- Господа офицеры! Требуются добровольцы из нас - прорвать оборону штыковым ударом...
   - Позвольте мне, г-н капитан!
   И этот отчаянный бег навстречу свистящим пулям... Перебежка... Удар, смягченный сухой травой, тела о землю, запах нагретой земли, ползущий по травинке муравей... Снова резкий бросок тела вверх... А бегущий рядом так и остался лежать...
   Чернецкого, бегущего впереди, не берут пули: он легко бежит с солдатской винтовкой в руках и, встречая их свист, смеется, смеется так, будто наверное знает, что пули эти бессильны...
   И - рукопашная, рукопашная, страшнее которой на свете нет ничего... Упруго взрезающий чужую плоть штык... Крик - страшный, захлебнувшийся; какая же она яркая - кровь!
   Рукопашная - не чувствуется даже боли в поврежденной вчера руке; бои идут вторые сутки... "А-а-а..."
   Запоздалый треск только что установленного пулемета... Пулеметный огонь не может уже зацепить Женю, под ударом которого дергается и замирает тело лежащего за пулеметом парня... Треск замолкает.
   Оборона деревушки Щелково по линии наступления Ямбург - Красное Село, в котором укрепились красные курсанты I Новгородских пехотных курсов комсостава, прорвана. Удалось занять несколько дворов в центре села, но прорванная линия смыкается за офицерской группой снова...
   Перепуганные насмерть хозяева прячутся в подполе вместе с детьми и теленком, которого высокий, худой как жердь мужик стаскивает туда на руках...
   Бой становится многослойным: в центре - белые, вокруг белых красные, вокруг красных обхватившие Щелково белые части...
   Женя Чернецкой носится по скотному двору, стреляя то от одной, то от другой точки; остальные занимают постоянные позиции...
   Со стороны Красного Села на дороге видно облако пыли, поднимаемое обыкновенно передвижением большого количества людей, коней и телег... Митя не знает еще, что это подходят части 7-й армии красных.
   Невероятно тяжелый бой - второй бой за двое суток - натиск на Красное Село идет стремительно... Почему не хочется спать?
   "Слушай, Чернецкой, а ты вообще - человек?"
   Почему он спросил об этом?
   И со смешком, от которого холодок пробежал по спине, ответ Жени: "А ты как думаешь?"
   Отчего же все-таки вопрос был задан?
   ...Еще в первую, до Ямбурга, встречу с Женей Чернецким Мите Николаеву невольно вспомнились немало раздражавшие когда-то родителей разговоры с дядей Сашей...
   Дядя Саша, профессор-этнограф, живший в небольшом домике на Шаболовке, считался немного чудаковатым... Еще более чудаковатым, если не прямо помешанным сочла бы его вся родня, если бы им довелось присутствовать при его разговорах с двенадцатилетним племянником Митей, учеником четвертого класса.
   Со свойственной большинству мальчиков (и у большинства проходящей к взрослости и даже раньше) тягой к чудесному и необыкновенному, Митя очень любил бывать в этой заваленной чучелами экзотических зверей, африканскими масками, тамтамами и деревянными божками квартире, забираться в кресло с резными фигурками обезьян на подлокотниках, и слушать дядины рассказы об удивительных обычаях диких племен...
   Но тот всплывший в памяти при знакомстве с Женей Чернецким разговор зашел не об убивании счастливым отцом первого прохожего, чтобы наградить его именем новорожденного младенца, и не о живых девочках-богинях из Катманду...
   " - Видишь ли, друг мой, - говорил дядя Саша, наклеивая на продолговатые коробочки небольшие ярлычки, - это было бы крайне бездарно и скучно, если бы вокруг нас ходили и занимались своими делами одни только люди... Но это, по счастью, не так, и за самыми обыкновенными человеческими делами и в обыкновенных человеческих нарядах можно встретить и несколько других существ...
   - Каких, дядя Саша?
   - Разумеется, нелюдей, мой милый... Хотя иной нелюдь, случается, так подделается под человека, что не сразу и отличишь...
   - Нелюди - это злая нечисть, дядя Саша?
   - Отчего же непременно злая? Передай мне, будь любезен, вон ту папку... Красную... Спасибо. Вот люди - есть хорошие, есть плохие... Так почему же нелюди должны быть одинаковы? И хорошие есть и плохие... Только, надо сказать, у хороших есть одна малоприятная особенность... Если их угадаешь, они очень любят... г-м... пугать не пугать... а так притворяться черными... Хотя на самом-то деле не черные они, а только темные, темные-тайные...
   - А как их отличить - нелюдей от людей?
   - Сами себя выдают, Митя... Нет-нет да выдадут... У некоторых очень северных народов, например, считается, что они узнают друг друга по блеску глаз... А человеку их узнать... Ну, к примеру, лунного свету они не любят... Почему?.. Куда же я засунул клей?.. А, вот он... Вероятно, потому, что нелюди, иначе - оборотни, по большей части пошли от волков... Вы "Слово о полку Игореве" уже проходили?
   - Нет еще. Мы пока только былины проходим...
   - Был такой нелюдь - князь Всеслав Брячиславич Полоцкий, или Кривский. Князь-оборотень. Будешь читать "Слово" - узнаешь..."
   ...Беседы эти, отошедшие куда-то далеко-далеко от Мити Николаева, неожиданно с необыкновенной отчетливостью всплыли в памяти с появлением Жени Чернецкого. Женя, сам не ведая того, потряс Митю тем, что его детские представления, задумываться о которых ему так же не приходило в голову, как задумываться о существовании домовых, неожиданно оказались проступившей в Жене правдой.
   "Они себя выдают..."
   Женя Чернецкой боялся лунного света.
   - А ты зря пьешь в темноте. Есть и пить в темноте не стоит.
   - Почему?
   - Да просто потому, что в темноте не видно, что ты ешь или пьешь.
   - Вот так от самых обыкновенных слов может стать страшно, - сказал тогда Митя.
   Женя Чернецкой постоянно выдавал себя, несмотря даже на въевшиеся в характер манеры обычного гимназиста...
   А может быть, все это вообще - бред? Игра не в меру расходившегося воображения? С чего же он все это взял, в конце концов?
   ...Заныла расшибленная прикладом рука, несмотря на которую Митя все же участвовал в бое за Щелково. Пора было возвращаться в избу, отведенную на постой. Но по дороге Митя невольно сделал крюк и пошел мимо дома, где находился Чернецкой.
   Сквозь кусты сирени, вылезающие на улицу над редкими дощечками палисадника, было видно освещенное окно. Проходя мимо, Митя так же невольно заглянул в него, и зрелище, которое предстало перед его глазами, в первый момент заставило его подумать, что он действительно бредит.
   Женя Чернецкой сидел на краю стола, ногой в грязном сапоге упираясь в сиденье стула, и глядя перед собой черными, невидящими глазами, с лицом, холодно отрешенным от своего невообразимо нелепого занятия, небрежно-методическими движениями кисти затянутой в черную шелковую перчатку руки резал перед собой воздух игрушечного размера шпагой.
   38
   Колеса автомобиля громыхали по камням мостовой: шум мотора, отдающийся в холодном камне домов, был единственным звуком, нарушающим мертвящий сон полупустынного города.
   Ехали молча. Своих, из ЧК, было трое: Динка, Ющен-ко и Ананьев, остальные - только сегодня вооруженные тульскими винтовками рабочие.
   Олька Абардышев, сидящий у левого борта, грыз себя поедом. "Как можно было, так-разэтак, оказаться таким идиотом! Чекисту, большевику, так рассоплиться при встрече с детским другом, что в первую голову не проверить у него документов... Проще говоря, это называется - потерять бдительность. А потеря бдительности для чекиста... Ладно, этой мой промах, и исправлять его мне... Мы еще встретимся, Сережка, во всяком случае, я очень постараюсь, чтобы мы встретились".
   Картонная карточка, согнутая вдвое, лежала во внутреннем кармане Олькиной кожанки.
   Автомобиль затормозил перед заброшенным на вид уходящим в глубину двора домом, въезд к которому был закрыт чугунной решеткой запертых ворот.
   Не откидывая борта, чекисты и рабочие попрыгали с грузовика и, стараясь не очень стучать сапогами, прошли через двор к лестнице парадного. По знаку Абардышева несколько человек, обогнув парадное, подошли к черному ходу, трое остались у парадного, а остальные прошли вслед за ним.
   Несмотря на запущенный вид подъезда, было заметно, что в прежние времена это был хороший, респектабельный дом: на белой мраморной лестнице (сейчас - грязной) еще сохранились металлические прутья, когда-то поддерживающие ковер. Двери в первую квартиру не было: на лестничную площадку, напоминая зев пещеры, открывался черный провал коридора. Войдя в квартиру, Олька сразу же обо что-то споткнулся, пахло сыростью и всякой дрянью. В первой комнате, куда вошли чекисты, паркет был сожжен до самого наката. Было видно, что в квартире разводили зимой костры. Дальше осматривать не имело смысла: подобных квартир им немало попалось уже в эту ночь.
   ... - Кто там? - спросил слабый старческий голос.
   - Откройте, Чека!
   Лязгнул запор, затем упала цепочка.
   - Проходите.
   Старую женщину, стоящую перед чекистами, нельзя было назвать старухой: высокая и худая, она держалась необыкновенно прямо. Как только отворилась дверь, лицо ее застыло даже не в надменном, а просто в очень спокойном выражении.
   - Проходите, - повторила она, высохшей, с выступающими суставами рукой придерживая темную козью шаль на груди.
   - Кто, кроме вас, проживает в квартире?
   - Я одна.
   Чекисты прошли за женщиной из коридора в единственную освещенную комнату.
   - Будьте добры предъявить документы.
   - Пожалуйста. - Все с тем же достоинством женщина подошла к черному резному шкафику и, выдвинув один из ящичков, протянула документы Ананьеву.
   Положив браунинг на покрытый китайской светло-зеленой скатертью стол, Володька принялся разбирать их при неярком свете лампы, растворяющемся в белой ночи.
   Рабочие, ожидая начала обыска, толпились в дверях. Женщина продолжала стоять над сидящим за столом Ананьевым, держась очень прямо. Олька нетерпеливо прохаживался по комнате; на большинство из увиденных за эту ночь комнат эта единственная обитаемая комната в квартире не походила тем, что не было заметно попытки перенести в нее чего-либо из остальных. Если не считать уродливо-обычной печки, все здесь на своих местах. Эта комната была не обезображенной тенью жилья, а человеческим настоящим жильем, которое могло рассказать о привычках и вкусах своей обитательницы: старая, темная мебель, большое количество китайских вещиц: черные, с выплывающими откуда-то из своей яркой глубины цветными рыбками и похожими на рыбок цветами лаковые подносы и шкатулочки, на трюмо - тонко расписанные изнутри жанровыми сценками стеклянные флакончики, фарфоровые статуэтки, в деревянной темно-зеленой с пагодами и плывущей джонкой вазе - букет сухих цветов. На стене - несколько неожиданный пробковый белый шлем, какие носят путешественники в пустынях и тропиках, уже пожелтевший от времени, а под ним...
   - Гражданка Белоземельцева, Ксения Аполлинариевна... бывшая дворянка...
   С большого фотографического портрета, появившегося здесь явно позже, чем все остальное, на Ольку весело и прямо смотрел очень молодой офицер. Даже скорее офицерик, это слово подходило больше: из тех полуофицеров-полугимназистов, которых десятками тысяч создавала в начале восемнадцатого белая идея. В этом, одном из десятков тысяч, мальчике-офицере, было, казалось, столько жизни, что он даже с портрета действительно смотрел, словно вырываясь из простой рамки. Даже на портрете было видно, что необычайно идущая к нему форма - с иголочки, и к этому очень шла безупречная короткая стрижка темных волос. Безупречный вид был придан и маленьким усикам над губой, приоткрывшей в улыбке ослепительные зубы. Казалось, офицерик и смеялся одновременно над своей свежеиспеченностью, и рисовался ею.
   - Работаете в Иностранной литературе?
   - Да.
   - А кто на этом портрете, гражданка Белоземельцева? - с ненавистью спросила Дина, появившаяся за спиной Олега.
   Женщина не ответила.
   Ананьев, повернувшийся на Динин вопрос, усмехнулся, встретившись взглядом со смеющимися глазами офицера на портрете.
   - Ого! Как тебе это, Абардышев?
   Олег повернулся к Белоземельцевой.
   - Будьте любезны ответить, кто это.
   - Это мой внук Вадим, выпускник Царскосельской гимназии.
   - И на нем, надо полагать, здесь как раз форма царскосельской гимназии? - с закипающим тихим бешенством спросил Олька.
   - Я полагаю, что Вы сами понимаете, какая на нем форма.
   - Где он?
   - Вероятно, на фронте.
   - Что Вам сейчас о нем известно?
   - Я уже давно ничего не знаю о моем внуке.
   - Так. Приступайте к обыску! - кивнул Олька.
   39
   "Я не могу больше. Я не могу больше ждать".
   Собственно, почему ждать? Почему все тело, все мышцы натянуты, как канат... Надо расслабиться... Хоть немного. Что со мной творится, в конце концов?
   Сережа начал растирать затекшую от неудобного положения ногу.
   На антресолях было пыльно: через мутное, непрозрачное от грязи окно лился тусклый свет белой ночи. Лестничная площадка перед дверью, на которую выходило внутреннее незастекленное оконце, не была через него видна, но Сережа и без этого знал, что на днях доставленный из румынского посольства пулемет установлен как раз так, чтобы все пространство перед дверью попадало в поле обстрела.
   "Уходить только в случае провала квартиры, но и в этом случае не уходить без боя", - снова прозвучал в ушах приказ Некрасова.
   Преимущества старого дома, видимо - одного из первых квартирных домов, были налицо. К кухне примыкало нечто вроде узкой шахты - вероятнее всего, это был какой-то хозяйственный подъемник. В крайнем случае по его тросам спустятся после перестрелки Юрий с Тутти, Борис и Владимир. Некрасов и Казаров держат подъезд дома на прицеле второго пулемета. Им легче, они сейчас знают, насколько близко враги, - еще не подъехали к дому или вошли уже в подъезд. Стенич занимает позицию у черного хода.
   Но Сережа уйдет не через подъемник, выходящий в подвал, смежный с подвалом соседнего дома. Он уйдет последним, когда пулемет у окна замолчит и перестрелка у черного хода прекратится, когда кончатся патроны и дверь под ним упадет, - он уйдет через антресоль на чердак и оттуда спустится в пустую и разоренную квартиру в соседнем подъезде. Там можно переждать.
   Неожиданно стало легче: нечеловеческая стянутость мышц ушла наверное, потому, что внимание переключилось с нее на занывшую ногу.
   40
   "Белоземельцев... Где-то я слышал уже эту фамилию... С чем-то она явно связана... Может быть, с данными последних допросов?" - думал Олька, перебирая письма в вытащенном из шкафика узком длинном ящичке, специально предназначенном для хранения писем. Обыск в этой квартире Олька решил провести более тщательно, несмотря на спешность проводимой операции: в более чем подозрительной квартире белого офицера могли оказаться бумаги, которые, если не обнаружить их сейчас, дожидаться следующего визита не станут. Олька решил на свой страх и риск задержаться: впрочем, половину рабочих - десять человек - он отправил вместе с Ивченко и Ананьевым проверить две квартиры на втором этаже - дом был трехэтажным.
   - Что это?
   - Письма моего покойного мужа из Харбина... - Белоземельцева уже не стояла, а сидела в узком темном кресле с высокой спинкой.
   - Это?
   - Пекинские письма моего сына. Далее - его же из Порт-Артура, где он был тогда военным корреспондентом.
   - Кто Ваш сын?
   - Географ, как и покойный муж.
   - Где он находится сейчас?
   - Мой сын, как и мои остальные близкие родственники, кроме моего внука Вадима, находятся сейчас в Париже, где, в силу некоторых семейных обстоятельств, их застала революция.
   - Если, как Вы утверждаете, все Ваши родственники, кроме внука, о котором Вы якобы не имеете известий, действительно находятся в Париже, то почему Вы не обратились во французское посольство относительно перемены подданства?
   - Вряд ли я смогу Вам это объяснить, молодой человек.
   - Это?
   - Письма моей внучки из Екатерининского института.
   Последняя в ящике стопка писем была обернута в шелковистую сиреневую бумагу (предыдущие пачки были просто перевязаны ленточками). Взглянув на сделанную карандашом поперек пачки надпись - быстрым неженским почерком, Олька почувствовал, что бледнеет.
   "Письма С. Ржевского".
   - Это?
   - Бумаги, оставленные мне на хранение моим внуком, - Олька заметил, что на этот раз Белоземельцева явно справляется с волнением, но по-своему истолковал его причину. Впрочем, волнение, овладело и им самим.
   "Так ведь Белоземельцев, Вадик Белоземельцев и был тем самым Сережкиным приятелем, к которому я его отчаянно ревновал в гимназии!"
   Поспешно полуразвернув-полуразорвав бумагу, Олька едва удержал посыпавшиеся было на пол свернутые листы бумаги без конвертов. Этих свернутых листов разного цвета и формата было очень много. Один из них, упавший на пол, Олька поднял и развернул...
   Листок был покрыт во всю длину чем-то, с первого взгляда напоминающим полоски странных узоров. Что-то наподобие соединенных букв глаголицы. Таким же узором были мелко исписаны и остальные листки.
   "Шифровка".
   - Я боюсь, что разговор о местопребывании Вашего внука нам придется перенести в другое место. Женщина не ответила.
   - Товарищ Абардышев! Этаж проверен - оружия не обнаружено.
   - Ладно. Сейчас займемся третьим - долго провозились... Ивченко! Берешь двоих, нет, на всякий случай пятерых, и остаешься здесь, пока не придет машина. Глаз не спускать, уразумела? Идем дальше, товарищи!
   Олег быстрой, пожалуй - нарочито энергичной походкой, не оборачиваясь вышел из комнаты. Ему не очень хотелось оборачиваться.
   41
   По возне и нечетким голосам, кажется, бесконечно давно доносящимся с нижней площадки, а кроме того, по бог весть когда ставшему инстинктивным ощущению приближения врага, Сережа понял, что опасность уже воплотилась в свое физическое обличье.
   Обтянутые перчаткой пальцы, лежавшие на гашетке, уже не тряслись в нервной дрожи. Напряжение исчезло, Сереже показалось, что разум его словно растворяется в теле - разум переходил, входил в тело, становящееся тонко-послушным и ощутимым целиком, наполняющееся какой-то расчетливой силой...
   "Наверное, как раз об этом и писал Ницше", - подумал он, когда многочисленные шаги приблизились. Уже несколько часов вглядывающийся в темноту подъезда Сережа смог различить нечто вроде заполняющего лестницу черного теста, движение которого сопровождалось гулким топотом: в этом было что-то жутковатое.
   Плотный сгусток черноты, отделившийся от всей массы, принял форму человеческой фигуры.
   - Тьфу ты, только кошек давить в такой темноте, - произнес, казалось, совсем близко чем-то неуловимо знакомый голос. В то же мгновение сделалось ясно, что надвигающаяся чернота - это не мистическое чудовище кошмара, а вооруженные люди, неразличимые из-за темноты. Всего-навсего люди.
   Раздались громкие, бьющие по барабанным перепонкам удары в дверь.
   - Нет никого, что ли? - спросил голос, явно принадлежащий человеку, привыкшему работать в шуме: это тоже было слишком громко.
   - Подождем... нынче сразу не отворяют, да и час не очень для визитов...
   "Неужели - Олька? Ну и сталкивает же нас..."
   Удары... Молчание... Молчание, полное невидимой, дышащей массы тел.
   - Может - дверь выломать? У черного хода стоят - никто не уйдет.
   - Погоди, успеем.
   Сережа с недоумением поймал себя на том, что ему хочется, чтобы дверь начали ломать, хочется начать стрелять... что, более того, ему страшно сейчас представить, что все может еще обойтись, что стрельбы, криков, ухода через чердак может и не получиться...
   "Господи, Господи, Господи, сделай что-нибудь! Сделай что-нибудь. Господи, иначе я начну сейчас стрелять! Я не могу больше. Господи, я сейчас начну стрелять и не смогу удержать себя?" - беззвучно шевелились Сережины губы.
   - А дверь-то заколочена!
   - Точно... доски! Из-за этой чертовой темноты столько времени зря потратили...
   - Может, все-таки выломать?
   - За каким ... ! Пошли к другой квартире...
   - А там и смотреть нечего - загажено и пусто, как в нижней, только дверь держится...
   - Ну и ладно, к шутам! Тем лучше. Пятнадцать домов еще прочесать до утра! - Последнюю фразу Олька (а это без сомнения был Олька) произнес, уже явно спускаясь по лестнице. Снова начался топот...
   - Махры не будет разжиться?
   - Утром еще вышла: быстро идет, падла, не то что хороший-то табачок...
   - ...А верно комиссар сказал - до утра и есть... Много этак завтрова наработаешь...
   Последние шаги стихли внизу: опустилась режущая, невыносимая тишина.
   Машинально подчиняясь инструкциям Некрасова, Сережа выждал еще около получаса: шаги не возвращались. Он с трудом, будто таща на себе пуд свинца, поднялся и начал медленно спускаться с антресолей. Каждый шаг стоил невероятных усилий: тело отказывалось слушаться, оно мстило за то, что вызванные откуда-то из глубин организма силы не были использованы. Ища выхода, эти силы обернулись теперь против своего хозяина.
   42
   - Цифры внушительные. - Петерс, сидящий на краю письменного стола, снова заглянул в ремингтонированный листок.
   "Всего изъято: винтовок - 6626, патронов - 14895, револьверов 644... пулеметов... бомб... пироксилиновых шашек..."
   Список был длинным.
   - Ладно... - зампред отложил бумагу. - С посольствами ясно. Теперь о бумагах, что, ты говорил, у тебя?
   - Большая часть относится к так называемому Национальному центру. Блюмкин прошелся по кабинету. - К этой записке, когда на Лужском секрет снял офицера, прибавилось еще несколько бумаг, подписанных этим Виком... Тут, безусловно из всего, действуют кадеты и белогвардейцы. Офицерская организация.
   - Широко разветвленная организация, охватывающая Москву, Петроград и, безусловно, мятеж в Красной Горке... И все говорит о том, что при всех этих цифрах, - по тяжелому, с резкими крупными чертами лицу Аванесова пробежала усмешка, - мы очень еще не докопали за прошлую ночь, точнее - не докопали твои ребята, Блюмкин.
   - Твою мать! - Петерс поднялся со стола. - Пятнадцать тысяч человек всю ночь чесали город, а что в результате? В результате сегодня с утра попытка взорвать Череповецкий мост. И ведь здорово поврежден! Сейчас его уже ремонтируют под охраной... А где этот Вик, так его разэтак... Проехались по вершкам.
   - Корешки сидят пока крепко. Не горячись, товарищ Петерс... Лучше моих ребят не прочесал бы города и сатана. Если через неделю мы не украсим собой фонарей где-нибудь на Александровской, что не вполне исключено, то доберемся и до Вика...
   43
   Свернутых в квадратики листков бумаги оказалось так много, что только уже просмотренные завалили большую часть стола.
   Странная шифровка, напоминающая соединенные строчки глаголицы, неизменно повторялась на каждом из них.
   Превозмогая головную боль, Олька развернул очередной листок: снова то же самое.
   Неизвестно, который по счету. Рука машинально потянулась за следующим, но из-под него неожиданно показался оборванный край с проштемпелеванной маркой.
   Адрес на конверте был написан знакомым Сережиным почерком. Сердце учащенно заколотилось: Олька поспешно извлек из чудом не замеченного раньше конверта свернутый вдвое листок голубоватой бумаги.
   "Вадик! Или, пожалуй, теперь правильнее было бы написать Вадим?
   Ведь уже тем, что я начинаю-таки это письмо, которое, вложенное в конверт с наклеенной маркой, отправится не под известный тебе камень, а в почтовый ящик у Никитских ворот, - я уже изменяю нашему детству. И что логически вытекает из этого, стоило мне взяться за перо, как испарилась не могущая существовать в мире, где письма доставляются адресатам посредством почтовых отделений, смертельная обида.
   Я очень жду того дня, когда смогу зашвырнуть куда-нибудь на антресоль фуражку с васильковым кантом. Тебе, как всякому снобу с "царскосельским отечеством", невозможно понять, как я этого жду: ощущение такое, словно я проклевываю стенки яйца из древнеримской истории и церковнославянских спряжений, чтобы вырваться из него на белый свет...
   Итак, сегодняшним днем я определил первый свой шаг в грядущем мире. Окончив гимназию, я немедленно поступаю на военные курсы. (Что, кстати, сделал уже вернувшийся из Петербурга - я никак не могу привыкнуть к новому глупейшему названию! - Женя. Не знаю, встречались ли вы там. Он вернулся очень изменившимся.) Да, несмотря на мои взгляды, несмотря на все оставшиеся прежними мои взгляды, я, Вадик, я сам не знаю, пойми, это сильнее меня, это какая-то новая, неожиданно открывшаяся потребность тела и души. Я хочу на фронт. Но я хочу на фронт потому, что это нужно именно мне, даже не мне, а какому-то alter ego, которое сейчас появилось внутри меня и с которым я еще должен научиться справляться... Прости, что пишу сбивчиво, но во мне сейчас такой сумбур, что выразить этот хаос мыслей я не могу.
   В гимназии появился новый предмет - военная подготовка. Сначала я вместе с Олькой подстроил грандиозную "бузу" исходя в основном из того, что предметов и без того хватает и честь гимназии просто пострадала бы, если бы угнетенное сословие безропотно приняло увеличение их числа... Ну и, конечно, "мы в гимназии, а не в казарме!", да и вообще любой повод для "бузы" хорош... Только эта была последней. После нее я как-то вдруг понял, что вырос из этого, - не мог же бы я, скажем, влезть сейчас в свой детский костюмчик - он бы по швам лопнул, но на меня бы не налез... И то, что открывается сейчас за порогом гимназии, через который уже несколько шагов осталось перешагнуть, вдруг сделало для меня этим детским костюмчиком все гимназические дела... И я почувствовал, как они трещат на мне по швам! Но новым предметом я так или иначе манкировал... А за пару недель до моего сегодняшнего решения неожиданно накинулся на него с необычайным рвением (это я-то!), да так, что ввел в основательнейшее недоумение данного нам в Вольтеры фельдфебеля. (Кстати, какая, собственно, разница между фельдфебелем и Вольтером? Разве только в большем нравственном развитии первого...)