Историки французской революции обычно уделяют мало внимания событиям в провинции. Все описания словно прикованы к циферблату Парижа, только на нем обозрим ход времени. Но маятник, регулирующий этот ход, надо искать в стране и армиях. Париж – это лозунг, инициатива, первичный толчок, а в огромной стране сосредоточено действие и решающая движущая сила.
   Конвент своевременно понял, что темпы революции в городе и в деревне не совпадают: люди в селах, в деревушках и горах соображают не так быстро, как в столице, они воспринимают идеи гораздо медленнее и осторожнее и перерабатывают их по собственному разумению. То, что в Конвенте на протяжении часа становится законом, лишь медленно и по каплям просачивается в деревню и большей частью проникает туда уже фальсифицированным и разжиженным стараниями провинциальных чиновников-роялистов и духовенства – людей старого порядка. Поэтому сельские округа всегда отстают от Парижа на целую эпоху. Когда в Конвенте господствуют жирондисты, в провинции езде раздаются голоса в защиту короля; когда торжествуют якобинцы, провинция только начинает приближаться к идеям жиронды. Тщетны поэтому все патетические Декреты, ибо печатное слово в ту пору медленно и нерешительно пробивает себе дорогу в Овернь и Вандею[27].
   Это заставило Конвент направить в провинцию деятельных носителей живого слова, чтобы ускорить ритм революции по всей Франции, сломить колеблющийся, едва ли не контрреволюционный темп развития сельских округов. Он избирает из своей среды двести депутатов, обязанных вершить его волю, и наделяет их почти неограниченной властью. Кто носит трехцветный шарф и красную шляпу с перьями, тот обладает правами диктатора. Он может взимать налоги, выносить приговоры, набирать рекрутов, смещать генералов; ни одно ведомство не смеет сопротивляться тому, кто своей священной персоной символически представляет волю Конвента. Его права неограниченны, как некогда права проконсулов[28] Рима, вершивших во всех завоеванных странах волю сената; каждый из них – диктатор, самодержавный повелитель; его решения не подлежат обжалованию и пересмотру.
   Могущество этих выборных проконсулов огромно, но огромна и ответственность. Каждый из них в пределах доверенной ему области является как бы королем, императором, неограниченным самодержцем. Но в то же время за его спиной сверкает гильотина, ибо Конвент общественного спасения следит за каждой жалобой и немилосердно требует от каждого самого точного отчета в расходовании предоставленных ему денежных сумм. Кто был недостаточно суров, с тем сурово поступят; и напротив – кто слишком неистовствовал, того ждет возмездие. Если общее направление склоняется к террору э – правильны террористические мероприятия; если же на весах перевешивает чаша милосердия – они оказываются ошибкой. Кажущиеся хозяева целых областей, они на самом деле рабы Комитета общественного спасения, подвластные изменениям политической обстановки, поэтому они беспрестанно поглядывают в сторону Парижа, прислушиваются к его голосу, чтобы, властвуя над жизнью и смертью других, сохранить свою жизнь. Нелегкую должность взяли они на себя: так же как генералы революции перед лицом врага, они знают, что их может извинить и спасти от обнаженного меча только одно – успех.

 

 
   Час, когда Фуше назначен проконсулом, – это час радикалов. Поэтому Фуше неистово радикален в своем департаменте Нижней Луары – в Нанте, Невере и Мулене. Он громит умеренных, он наводняет провинцию потоком манифестов, он грозит суровыми карами богачам, всем колеблющимся и нерешительным; применяя моральное и физическое принуждение, он сколачивает в деревнях целые полки добровольцев и направляет их против врага. Как организатор и в умении быстро схватывать обстановку он по меньшей мере равен своим товарищам, по дерзости речей он превосходит их всех. Потому что – и это следует запомнить – Жозеф Фуше, в отличие от зачинателей революции Робеспьера и Дантона, которые еще почтительно объявляют частную собственность «неприкосновенной», не соблюдает осторожности в вопросах религии и частной собственности: он составляет смелую, радикально-социалистическую, большевистскую программу. Первым откровенно коммунистическим манифестом нового времени был, по существу, не знаменитейший манифест Карла Маркса и не «Hessische Landbote»[29] сформулировали самые смелые требования французской революции, а Жозеф Фуше; этот документ ярче и резче любого описания освещает его постоянно скрывающийся в тени образ.
   «Инструкция» смело начинается провозглашением непогрешимости любых дерзаний: «Все позволено тем, кто действует в духе революции. Для республиканца нет опасности, кроме опасности плестись в хвосте законов республики. Кто перешагнет через них, кто, казалось бы, заходит дальше цели, тот часто еще далек от завершения. Пока существует хоть один несчастный на земле, свобода должна идти все вперед и вперед».
   После этого энергичного и уже в известной мере максималистского введения Фуше так поясняет сущность революционного духа: «Революция совершена для народа; но под этим именем не следует подразумевать привилегированный благодаря своему богатству класс, присвоивший все радости жизни и все общественное достояние. Народ – это совокупность французских граждан и прежде всего огромный класс бедняков, защищающих границы нашего отечества и кормящих своим трудом общество. Революция была бы политическим и моральным бесчинством, если бы она заботилась о благополучии нескольких сотен людей и терпела нищету двадцати четырех миллионов. Она была бы оскорбительным обманом человечества, если бы мы все время только говорили о равенстве, тогда как огромные различия в благосостоянии отделяют одного человека от другого». После этих вступительных слов Фуше развивает свою излюбленную теорию, что богатый, mauvais riche, никогда не может быть настоящим революционером, не может быть настоящим искренним республиканцем, что, следовательно, всякая собственно буржуазная революция, сохраняющая разницу состояний, должна неизбежно выродиться в новую тиранию, «ибо богачи всегда считали бы себя особой породой людей». Поэтому Фуше требует от народа проявления величайшей энергии и осуществления совершенной, «интегральной» революции. «Не обманывайте себя; чтобы быть действительно республиканцем, каждый гражданин должен в самом себе произвести революцию, подобно той, которая преобразила лик Франции. Не должно остаться ничего общего между подданными тиранов и населением свободной страны. Все ваши действия, ваши чувства, ваши привычки должны быть изменены. Вас притесняют – значит, вы должны уничтожить ваших притеснителей; вы были рабами церковных суеверий – теперь вашим единственным культом пусть будет культ свободы… Каждый, кому чужд этот энтузиазм, кто знал иные радости, иные заботы, кроме счастья народа, кто открывает свою душу холодным интересам, кто подсчитывает, какую прибыль ему даст его звание, его положение и талант, и тем самым отделяется на миг от общего дела, чья кровь не кипит при виде притеснений и роскоши, кто проливает слезы сочувствия над бедствиями врагов народа и не сохраняет всей своей чувствительности только для мучеников свободы, – тот лжет, если он осмеливается называть себя республиканцем. Пусть он покинет нашу страну, иначе его узнают, его нечистая кровь оросит землю свободы. Республика хочет видеть в своих пределах лишь свободных людей, она решила истребить всех других и она называет своими детьми лишь тех, кто хочет жить, бороться и умирать за нее». С третьего параграфа революционная декларация начинает становиться обнаженным, открыто коммунистическим манифестом (первым достаточно откровенным после 1793 года): «Каждый, имеющий больше самого необходимого, должен быть привлечен к участию в этом чрезвычайно важном деле оказания помощи, и взносы должны соответствовать великим требованиям отечества; поэтому вы должны в самых широких размерах, самым революционным способом установить, сколько каждый в отдельности должен вносить на общее дело. Тут идет речь не о математическом определении и не боязливо осторожном методе, обычно применяемом при составлении налоговых списков; это особое мероприятие должно соответствовать характеру обстоятельств. Действуйте поэтому широко и смело, возьмите у каждого гражданина все, в чем он не нуждается, ибо всякий излишек (le superflu) – это открытое поругание народных прав. Единичная личность может лишь во зло употребить свои излишки. Поэтому оставляйте лишь безусловно необходимое, все остальное во время войны принадлежит республике и ее армиям».
   Особенно подчеркивает Фуше в этом манифесте, что нельзя удовлетвориться только деньгами. «Все предметы, – продолжает он, – которыми граждане обладают в излишке и которые могут быть полезны защитникам отечества, принадлежат отныне отечеству. Есть люди, которые обладают громадным количеством полотна и рубах, тканей и сапог. Все эти вещи должны стать предметом революционной реквизиции». Таким же образом он требует, чтобы в национальную казну было отдано золото и серебро, metaux vils et corrupteurs[30], презренные для истинного республиканца; «украшенные эмблемой республики, очищенные огнем, они станут полезным достоянием общества. Для торжества республики нам нужны лишь сталь и железо». Воззвание кончается ужасным призывом к беспощадности: «Мы со всей строгостью будем охранять врученные нам полномочия, мы будем наказывать как злостное намерение все, что при других обстоятельствах могло быть названо упущением, слабостью и медлительностью. Время половинчатых мероприятий и пощады миновало. Помогите нам наносить мощные удары, иначе они обрушатся на вас самих. Свобода или смерть – выбирайте!»
   Этот принципиальный документ дает возможность угадать методы деятельности Жозефа Фуше в роли проконсула. В департаменте Нижней Луары, в Нанте, Невере и Мулене, он осмеливается вступать в борьбу с самыми могучими силами Франции, перед которыми осторожно отступают даже Робеспьер и Дантон, – с частной собственностью и церковью. Он действует быстро и решительно в направлении egalisation des fortunes[31] и изобретает так называемые «Филантропические комитеты», которым состоятельные люди обязаны преподносить дары, устанавливая их размеры якобы по своему усмотрению. Чтобы быть достаточно хорошо понятым, он сразу же делает мягкое указание: «Если богатый не использует своего права сделать достойным любви режим свободы – республика оставляет за собой право завладеть его состоянием». Он нетерпим к излишкам и энергично расширяет само понятие superflu, утверждая, что «республиканцу нужны только оружие, хлеб и сорок экю дохода». Фуше извлекает лошадей из конюшен, муку из мешков; арендаторы отвечают жизнью за невыполнение данных им предписаний; он предписывает употребление хлеба низкого качества, каким впоследствии был и хлеб мировой войны, и запрещает всякую выпечку из белой муки. Каждую неделю он, таким образом, выставляет пять тысяч рекрутов, снабженных лошадьми, обувью, обмундированием и ружьями; он заставляет работать фабрики, и все подчиняются его железной энергии. Деньги стекаются – налоги, подати и дары, поставки и трудовые повинности; два месяца спустя он гордо пишет Конвенту; «On roiigit ici d'etre riche» – «Здесь стыдятся прослыть богатыми». Но в действительности он должен был бы сказать: «Здесь боятся быть богатыми».

 

 
   Выступая как радикал и коммунист, Жозеф Фуше, ставший впоследствии миллионером и герцогом Отрантским, который повторно обвенчается в церкви с благословения короля, проявлял себя в то время свирепым и страстным борцом против христианства. «Этот лицемерный культ должен быть заменен верой в республику и мораль», – гремит он в своем зажигательном послании, и, как удары молнии, обрушиваются его первые мероприятия на церкви и соборы. Закон за законом, декрет за декретом: «Духовенство имеет право носить свое облачение только при исполнении обрядов», все преимущества у него отнимаются, ибо «пора, – поясняет он, – возвратить этот высокомерный класс к чистоте древнего христианства и обратить его в граждан государства». Скоро Жозефа Фуше перестает удовлетворять положение носителя высшей военной власти, высшего вершителя правосудия, неограниченного диктатора; он присваивает и все функции церкви. Он уничтожает безбрачие духовенства, приказывает священнослужителям, чтобы в течение месяца каждый женился или усыновил ребенка, он сам заключает и расторгает браки на рыночных площадях, он подымается на амвон (откуда старательно удалены кресты и религиозные украшения) и произносит атеистические проповеди, в которых отрицает бессмертие и существование бога. Христианские обряды при похоронах отменяются, и в утешение на кладбищенских церквах высекается надпись: «Смерть – это вечный сон». В Невере новоявленный папа впервые в стране совершает обряд гражданского крещения своей дочери, названной в честь департамента Ниевр. Национальная гвардия выступает с барабанным боем и музыкой, и на рыночной площади он без участия церкви дает ребенку имя. В Мулене он верхом на коне, во главе целого кортежа, разъезжает по городу с молотком в руке и разбивает кресты, распятия и религиозные изображения, «постыдные» свидетельства фанатизма. Похищенные митры и напрестольные покровы бросают в костер, и, пока вздымается яркое пламя, ликующая чернь пляшет вокруг атеистического аутодафе. Но неистовствовать, разбивая мертвые предметы, беззащитные каменные фигуры и хрупкие кресты, было бы для Фуше только частичным торжеством. Настоящее торжество доставил ему архиепископ Франсуа Лоран, который после его речей сорвал с себя облачение и надел красную шапку, а когда тридцать священнослужителей с восторгом последовали его примеру, весть об этом успехе, словно пожар, пронеслась по всей Франции. И гордо хвастается Фуше перед своими менее удачливыми коллегами-атеистами, что он уничтожил фанатизм, искоренил христианство во вверенной ему области так же, как богатство.
   Могло бы показаться, что все это – деяния безумца, исступленного фанатика и фантазера. Но в действительности Жозеф Фуше даже в мнимой страстности остается трезвым калькулятором и реалистом. Он знает, что обязан отчитаться перед Конвентом, знает, что курс патриотических фраз и писем падает так же быстро, как и курс ассигнаций, поэтому, если хочешь возбудить удивление, нужно заговорить языком металла. И, отправляя набранные им полки к границе, он все добытое при ограблении церквей отправляет в Париж. Ящик за ящиком с золотыми дароносицами, сломанными расплавленными серебряными подсвечниками, тяжеловесными распятиями и драгоценными камнями втаскивают в Конвент. Он знает: республике нужны прежде всего наличные деньги, и он первый, он единственный посылает депутатам из провинции такую красноречивую добычу. Сперва они поражены этой небывалой энергией, потом приветствуют ее громовыми аплодисментами. С этого часа в Конвенте знают и повторяют имя Фуше – железного человека, самого неустрашимого, самого настойчивого республиканца республики.

 

 
   Когда Фуше, исполнив свою миссию, возвращается в Конвент, он уже не похож на того неизвестного, незначительного депутата, каким он был в 1792 году. Человеку, который выставил десять тысяч рекрутов, который выжал сто тысяч марок золотом, тысячу двести фунтов наличными деньгами, тысячу слитков серебра, ни разу не прибегнув к Rasoir national[32], к гильотине, Конвент поистине не может не выразить восхищения его усердием – pour sa vigilance. Ультраякобинец Шометт публикует гимн в честь его деяний. «Гражданин Фуше, – пишет он, – сотворил те чудеса, о которых я рассказал. Он почтил старых, поддержал слабых, уважил несчастных, разрушил фанатизм, уничтожил федерализм. Он восстановил производство железа, арестовал подозрительных, примерно наказал каждое преступление, преследовал и сажал в тюрьмы эксплуататоров». Спустя год после того, как он осторожно сел на скамью умеренных, Фуше слывет самым радикальным в среде радикалов, и когда восстание в Лионе потребовало назначения особенно энергичного человека, беспощадного, не знающего колебаний, – кто мог показаться более подходящим для проведения самого ужасного эдикта, когда-либо созданного этой или какой-либо другой революцией? «Услуги, уже оказанные тобой революции, – предписывает ему на своем великолепном жаргоне Конвент, – служат залогом тех, которые ты еще окажешь. Ты должен снова разжечь потухающий факел гражданского духа в Ville affranchie (Lyon)[33]. Доверша революцию, положи конец войне аристократов, и пусть развалины, которые свергнутая власть стремится восстановить, обрушатся на них и раздавят их».
   И в этом образе мстителя и разрушителя, Mitrailleur de Lyon[34], впервые вступает Жозеф Фуше, впоследствии миллионер и герцог Отрантский, в мировую историю.



2. Палач Лиона (1793)


   В книге истории французской революции редко открывают одну из самых кровавых ее страниц – главу о Лионском восстании. И все же ни в одном городе, даже в Париже, социальные противоречия не выразились так остро, как в этом первом индустриальном городе тогда еще мелкобуржуазной и аграрной Франции, в городе, ставшем родиной шелковой промышленности. Еще в разгар буржуазной революции 1792 года рабочие впервые образуют там отчетливо пролетарскую массу, резко отделявшуюся от роялистски и капиталистически настроенных предпринимателей. Нет ничего удивительного, что на этой раскаленной почве как реакция, так и революция принимают самые кровавые и фантастические формы.
   Приверженцы якобинцев, толпы рабочих и безработных группируются вокруг одного из тех своеобразных людей, которых внезапно выносит на поверхность всякий мировой переворот, одного из тех кристально чистых идеалистов, которые, однако, своей верой и своим идеализмом навлекают больше бед и вызывают больше кровопролитий, чем самые грубые реалистические политики и самые свирепые террористы. Обычно именно такие искренне верующие религиозные экстатические натуры, стремящиеся перестроить и улучшить мир с самыми благородными намерениями, дают побудительный толчок к убийствам и несчастьям, которые отвратительны для них самих. В Лионе таким человеком был Шалье, расстрига-священник и бывший купец, для которого революция стала истинным, настоящим христианством; он был предан ей с любовью суеверной и самозабвенной. Восхождение человечества к разуму и к равенству означает для этого страстного почитателя Жан-Жака Руссо осуществление тысячелетнего царства, его пылкое и фанатичное человеколюбие видит в мировом пожаре зарю новой, нескончаемой человечности. Трогательный фантазер, когда Бастилия пала, он собственными руками относит камень из стены крепости в Лион; шесть дней и шесть ночей добирается пешком из Парижа и делает из этого камня алтарь. Он обожает пламенного язвительного памфлетиста Марата, как бога, как новую Пифию[35]: он знает наизусть его речи и статьи и как никто другой в Лионе воспламеняет своими мистическими и наивными речами рабочих. Народ инстинктивно чувствует его пылающее и сострадательное человеколюбие, а лионские реакционеры понимают, что этот чистый духом, одержимый человеколюбием человек во много раз опаснее самых шумливых зачинщиков мятежей – якобинцев. К нему тянутся все сердца, против него направлена вся ненависть. И когда в городе вспыхивают первые волнения, в тюрьму бросают, как зачинщика, этого неврастенического, немного смешного фанатика. Против Шалье, с трудом использовав поддельное письмо, состряпали какое-то обвинение и, в устрашение другим радикалам, бросая вызов парижскому Конвенту, его приговаривают к смертной казни.
   Тщетно возмущенный Конвент посылает в Лион гонца за гонцом, чтобы спасти Шалье. Он увещевает, он требует, он угрожает непослушному магистрату. Но, решившись наконец показать когти парижским террористам, городской совет самовластно отвергает все протесты. Нехотя выписали в свое время лионцы орудие террора – гильотину – и поставили, ее в сарай; теперь они решили дать урок сторонникам террора, впервые испытав это так называемое гуманное орудие революции на революционере. И так как машина не опробована, а палач неопытен – казнь Шалье превращается в жестокую, гнусную пытку. Трижды опускается тупой нож, не отсекая головы осужденного. С ужасом смотрит народ, как закованное, обливающееся кровью, еще живое тело его вождя корчится в мучениях позорной пытки, пока наконец палач милосердным ударом сабли не отделяет голову несчастного от туловища.
   Но эта голова мученика, трижды раздробленная топором, скоро становится палладиумом мести для революции и головой Медузы[36] для убийц.
   Конвент встревожен известием об этом преступлении. Французский город осмеливается в одиночку открыто выступить против Конвента! Такой наглый вызов должен быть потоплен в крови. Но и лионские правители понимают, что им предстоит. Они переходят от сопротивления к открытому мятежу; они собирают войско, строят укрепления против сограждан, против французов, и открыто сопротивляются республиканской армии. Теперь оружие должно решить спор между Лионом и Парижем; между реакцией и революцией.
   С логической точки зрения гражданская война в такой момент должна казаться самоубийством молодой республики, ибо никогда ее положение не было опаснее, отчаяннее, безвыходнее. Англичане заняли Тулон, завладели арсеналом и флотом, угрожают Дюнкирхену; в то же самое время пруссаки и австрийцы продвигаются вдоль берегов Рейна и в Арденнах, и вся Вандея охвачена пожаром. Битвы и мятежи сотрясают, республику от одной границы до другой. Но эти же дни – поистине героические дни Конвента. Следуя грозному роковому инстинкту, вожди решают победить опасность, послав ей вызов: после казни Шалье они отвергают всякое соглашение с его палачами. «Potius mori quam foedari» – «Лучше гибель, чем соглашение», лучше, ведя семь войн, начать еще одну, чем заключить мир, свидетельствующий о слабости. И этот неистовый энтузиазм отчаяния, эта нелогичная, бешеная страстность спасли в момент величайшей опасности французскую революцию, так же как впоследствии – русскую (одновременно теснимую с запада, востока, юга и севера англичанами и наемниками со всего мира, а внутри страны – полчищами Врангеля, Деникина и Колчака). Напуганная лионская буржуазия открыто бросается в объятия роялистов и доверяет свои войска королевскому генералу, но это не может помочь ей – из деревень, из предместий стекаются пролетарские солдаты, и 9 октября республиканские полки штурмом берут охваченную мятежом вторую столицу Франции. Этот день, быть может, самая большая гордость французской революции. Когда председатель Конвента торжественно поднимается со своего места и сообщает о капитуляции Лиона, депутаты вскакивают со скамей, ликуя и обнимая друг друга; на какое-то мгновение кажется, что улажены все споры. Республика спасена, всей стране, всему миру дано величественное доказательство неотразимой мощи, силы гнева и напора республиканской народной армии. Но гордость, возбуждаемая этой отвагой, роковым образом влечет победителей к заносчивости, к трагическому стремлению завершить свое торжество террором. Столь же грозной, как и стремление к победе, должна быть месть победителей. «Надо показать пример того, как французская республика, как молодая революция всего суровее карает тех, кто восстает против трехцветного знамени». И вот Конвент, выступающий поборником гуманности, позорит себя перед всем миром декретом, первыми историческими образцами которого могут служить варварское нападение Барбароссы на Милан[37] или подвиги калифов. 12 октября председатель Конвента берет в руки тот ужасный лист, в котором содержалось ни много ни мало как предложение разрушить вторую столицу Франции. Этот очень малоизвестный декрет звучал так: