Андрей заметил, что почти не чувствует на себе Элькиных взглядов. Не потому, что они реже встречались. Как раз виделись они гораздо чаще, чем в прошлом году. Тогда он ее не замечал. А теперь она не замечала. Это задело. Задело. Но хотя какое ему дело до девчонки с отросшей челкой – так что и глаз не видно?
   И вообще, Элька вдруг стала гордой, невероятно гордой. Андрея однажды толкнули – он налетел на нее, чуть вместе не упали, она посмотрела королевой, плечом дернула, быстро пошла, размахивая колокольчиком – звонок в школе не работал. В белом фартуке, волосы подстригла – лоб еще скрывают, но на глаза не падают. И, слыша в тот день звонки с уроков, он представлял, как она стремительно идет по пустым коридорам с колокольчиком. Ну и пусть идет! Колючка!
   А записки он на уроках получал. И телефон по вечерам нет-нет звонил, и нерешительно вздыхала трубка…
 
   – Конец комкаешь!
   За день это вторая тренировка. Будничное синее платье взмокло, один бантик с волос начал сползать.
   – Еще раз!
   Она присела, начала подтягивать шнурок на ботинке, тянула, пока не порвала. Пришлось перешнуровывать весь ботинок. Потом отъехала от бортика, почувствовала, что скребет лед с отвратительным звуком.
   Сергей Владимирович, отвернувшись, сказал что-то паре, пробующей шаги.
   – Почему не прыгнула? Зашла ведь? – Он уже повернулся к ней.
   – Мне помешали.
   Скорость у нее была большая, и ничто не должно мешать, отвлекать во время захода на прыжок.
   – Нет, не помешали.
   Тренер заметил, что у Эльки начинает дрожать подбородок.
   – Еще раз.
   К бортику подходили, смотрели – дело обычное. Но сверху на нее смотрел еще Андрей Усов. Как он умел – безразлично-внимательно. И этот взгляд был совсем не нужен. Мешал. Стеснял. Она не могла сосредоточиться, падала, не чувствуя ушибов. Разладился прыжок двойной аксель. Она пробовала снова и снова – не получалось даже на средней скорости, падала, как на заколдованном.
   Тренировка явно зашла в тупик. Вот уже тренеру и говорят:
   – Сережа, да выкинь ты этот прыжок. Остается ведь очень приличная программа.
   – Зачем мне приличная, мне выдающаяся нужна. Сделает, – сквозь зубы ответил тренер.
   Он видел, что Элька устала. Что лед изрезан и, пожалуй, мягковат. Что пара, с которой он бьется целый день, опять коверкает шаги.
   – Еще раз!
   Он уже лупит себя по колену кулаком, повторяет кому-то: способностей тьма, но гнусный характер, гнусный, ты посмотри на нее!
   Она опять упала. Сидела на льду, глотая слезы.
   – Марш с тренировки! Это не работа.
   Элька поднялась, попробовала прыгнуть еще раз – упала.
   – Марш, тебе говорят!
   Она подхватила чехлы и побрела в раздевалку.
   – Ничего не понимаю, – жаловался тренер. – Честное слово. Заскок какой-то. И эти тоже. – Он кивнул на пару: партнеры стояли у разных бортиков надутые.
   Элька оделась и перебежала через темные трибуны открытого катка и аллею с мокрыми скамейками. Настроения не было совсем. Внизу лежал город, но его яркие цветные огни не радовали. Воздух сырой, прозрачный, город кажется нарядным – все равно. Пусть. Последние шаги – и дома выросли до нормальных размеров, и трамвай скрежетом на повороте заглушил все звуки.
   Элька свернула на свою тихую улицу. У подъезда раскинулся желтый колеблющийся круг: в редких листьях раскачивался невидимый фонарь. Здесь всегда был ветер.
   – Наконец-то! – сказала тетя. – Что так поздно? Что такая?
   – Сегодня еще рано, – медленно ответила Элька, снимая куртку.
   – Что случилось? Ты промочила ноги? Ну конечно же, в этих ужасных туфлях!
   «Они не ужасные, а удобные», – думала Элька, разглядывая ждущий ее ужин.
   Тетя разволновалась: ребенок пришел расстроенный, замерзший, голодный!
   – Я устала, тетя, – сказал ребенок.
   К плохому настроению прибавились угрызения совести: тетя обещала, что к вечеру сделает пельмени, если Элька поможет их лепить. Эльки лепить не стала, а тетя пельмени все-таки сделала.
   К чаю тетя достала варенье, но Эльки не сразу заметила, что оно из вишни.
   – Разве сегодня праздник?
   – Почему бы и нет? – ответила тетя. – Я вижу дорогую племянницу в добром здравии. Если бы еще и в настроении. И не так поздно…
   Элька не выдержала, рассмеялась, как ни старалась сдержаться.
   Но, очутившись в своей комнате, помрачнела снова. Было холодно, однако Элька не стала закрывать форточку. Шел дождь. Холодный осенний дождь. Шумели поезда. Совсем рядом. Старый фонарь раскачивался, и светлое пятно на стене качалось тоже. Шевелились тени.
   Элька включила большой свет, и тени исчезли. Но шум не утих, и казалось, что едешь в поезде с раскрытым окном: в комнате пахло мокрой землей и листьями. Облетали тополя. Держались дольше всех, но теперь уже облетали.
   Раздался звонок, довольно резкий, и Элька вздрогнула. Тетя почти тут же открыла.
   – Благодарю, ты что, опять оборвал позднюю клумбу? – услышала Элька ее звонкий голос, но не поняла, что ответил гость.
   – Элька! – крикнула тетя немного погодя. – Спускайся, у нас торт!
   Подумалось, уж не день ли рождения у тети – и гость с цветами, и варенье, и торт. Она перебрала в уме числа, выходило – нет, не день рождения.
   – Элька, а торт шоколадный!
   Элька промолчала. Ей вдруг показалось ужасно неудобным спуститься вниз. К тому же тетя сказала негромко, но Элька услышала:
   – Эти ее настроения меня с ума сведут.
   – Знаешь, Лида, тебя настроениями бог тоже не обидел, – ответил гость, Сергей Владимирович, Элькин тренер.
   – Ну и оставьте мне кусочек, – ответила Элька, как будто ее могли слышать в комнате. – Мне же еще уроки делать.
   Она тихо-тихо спустилась в кухню, отлила в блюдце вишневого варенья и на самом деле села за уроки, достала тетрадь по физике. Но варенье скоро кончилось, а из пяти задач успели решиться только две. Элька закрыла тетрадь и, отодвинув блюдце, устроилась с ногами на подоконнике.
   Дождь шел и не собирался кончаться до утра. Из-под моста вынырнула машина, и от нее в разные стороны полетели струи, будто от глиссера. Элька вспомнила, как однажды на открытом катке лед просел, воды было много, а Элька катилась, припав на одно колено, и во все стороны так же летела вода. Ранняя осень была, липы пожелтели, но еще не опали, и она потом шла по парку – маленькая, потерянная в огромных липах. Все казалось, что встретится старинная забытая беседка или дерево с большим дуплом. Но ничего такого не встретилось.
   Воспоминание об открытом катке отбросило к разладившемуся акселю. Она видела себя во взмокшем платье, с узлами на шнурках, разлохмаченную, злую, лицо горит, сердце колотится, подбородок дрожит!
   А Андрей Усов сидел наверху и смотрел.
   Ей казалось, что он часто теперь на нее смотрит – у них бывали уроки в кабинетах рядом, на переменах они сталкивались. Ее мучила мысль, что он все знает.
   Что из того? Раньше было легче. Теперь почему-то труднее. Лучше бы он не знал.
   Уже и голоса внизу стихли – гость ушел, и тетя легла, а Элька все сидела на подоконнике. Нарушение режима… Но если не спится, какой там режим…
 
   Мать позвонила и обратилась к Андрею с необычной просьбой: сходить вместо нее в филармонию. У нее на работе дежурство до ночи.
   – А что там, в филармонии?
   – Не знаю, – искренне сказала мать. – Пойдешь?
   – Да я там ни разу не был… И некогда мне.
   – Так пропадет ведь билет, продай тогда.
   – Ну, я еще буду торговать билетами!
   – Андрей, отец ведь не пойдет, пойди ты. Билет-то жалко.
   – Вот именно, – пробурчал Андрей. – Отец не пойдет, а я должен тащиться. И меня не жалко.
   Он и сам не знал, почему не отказался решительно, а начал собираться. Просто сидеть дома надоело.
   Он пошел пешком. Люди торопились, обгоняли. Уже держался, не таял снег, и многие были в зимних пальто. Андрей шел в куртке, пальто не любил: слишком тяжелое и делает его сразу господином средних лет. Уж лучше курточка.
   У филармонии стоял народ. Висела большая афиша. Бросилась в глаза фамилия дирижера, но он тут же забыл какая. Спрашивали билеты. Проносили завернутые цветы. Сразу чувствовался запах духов и снега.
   Сдавая куртку, Андрей начал замечать то, что мог увидеть только здесь и нигде больше. Ни в одном театре не было такой публики.
   Седую царственную старуху поддерживал под руку молодой человек. Старуха была в черном бархатном платье, волосы уложены короной. От нее дохнуло началом века. Она шла бодро и села в красное плюшевое кресло, держа спину прямо, хотя была очень, очень стара. «Но, мой Женечка»… – понял Андрей начало французской фразы. И молодой человек ответил тоже по-французски. Все это было тоже из начала века. Раньше здесь было дворянское собрание, и, может быть, старуха танцевала в нем на балу, будучи барышней на выданье, недавней гимназисткой.
   Раздавались радостные восклицания. Все люди, казалось, были связаны какими-то особыми узами: встречались учителя и ученики, родственники близких друзей, бывшие однокурсники, студенты в джинсах, с инструментами – и все здоровались, перебивали друг друга. Это был совершенно особый круг людей, в котором Андрей никогда не бывал и о существовании которого лишь читал. Он пробирался к своему месту, ошеломленный. На него смотрели – девчонка-гардеробщица первая стрельнула глазами, и многие женщины, одетые нарядно, удостаивали его взглядом, отвлекаясь на минутку от своих спутников. И над всем этим словно висели в воздухе приглушенные звуки настройки.
   Погасли люстры. Подсвеченной осталась лишь сцена. Сидящий справа сосед открыл старинный том, переплетенный в протершуюся на углах кожу, и на первой странице оказалась гравюра с ангелами, музами, лирами.
   Вышла женщина и объявила:
   – Георг Кристоф Вагензейль. Концерт для четырех клавесинов ре-мажор. Части…
   Андрей не понял, что обозначают названия частей, он косился на ангелов. Имена исполнителей он тоже прослушал, уловив лишь одно – Лапшин, и то потому, что слышал его еще в фойе. Борис Федорович Лапшин.
   Стремительно вышел на сцену и раскланялся во все стороны человек с орлиным носом и седой головой. Фалды фрака за ним летели. Это и был Лапшин.
   За ним тихо прошли и расселись три его ученика, среди них девушка в длинном черном платье. Лапшин опустил руки на клавиши, и концерт начался – озорно и бурно. У клавесина оказался звенящий, коротко обрывающийся звук. Ученики вступили, и их партии перемешались, подчинились главной, голоса слились. Концерт был радостный. Его играли с удовольствием. Но это была работа, а не развлечение – суровый рот Лапшина был сжат, а руки гнали, гнали, гнали, и зал был напряжен, захвачен, покорен.
   Андрей сидел справа и видел лица исполнителей, а не руки. Он был ошеломлен, насторожился. Краем глаза он видел вокруг сосредоточенные лица, и те, что на сцене, тоже были сосредоточенны. Не просто великолепную технику показывали люди, а говорили о чем-то, торопясь и обрывая, подхватывая снова намеченную мысль. Все было понятно и временами грустно без просвета. Только что ажурные лесенки трелей бежали радостно, и вдруг после аккуратного старинного оборота все окуналось в отчаянную тоску, так, что сжимались невольно пальцы.
   Девушка в длинном платье с открытыми плечиками встала и неслышно перевернула Лапшину ноты, села, опустив голову, и Андрей едва не закричал от удивления – это была Марина Рогозина.
   И сразу же ему словно разъяснили что-то, он стал во всем чувствовать только ее присутствие – ее больше, чем чье-либо. Она умела заставить во всем видеть только себя, но он не думал, что эта власть и на него распространяется, он ведь так давно знал ее. Самое первое воспоминание о ней: они во дворе, к ногам привязаны крепкие диванные пружины, ее выдумка. Ощущение упругости шага и зыбкости одновременно, двор зарос одуванчиками, и на голове Марины венок из одуванчиков, начинающих закрываться. Уже поздно, его давно звали домой. Растет, растет чувство, похожее на зависть: у Марины нет папы, ей никто ничего не запрещает, ее не зовут домой, на нее не ворчат, и она тогда уже умеет играть на рояле.
   Лапшин кивнул головой – концерт кончился.
   Неслышно вышли и расселись оркестранты. Появился дирижер. Аплодисменты усилились и долго не стихали. Маленький дирижер ловко забрался на крытую ковром подставку. Поднял палочку, посмотрел на Лапшина. Раздался первый звенящий аккорд.
   Андрей уже был насторожен и очарован. Никогда раньше такого не было: кто-то словно подходил к нему и молча глядел, а он не мог рассмотреть лицо, как ни старался. Будто во сне. Казалось, вот-вот узнает, вот-вот поймет, а узнавание ускользало, хотя все это было, было, было где-то, когда-то, на другой планете!
   Андрей сидел в задумчивости – боже, как живет? В пустоте какой-то. Ничего не делает, ни о чем не думает. Никто ему не нужен, и он никому не нужен тоже…
   Аплодисменты были громкими и долгими, дирижер неловко клюнул носом и убежал. Лапшин кланялся долго, его не отпускали. Все знали, что сейчас он уйдет и уже на сцене не появится.
   Потом пришли рабочие и стали готовить сцену для второго отделения.
   Сосед захлопнул клавир и сказал своему другу:
   – А Валька кланяться так и не научился! Подошла женщина, и Андрей, глянув, подумал: знакомое лицо, где-то видел.
   – Ну вот, – сказала она. – Старик Лапшин сегодня орлом…
   Подошла седая дама с Женечкой, и все вскочили.
   – Лидочка, чудесно… Поздравляю тебя – ты вырастила прекрасную девочку… Все еще впереди, но начало великолепное… – И она, приподнявшись, коснулась губами Лидочкиного лба.
   Они еще поговорили, и Андрей услышал фразу, сказанную на прощание:
   – У меня в среду сольный… Приходите… Буду весьма рад, – сказал юный Женечка.
   – Лидка, ты – голова, – сказал сосед. – Девчонка замечательная. Почему ты не окончишь аспирантуру? Твое место в консерватории, а не в школе.
   – Аспиранту-уру, – протянула Лидочка. – У меня и так ребенок в «дом» да в «телефон» один играл, пока я по частным урокам бегала. Мне тогда только в аспирантуру и оставалось пойти.
   – А Сережка тоже здесь? – спросил другой сосед.
   – Нет, не пошел, – сказала Лидочка и как-то растерянно оглянулась, отошла.
   – Так у них с Сергеем и ничего? – спросил другой сосед.
   – Да-а… Сначала он не торопился жениться, а теперь она вроде не хочет. И потом, ребенок…
   – Элька, что ли? Так это же не Лидин ребенок.
   – Ну да, от ее старшего брата удрала жена, он тоже где-то не здесь, а ребенок на Лидке… Что-то в этом духе.
   Они встали и ушли, а Андрей остался сидеть. Он понял, что Лидочка – учительница Рогозиной и чем-то она напоминала маму Марины: такая же молодая, нарядная, какая-то одинокая. Марина такая же.
   Металлический блеск органных труб завораживал – от них невозможно было отвести взгляд. Вернулись соседи. Медленно погас свет. Вышла женщина и назвала звонкое имя:
   – Антонио Вивальди. Четыре времени года. Части…
   Вышел дирижер и взобрался на свою ковровую подставку. Рядом встал солист-скрипач, совсем мальчишка. Некрасивый. Во время оркестрового вступления он угрюмо рассматривал зал.
   Потом вступила его скрипка, и музыка сразу как-то переменилась, словно повернулась другой стороной. Только что была беззаботная весна, а теперь что-то не то. Андрея поразила тревога, которая скрывалась во вроде бы легком поющем звуке.
   Андрей потерял счет месяцам и только выделил декабрь – лишь в декабре такое могло быть. Шел снег. Серебряный шорох клавесина казался падением маленьких белых звезд. Он околдовывал. Вступала скрипка и подчиняла своему смятению весь оркестр. А снег все падал, падал…
   Андрей не знал, что «Времена» не разделены на месяцы. Что всего это четыре концерта для скрипки с оркестром и части называются по обозначению темпов.
   Андрей смотрел на скрипачей в оркестре, словно разом очерчивающих невидимую фигуру смычками, и на солиста – мальчишку во фраке. Замкнутый. Высокомерный.
   Неулыбчивый солист хмуро откланялся. Ему протягивали цветы, он брал, не глядя, и очень быстро ушел за кулисы, больше не показываясь. Но дирижера так просто не отпустили. Он уходил и возвращался. Публика молила, требовала: музыки, еще музыки.
   – Что Валька с нашим оркестром сделал?! – сказал сосед другу. – На них смотреть стало приятно.
   Маленький дирижер растроганно кланялся и растерянно озирался. Он не мог уйти при таком состоянии зала, а Андрей знал из разговора соседей, что ему уже пора. Концерт был не совсем обычный. Завтра Лапшину исполнялось семьдесят лет, и он показывал своих учеников – наверное, последних. И дирижер Валька тоже, видно, был его учеником раз прилетел на этот концерт, и теперь ему надо было лететь обратно.
   Надевая куртку, Андрей увидел Рогозину, появившуюся из боковой двери с ворохом цветов. Просигналила машина. В дверях стоял человек – шагнул к ней, сказал сквозь зубы:
   – Что ты копаешься? – Это был солист.
   – Не командуй! – вспыхнула Рогозина.
   – Валька! – крикнули где-то. – На самолет опоздаешь!
   Маленький дирижер быстро перебежал фойе, раскланиваясь на ходу. Его тоже ждала машина, но самолет его ждать не собирался. Дирижер отбывал к месту постоянной работы – в Ленинград.
   – Вы будете отрицать, что Борис Федорович прекрасный педагог? – спросил сзади женский голос.
   – Он экспериментатор, – раздраженно ответил мужской. – Он сам экспериментировал всю жизнь, а теперь этим занимаются его выпускники. Что Валентин сделал? Он взял темп медленнее, чем нужно, и из вполне легкомысленной вещи сделал трагедию.
   – Борис Федорович прекрасный музыкант, и Валечка прекрасный музыкант…
   Андрей обернулся, но не понял, кто разговаривал. Все вокруг разговаривали.
   Почему-то резко упало настроение. Рогозина давно исчезла, а хотелось подойти к ней, попробовать понять, как же его сверстники ушли так далеко вперед, сверстники – ведь солист старше ненамного, совсем мальчишка. Что им дано, во что Андрей не посвящен совсем?
   Он вышел и по тихой улице отправился домой. Центральный проспект оставался справа, и, пересекая поперечные улицы, Андрей видел его огни. А здесь горели старые желтые фонари, и ветер шевелил ветки огромных тополей. Было похоже на новогоднюю ночь.
   Мать домой еще не пришла. Отец не поинтересовался его проведенным вне дома временем, сидел перед телевизором, словно и не вставал с тех пор, как Андрей ушел и уже успел вернуться.
 
   Обычно Лена Стеклова сворачивала в молочный магазин, и они прощались: Элькина тетя покупала молоко сама. Но сегодня Стеклова пошла за Элькой дальше.
   – Ты куда?
   – Да к Усову, ты его знаешь. Задание просили ему отнести.
   «Опять болеет», – подумала Элька и свернула за Стекловой в знакомый двор. По нему она ходила в школу и всегда – не могла не смотреть – оглядывалась на два верхних окна. Стеклова посмотрела на нее с удивлением:
   – Я думала, тебя придется уговаривать. Мне что-то не хочется одной идти. Ты не бойся! Я с ним сама поговорю.
   Дверь открыла Андреева мама, позвала Андрея: «Андрейка!» Он был одет по-домашнему – клетчатая рубашка, тренировочные штаны. Пригладив растрепанные волосы, он заговорил, и голос оказался хрипловатым, низким – горьким, как показалось Эльке. Стеклова диктовала с Петькиного дневника задание. Усов писал.
   – Андрей, – сказала вдруг Элька, чувствуя, как ухнуло куда-то вниз сердце. – Отдай.
   Он посмотрел на нее внимательно. Очень внимательно.
   – Отдай, – повторила Элька. – Тебе не нужно!
   – Потерял, – сказал Усов и сразу же стал высокомерен, отдалился. Это он умел.
   – Ты… – «врешь» хотела сказать Элька, но только с трудом перевела дыхание.
   Он понял и улыбнулся.
   – Что с тобой? – спросила Стеклова, выбежав за ней.
   – Потом.
   У Эльки перед глазами стоял воротник яркой рубашки в клетку, толкались слова, интонации, жесты. Она шла, не замечая, что сумка сползла с плеча и болтается на локте, не заметила, что отстала Ленка, не заметила, что прошла трамвайную остановку. Пришлось идти пешком.
   В университетской аллее было тихо. Из снега торчали цветные спинки скамеек. У темных елей иногда качались лапы: говорили, что в аллее живут почти ручные белки. Но Элька видела только кричащих галок и большую равнодушную ворону. Белки попрятались.
   Аллея вывела к главному входу на стадион, и перед Элькой оказалась большая арена; у них она называлась чаша. Здесь Эльку не знали. Вахтер пил чай, Элька даже подойти к нему не решилась, показала свой пропуск издалека. Но вахтер лишь долил себе в чашку из термоса, не глянув толком на Эльку.
   В холле был устроен зимний сад; росла пальма, кактусы, вились какие-то травки по горке из камней, бил фонтанчик. Монстера скрывала плетеный стульчик служителя. Элька раздвинула резные листья и села под ними. Еще не темнело, но фонтанчик был подсвечен то розовым, то голубым, то зеленым. У Эльки было еще время, тренировка начиналась в четыре, и она сидела перед каменной горкой, среди громадных кожистых листьев, никому не видимая. Рядом, за колонной был телефон, и какая-то женщина спрашивала, а срочно ли это, объясняла, если срочно, то она не сможет. Плеск воды заглушил причину, или женщина понизила голос, Элька не прислушивалась. Думала, удивлялась: его зовут дома Андрейкой…
   Уже на другой день тогда она прыгнула злополучный аксель, щеголяя скоростью и тугой пружинкой вращения. Прыгала и чуть не смеялась: могу! могу! Казалось, что режет коньками не лед, а масло, и в то же время ощущала его, как будто шла по льду босиком – твердый. Лед был серый, дымчатый, трещал под коньком, она сравнивала этот звук с эфирным треском капелек, радужным облачком: если сдавить перед пламенем свечки апельсиновую кожуру… Хорошие были дни. Она вжилась в музыку, музыка сидела в ней вечной радостью, удивляла при каждом прокате, Элька даже думала: «Когда же она мне надоест?»
   Но сейчас вся радость погасла. Думалось о предстоящей тренировке спокойно, почти равнодушно. «Потерял». Первый и последний разговор. Повода больше не будет. «Потерял».
   Женщина все беседовала по телефону и явно не хотела, чтобы ее кто-нибудь слышал, а Эльке уже пора было идти. Она бы выбралась из листьев незаметно, но зацепилась за большую лейку, и лейка с грохотом съехала по камням. Женщина выглянула из-за колонны, вахтер уставился на Эльку – не мог понять, откуда она взялась с таким шумом.
   – Извините, – шепотом сказала она всем сразу и побежала по переходам ко льду.
 
   Андрей постоял еще немного в коридоре, но уже не улыбался. Дверь за Стекловой закрылась. За Стекловой – из класса некому было принести задание. Свет кто-то незаметно погасил, наверное, мать. Он стоял в полумраке; стеклянная дверь кухни пропускала солнце, и одна стена сияла странным отраженным светом – от зеркала.
   Он вернулся в комнату и прижался лбом к оконному стеклу. Девчонки уже прошли. Зато во дворе гуляла Рогозина с собакой. Джой бегала по дорожкам, а Марина читала, сидя на качелях. Снег под качелями был вырезан аккуратным прямоугольником, и Марина могла, если бы захотела, покачаться, не поджимая ног. Андрей усмехнулся: Рогозина на детских качелях… Но качели были не детские, высокие, появились осенью, наверное, их повесили специально для Марины, и снег чистили, чтобы и зимой можно было качаться, с какой-то досадой понял Андрей.
   Он думал, какая же она, Рогозина. Дни проводит за роялем. Когда он просыпался, она уже играла. Гаммы бежали хроматической лесенкой. Особенно часто одна, голенькая, беззащитная, правой рукой. Потом он узнал ее по радио – играли Шопена. Вот на что она замахивается! Вечером всё менялось. У нее собирался народ – шумели, бренчали на рояле сразу во много рук. Выбили однажды стекло, осколки долго лежали на утоптанном снегу. Дворник ругался. Марину всегда провожали, одна она не ходила. Чаще других тот скрипач. Он думал с любопытством – что, неужели разлюбила? Не верилось, что эти шумные вечера, провожатые – серьезно, не верилось, что это может быть ей нужно, когда она не вставала из-за клавиш в утренние часы или читала на качелях. Он знал, что сейчас два часа, она позовет Джой, дома еще поиграет и уйдет в свое таинственное училище.
   Марина подняла голову, подозвала собаку, и они пошли к подъезду: большая собака без поводка и девочка в капюшоне, книга под мышкой, плечи приподняты. Он смотрел на это все две недели, пока сидел дома. Ему было пусто и скучно. Мать приносила книги, которые он не читал. Не хотелось читать, ничего не хотелось. Но и в школу не хотелось еще больше. Являясь к врачу, он неизменно говорил, что у него держится температура, – врач, знавший его с детства, верил, не проверял, – и сидел потом дома, слушая иногда почти неощутимую музыку Рогозиной.
   Марина скрылась в подъезде, и он услышал, как она открывает свою дверь. Ну вот и все… А раньше она носила ему задания, когда еще училась в школе. О школе тоже следовало бы подумать, нельзя же бесконечно сидеть дома с несуществующей температурой.
 
   Элька с Мариной встретились на улице, и Марина спросила:
   – Ты чего не в школе?
   – Я улетаю завтра на соревнования,
   – Сборы?
   Элька кивнула, раздумывая, правильно ли поняла Рогозину: сборы-соревнования или сборы в дорогу?