тишина, повисшая над столом, не нарушалась ничьим ответом. Бессловесные комсомольцы кивали головами. "А раньше, прежде, вы бывали на пасхальной службе?" - владыка продолжал спрашивать. Новыми, собранными, разглядевшими его тайну глазами, я видела, как матушки, от каждой из которых - приняв постриг - он отказался, испуганно смотрят на меня. Их мужья сидели неподвижно, как обвисшие тяжелые облачения, среди которых, испугавшись раз и навсегда, он просыпается снова и снова... Совершенно так же, как однажды наяву, владыка поднялся из-за стола и, оглядев застолье, направился к выходу. Широкие рукава рясы взметнулись черными крыльями. Сделав несколько шагов, но не коснувшись двери, он обернулся ко мне. У самых дверей он стоял, не приближаясь, но лицо, посрамляющее земные законы, становилось четче и яснее. Сжатые, почти прикушенные губы плыли пред моими глазами, и, медленно поднявшись с места, я сделала шаг... Короткая боль пронзила ногу, и в ту же секунду я очнулась.
   Я сидела в кресле, неловко поджав под себя затекшую ступню. Пленка остановилась. Совершенно ясно я вспомнила увиденное, и жгучее чувство вины опалило мое сердце. Словно поймав себя за руку, я поняла, что замыслила: ради себя я хотела вернуть его миру - уличить в грехе. Теперь, замирая, я осознала, что натворила. Раз за разом перематывая пленку, я проникла в его тайну, и в моих глазах, сумевших разглядеть невидимое, он, глотавший частицы, стал воплощением греха. Его грех входил в трапезную, как входили потомки убийц, чьими частицами он был исполнен. Какой-то долей своего изменившегося тела он стал частью их множества, а значит, спасая их, спасал и себя. "А если?...Господи..." - только теперь я поняла окончательно: если спасение не удастся - он сам становится обреченным.
   "Какие глупости! - решительно возвращаясь к яви, я щелкнула клавишей и пихнула кассету в ящик стола. - Когда он выбирал - уже не то время. Отец ни при чем. Если бы он захотел карьеры, он сделал бы ее где угодно - и здесь, и там, надо же, напридумала глупостей..." - я бормотала про себя. Наяву, глядя на мир прежними глазами, я вернулась к детской истории с просфоркой, словно надеялась, начав от нее, как от печки, зайти с другого конца. Я думала об изъеденных просфорах, но видела мальчика, заснувшего в ризнице, и, словно тайное присутствие не прошло бесследно, с какой-то особенной яростью вспоминала обвисшие облачения, похожие на пустоглазых гостей. Он, посвятивший себя церкви, но видевший собственные сны, был одним из них, но в то же время стоял, повернувшись к миру - особняком.
   Я смотрела на пустые облачения и думала о том, что мир, построенный церковью, целен и совершенен, но именно в этой целостности и совершенстве он эфемерен. Его строители не видят главного разделения - на убитых и убийц, не слышат его под сердцем, а значит, этот народ им никогда не спасти. В их мире, не видящем жизни, можно полагаться только на смерть, умеющую соединять несоединимое. Я вспомнила шею мужа, изгоняющего комсомольца, храмовых старух, берущих на себя роль всепрощающих мертвых, и поняла, что сейчас я сумею - до конца. "Если так, - я начала медленно, словно, проведя расследование, готовилась вынести вердикт, - если они не видят живого мира, значит, они и сами - мертвые, и все их усилия должны быть направлены на то, чтобы умертвить". Это - как в сказке: мертвые, они приходят к живым из темного невидимого царства. Замирая от ужаса, я думала: владыка, сказочный герой, стоящий на самой грани, на краю последнего - видимого - леса.
   Слова бежали, исчезали, становились другими. Перед моим ошеломленным сердцем мир разрывался с шумом, как будто молния, ударившая в огромное дерево, разорвала его надвое, на два ствола - растущих из одного корня. Корни болели, словно были моими ногами, ушибленными одним ударом. Мир, разорванный на живых и мертвых, пугал меня, приводил в ужас, разрывал губы. Закушенными в кровь я бормотала несвязные слова о призраке мертвого дома, который, раз увиденный, никуда не девается, остается, уходит на глубину. "Мы - одного поля ягоды..." я вспомнила свои слова. Я села в глубокое кресло и закрыла руками рот. Невинные детские истории, умиленно рассказанные мужем, обретали новый смысл. Теперь, когда я доказала разъединенность - доказала строже, чем теорему, нетерпеливым сердцем я захотела большего. С болью я подумала о владыке: "Господи, вот она - его игра, "Зарница", разведка - на переднем крае". Глупые слова, недостойные, которых вообще нет и не могло быть, лезли мне на ум. Они бежали и исчезали, других у меня не было, но эти, силившиеся соединить несоединимое, все-таки были больше, чем другие - те, которые ничего не смели соединять. "В нем - моя надежда", - незаметно для себя я приходила к тому, к чему, задолго до меня, пришел мой муж: в своих надеждах он полагался на владыку. Теперь, в свой черед, я думала о владыке как о замковом камне, способном держать конструкцию. Одной частью своего проглотившего тела он был с убийцами, другой - с убитыми. А значит, соединяя в себе и тех и других, он мог и должен был стать первосвященником.
   БЫСТРЫЙ АНГЕЛ
   На этот раз муж не привез книг. Его подарок был особенным. Раскрыв чемодан, он высыпал горсть деревянных крестиков - от Гроба Господня. Эти крестики им вручили устроители, провожая: простые, цельного дерева, безо всяких украшений. Для меня одной их было слишком много. Я подумала: надо раздарить. Вечером, когда мы сели за чай, муж приступил к рассказу: "Ты бы удивилась, - так он начал ответ на мой вопрос. - Совершенно не похоже на Евангелие: ни Крестный путь, ни все остальное - Голгофа, Вифлеем... Мы-то представляем так, как написано: все осталось, как было при Нем - ясли, дорога, гора. На самом деле все давным-давно застроено - над каждым из этих мест возвели церкви, и не угадаешь..." - "Значит, если бы вам не сказали, что вот это, например, Голгофа..." - мне как-то не верилось. "Нет, конечно, гора осталась, не срывать же гору, но там не то лысое место, где - три креста, и в Вифлееме - не хлев, и пещера Лазаря - не пещера". Он принялся подробно описывать богатое убранство тамошних храмов, закрывших святые места. Конечно, я слушала его с интересом, но тайное разочарование проникало в меня. Застроив церквами, они навсегда закрыли все, так что теперь - даже попади я в Израиль мне не доведется увидеть то, что первые христиане видели воочию. Я же желала смотреть их глазами, и может быть поэтому, внимательно слушая, не сочла его слова за рассказ очевидца: побывав на застроенных местах, он ровно ничего и не разглядел. "Нет, я уж лучше по описанию..." Незаметно я оглядывалась вокруг, примеривая его слова к нашим стенам, - завешанные и заклеенные, они тоже лгали: правдой горели шесть огненных полос опрокинутого дома.
   Закончив о путевых впечатлениях, муж ни с того ни с сего заговорил о своем попутчике, с которым каждый раз их селили в один номер. Прежде такого не случалось. Сопровождая владыку, муж всегда жил один - в отдельном. Рассказ о попутчике я слушала вполуха, норовя свернуть обратно - к святым местам. Эта тема была интересней. Муж отвечал, но снова возвращался к своему, так что в конце концов в моей голове все начало мешаться: евангельские описания, искаженные позднейшей застройкой, и житейские обстоятельства его нового друга. В том, что за время поездки они успели подружиться, сомнений не было. С тем же воодушевлением, с каким он прежде рассказывал о владыке, муж говорил об отце Глебе. Говорил, что у них много общего - университетское образование (правда, тот - естественник, закончил биологический), семейное положение (тоже женат) и... - тут муж как-то замялся: общая судьба. Торжественность этого заявления покоробила меня. Муж заметил и объяснил, что отец Глеб довольно долго шел к церковной службе, сначала работал по специальности - преподавал химию в Крестах, хотел стать писателем (писал в стол), одно время увлекался восточными учениями, кажется йогой, потом пришел к православию, но, не имея церковных знакомств, подался в дворники - в Академию. В общем, человек необыкновенный. Дворником он работал довольно долго, смиренно подметал академический двор и ходил в храм, пока не обратил на себя внимание владыки: "В этом смысле мы оба - крестники Николая". Через несколько лет, поступив в Академию и закончив, он принял священнический сан. "Ну, и что же общего?" Замысловатая жизнь Глеба, коротко очерченная мужем, на мой взгляд, никак не совпадала с его собственной - за исключением, может быть, университета, но мало ли народу его заканчивало. "Что тебе непонятно?" Горячее и сбивчивее, чем того заслуживал мой вопрос, муж заговорил о петлистой дороге, о неожиданном и непреодолимом желании уйти в церковь, о том, что в конце концов отец Глеб после долгих мытарств стал, наконец, священником. Слова о неожиданном и непреодолимом желании смутили меня. "Конечно, я не знаю, как там у твоего Глеба, но что касается тебя..." "Что - касается?" - он смотрел на меня так, как будто я, единственный свидетель, становилась лишним. "Я хочу сказать, - лишний свидетель, живший во мне, упорствовал, - ты-то не работал дворником. Не пригласи тебя Николай, ты бы так и... играл в "Зарницу"..." Я не успела закончить. Его щека дернулась, словно, свидетельствуя, я становилась комсомольцем, стоявшим в оцеплении. Ломая губы, он заговорил о том, что дело не в приглашении, не кто кого позвал, а в Божьей воле, которая вела их обоих - и его, и Глеба. Я не возражала, и, справившись с гневом, он - теперь уже миролюбиво - принялся рассуждать о том, что им обоим выпал трудный и долгий путь, который отец Глеб в какой-то степени уже прошел, став священником. "Вообще, мы многое повидали, знаем не понаслышке, и это очень важно для понимания..." Видимо, он имел в виду, что общая судьба позволяет им понимать друг друга с полуслова, говорить - как он позже выразился - на одном языке, на котором в церкви заговоришь не с каждым.
   В его словах было много обыденной справедливости. Я и сама легко представляла себе, каково входить в новый мир, где каждый считает тебя чужаком. С владыкой, с которым муж был связан детскими, теперь уже шаткими иллюзорными воспоминаниями, он не мог говорить на равных. Воспоминаний хватило лишь на то, чтобы пригласить на работу и доверять. Уже сожалея о своем неуместном и жестоком свидетельстве, я думала о том, что на первых порах муж и должен был цепляться за общие воспоминания, искать в них опору. Видимо, это время кончилось, потому что, восхищенно говоря о новом друге, муж поворачивал дело так, словно владыка, отказавшийся от университетской и семейной жизни, так и остался мальчиком, с которым нельзя говорить о взрослом.
   Прошло довольно много времени, прежде чем я познакомилась с отцом Глебом. Я помню тот вечер. Я задержалась в библиотеке и пришла домой поздно. Открывая дверь, я услышала громкий смех, напомнивший мне смех университетских друзей. Этого смеха я уже давно не слышала. Последнее Митино посещение было особым: тогда никто из нас не смеялся. Теперь друзья приходили всё реже. Звонили, собираясь зайти, но муж настойчиво ссылался то на срочную работу, то на усталость. Скучая по их веселой и образованной компании - чего только я не узнала, смиренно прислушиваясь к их застольным беседам, - я не раз предлагала мужу всех собрать, но он уклончиво отводил разговор. Теперь, вертя ключом в скважине, я радостно торопилась, предвкушая долгий и веселый вечер. Я была уверена, что это - не Митя.
   Муж вышел мне навстречу. Он улыбнулся радостно и свободно. Его улыбка была светлой, словно озабоченная отчужденность, к которой я за последний год привыкла, сошла с его души. Свободное веселье передалось мне. Нетерпеливо я заглянула за его плечо, угадывая - кто. Сидевшего за нашим столом я никогда прежде не видела. Теперь он торопливо поднимался - знакомиться. Быстро и стеснительно одергивая пиджак, он смотрел на меня какими-то изумленными глазами, словно увидел то, чего никак не ожидал увидеть. Это изумление было таким доверчивым, что я, шагнув навстречу и протянув руку, не удержалась: "Что это вы так смотрите, или не ожидали?" Наверное, меня сбил с толку их общий смех: на такие шуточки университетские легко находили ответы. Этот же растерялся. Изумленные глаза заморгали, руки кинулись вверх по отворотам пиджака. Какое-то смятение показалось в его лице, словно мой глупый вопрос поймал его за недозволенным. "Да, я не ожидал, совсем не ожидал, что вы такая... другая..." - он и забормотал растерянно.
   "Не хватало еще идиота", - я подумала зло и несправедливо, в сердцах вычеркивая гостя из блистательной когорты университетских. В следующий миг я, мгновенно устыдившись, надела личину хозяйки и, недоумевая, над чем они могли так смеяться, предложила продолжить чаепитие. За столом отец Глеб постепенно приходил в себя. Коротко взглядывая на меня время от времени, он мгновенно отводил глаза, однако умудрялся весьма находчиво поддерживать разговор, в котором, по своей привычке (в присутствии университетских друзей мужа я все больше молчала и слушала), я не принимала участия. Разговор шел о владыке. Однако тон разговора разительно отличался от того, в каком муж разговаривал о Николае со мной. С отцом Глебом он говорил весело и свободно. Они обсуждали какую-то семинарскую историю, в которой владыка ректор каким-то образом принял участие, - что-то о непослушании и дисциплине. По их веселым репликам я поняла, что кого-то из семинаристов, явившихся после двенадцати, вахтер не пускал в общежитие. Скандал выплыл наружу, и ректор вынужден был вмешаться. Вопрос о дисциплине обсуждался широко. Сдерживая смех, муж весьма артистично рассказывал, как древний и уважаемый профессор гомилетики, оказавшись с ним в трапезной за одним столом, горестно посетовал: "В какой ресторан ни приди, всё наши воспитанники сидят, с блудницами, и курют!" Потешно копируя интонацию, муж восхищался высоким профессорским слогом. "И ведь врет, собака, какие такие рестораны, будто он сам ходит - весь скрюченный, с его-то радикулитом, но врет-то сущую правду". - "Да уж - чуть отбой, наши - шасть в гостиницу и сидят... Там их уже знают. Ну, а насчет блудниц, это он, конечно..." Теперь, ни к селу ни к городу вспомнив Лильку, я засмеялась. Образ скромного семинариста, проводящего время с гостиничными блудницами, ужасно позабавил меня. Забавным выглядел и профессор, врущий правду. "А разве там у вас запирают?" - "Разве запрешь от недозволенного!" - отец Глеб откликнулся легко.
   Сидя напротив, я смотрела веселыми глазами, забыв про то, что еще какой-нибудь час назад сочла его идиотом. Веселье переполняло меня. Забытое чувство свободы поднималось в моем сердце. Наверное, я очень соскучилась по гостям, а потому пользовалась случаем - посмеяться. Время летело быстро. Когда я взглянула на часы, уже перевалило за полночь. Поймав мой взгляд, отец Глеб вскинулся: "Ух, ты, засиделся, хорошо с вами, но надо идти! А то и меня домой не пустят..." По привычке я начала отговаривать - возьмете машину, а хотите, можете остаться у нас - место есть. В таких случаях университетские друзья сидели еще с полчаса и уходили. Отец Глеб сказал, что останется. Это был первый раз, когда он остался.
   Удивившись такой готовности, я предложила кофе. "Знаете что, ребята, - муж поднялся, - мне завтра к восьми, и голова не своя - болит и болит. Вы сидите а я пойду ложиться", - он посмотрел на отца Глеба пристально. Что-то похожее на смятение шевельнулось в его глазах, словно теперь уже не отца Глеба, а его самого я могла поймать на недозволенном.
   Муж ушел. Мы остались одни. Я отвернулась к плите - варить кофе. Обычно, когда кто-то из университетских сидел у нас в гостях, я, и отвернувшись, прислушивалась к разговору, не затихавшему ни на минуту. Так и привыкла слушать вполоборота. На этот раз прислушиваться было не к чему - за моей спиной стояла тишина. Дождавшись, пока курчавая шапка кофе поднимется над кофейником, я подхватила ловко и обернулась. Он сидел, вперив глаза в стол. Руки лежали на краю - недвижно. Подождав минуту-другую, я вежливо прервала молчание. Я не знала, о чем начать, - я уже жалела об опрометчивом приглашении. Зацепившись за конец веселого разговора - о семинаристах, профессоре и блудницах, я заговорила о Лильке, о ее дурацкой истории с негром. Наверное, мне хотелось сказать, что такие истории случаются в каждом общежитии: ректор есть ректор - обязан вникать. Отец Глеб слушал внимательно.
   Входя во вкус, я подробно рассказывала о собрании, о предваряющем выступлении секретаря, о явлении Лаврикова. В тон их свободному разговору я старалась говорить весело. Все еще весело я рассказала о Лилькиной юбке, о том, как она подурнела, став похожей на деревенскую мамашу, о виноватой улыбке, сквозь которую сочился Лилькин покаянный голос. Я не знаю, как это получилось, но под его внимательным взглядом я, незаметно для себя войдя в роль, заговорила Лилькиными словами, словно теперь уже не Лилька, а я стояла перед ними, кивая в такт покаянным словам. Он кивал мне в ответ, как будто был моим зеркалом, и я, непоправимо теряя веселую свободу, уходя все дальше и дальше, вставала одна перед неодолимой силой, словно ужас, толчками бившийся в моем горле, ужас, который я предвидела, теперь настиг меня. Я захлебнулась и остановилась. Сидящий напротив меня смотрел ясными глазами: "И что же, заслужила она прощение?" Приходя в себя под его ясным взглядом, я принялась рассказывать о том, как говорила перед ними - сияющими словами из бахромчатых книг. Он слушал собранно и внимательно, как будто слова, исходившие из моих уст, были знакомыми и близкими - известными. "Я вижу, вы умеете и любите... читать?" - перед последним он помедлил, словно примериваясь. "Да, очень", - я ответила быстро и твердо. Его взгляд сверкнул. Я говорила, приводя все новые свидетельства, но не успела ни слова о голосовании, когда он, коротко усмехнувшись, остановил меня: "Значит, именно начитавшись, вы сумели спасти ее?" Он выделил голосом то, что про себя я выделяла сама. Я замолчала, обдумывая. Что-то в его голосе насторожило меня. Вопрос, заданный мне, казался легким и очевидным: выслушав все перипетии, поинтересоваться результатом. Однако его голос выделил не сам результат - Лилькино счастливое спасение. Выходило так, будто он, слушавший внимательно, был заранее уверен в исходе. То, что его интересовало, лежало в стороне от очевидности. Как будто он, слушавший мою жалкую покаянную речь, понял, что здесь, пред его глазами, я говорила о себе, за себя, о своем страхе, лежавшем в глубине, - о своих собственных, никуда не исчезнувших грехах. Теперь, словно грехи были дрожжами, на которых поднимаются силы, он спрашивал о том, есть ли силы у меня - пойти дальше, чтобы спасать себя и их всех- отринутых и бессловесных.
   "Значит, это вы?..." - "Да, это я" - я ответила, и он кивнул, понимая. Теперь, когда он застал меня врасплох, поймал на главном, его лицо разительно изменилось. В нем не оставалось и тени доверчивого изумления. Лицо закрылось. Я подумала: неужели своим честным ответом я вторглась туда, куда он не желал пускать чужих? В эту область их свободного веселья посторонним хода не было. Сюда заходили те, кто, положившись на крещение, раз и навсегда забывали о прошлых грехах. Жесткое стояло в его глазах, словно сейчас, минуту назад, он, быстро подняв нож, нанес мне удар - пригвоздил. Я посмотрела на него с ненавистью, примеряя ее на место иссякающей в моем сердце любви. С трудом я могла представить себе, что этого человека, растерянно встававшего мне навстречу, я назвала идиотом. Собрав пальцы в кулак, я прижала к груди - к месту удара.
   Я не хотела продолжать. Сохраняя вежливость хозяйки, я спросила о недавнем путешествии, надеясь снова услышать рассказ о святых местах, закрытых церквами. Услышать и забыть. Отец Глеб задумался. Скосив глаза, он внимательно смотрел за окно: за стеклом рваными пунктирными линиями догорали последние окна. Его глаза вернулись: ясные, они не видели моей ненависти. Они были такими ясными, что я невольно усомнилась в том, верно ли поняла его короткое и жесткое отчуждение. "Самое удивительное - пустыня. Я привык думать, что там пески, куда ни глянь, он так написал: пески и редкие кусты, похожие на всё". "Похожие на... всё?" Господи, я не могла взять в толк, о чем это. "Да, - он улыбнулся радостно и доверчиво: - По сути дела куст похож на всё. - А разве?..." Ясность и жесткость, соединявшиеся в его взгляде, изумляли меня. Я поднялась и отвернулась к плите. Его странные слова удивляли. Он смотрел ясными глазами, но говорил бессвязно, будто пьяный.
   "А разве вы его не знаете?" Вопрос, обращенный ко мне, толкнулся в спину. Я не успела ни ответить, ни обернуться. Голос, не похожий на его голос, начал странные слова: "Идем, Исак, чего ж ты встал, идем, сейчас иду, ответ средь веток мокрых ныряет под ночным густым дождем, как быстрый плот, туда, где гаснет окрик..." Я слушала. Стрела, оперенная этими словами, пронзила мою спину между лопаток. Воткнутая в спину, она дрожала, не позволяя мне продохнуть. Голос шел и шел дальше, не щадя меня, как будто не желая замечать боли, поднимавшейся во мне из этих слов. Справившись, я обернулась: "Что это?" - мне хотелось сжать пальцы и приложить к спине, к больному месту, так, как полчаса назад я прикладывала - к груди. За какой-то час он сумел ударить меня дважды - в грудь и в спину. Эти удары были разными: один жесткий, другой ясный; я не знала, как объяснить по-другому, разные, они рождали одинаковую боль. Он остановился и, глядя на меня внимательно, назвал имя и фамилию. Это имя мне ни о чем не говорило. "Но это, - я возвращалась к бульным словам, - я уже думала, мне не сказать, это противоречие... Библейский и современный - два языка, которые надо... " - я забормотала невнятно, ни на что не надеясь. "Соединить", - он закончил за меня, и я кивнула. Я думала о том, что уши снова не обманули меня. Из-под живого, не похожего ни на чей голоса вырывалась странная интонация: человек, написавший бульные слова, видел воочию и не отбрасывал видимое. Он зажигал свечу с другого конца - свечу, уже горевшую огнем владыки Николая. Я не смогла бы объяснить иначе, я и сейчас вряд ли могу объяснить, но под этим языком поднималась какая-то другая иерархия, встававшая рядом с иерархией владыки. С этой - другой иерархией, иерархией языка - он и сумел сладить: подобно тому, как владыка ладил со своей. В его слаженных словах мой разорванный мир обретал новую надежду. Когда-нибудь он, разорванный надвое, мог стать похожим не на дерево, разбитое молнией до корней, а на куст, из которого, вслед за этими словами, проросли бы мои пальцы и сложились вместе - прижать. "Одного поля ягоды", - наверное, я пробормотала вслух. Этот человек, имя которого я только что услышала, знал слова, чтобы в одном кусте соединять разорванное - библейский и современный.
   "Нас привезли на самый край пустыни - привезли и оставили, - начав со стихов, отец Глеб продолжил неожиданно, как сначала. В его глазах проступала решимость, похожая на мою. - И вот я стою на краю пустыни и вижу камни - камни и камни, хребты камней - до горизонта. И я думаю, нет, так не должно быть, там, в той истории - семя, и звезды, и песок на берегу, это, написанное, важнее того, что есть на самом деле, что видишь своими глазами. Но главное он описал это так, что нет нужды: правда или неправда". Отец Глеб говорил, не останавливаясь, мне было трудно понять дословно, но я понимала главное: странные слова отца Глеба походили на мои - сонные, в которых правда и неправда не содержались изначально - они творились. Простыми и ясными словами он говорил о том, что правда, явленная в стихах, куда как выше правды обыденной жизни, различимой простыми глазами. Он говорил о том, что когда-то для него самого именно из таких, особенных, слов проросла правда слов церковных, о которой прежде, во всей своей предшествующей жизни, он не имел понятия. "Я знаю, - я откликнулась радостно, - мне тоже, когда в первый раз молитвы, мне тоже казалось, словно они так прорастают..." Глядя в его сияющие глаза, я думала: моя жизнь движется по кругу, словно сейчас я снова подхожу ко дню своего крещения, а значит, если теперь, на новом витке, постараюсь снова, я сумею добиться правильных снов, а значит, избежать позорных: преодолеть, отринуть.