В то время как телега везет Максимильена Робеспьера и его приверженцев по улице Сент-Оноре, по трагической дороге Людовика XVI, Дантона, Демулена и шести тысяч других жертв, вдоль нее теснятся ликующие, возбужденные толпы любопытных. Еще раз казнь становится народным праздником, флаги развеваются на крышах, крики радости несутся из окон, волна веселья заливает Париж. Когда падает в корзину голова Робеспьера, гигантская площадь сотрясается от дружного, восторженного ликования. Заговорщики изумлены: почему народ так страстно ликует по поводу казни человека, которому Париж, Франция еще вчера поклонялись, как богу? Изумление Тальена и Барраса возрастает еще больше, когда у входа в Конвент буйная толпа приветствует их восторженными возгласами как убийц тирана, как борцов против террора. Они изумлены. Уничтожая этого выдающегося человека, они стремились лишь освободиться от неудобного моралиста, слишком зорко следившего за ними, но они вовсе не собирались предоставить ржаветь гильотине, покончить с террором. Видя, однако, что народ более не расположен к массовым казням и что они могут снискать популярность, украсив месть гуманными мотивами, они быстро решают использовать это недоразумение. Они намерены утверждать, что все насилия революции лежат на совести Робеспьера (ведь из могилы нельзя возразить), что они всегда восставали против жестокости и крайности, всегда были апостолами милосердия.
   И не казнь Робеспьера, а именно эта трусливая и лживая позиция его преемников придает дню 9 термидора его всемирно-историческое значение. Ибо до этого дня революция требовала для себя всех прав и спокойно принимала на себя всю ответственность, с этого же дня она робко начинает допускать, что совершались ошибки, и ее вожди начинают от нее отрекаться. Но внутренняя мощь всякого верования, всякого мировоззрения оказывается надломленной в тот момент, когда оно отрекается от безусловности своих прав, от своей непогрешимости. И тем, что жалкие победители Тальен и Баррас осыпают бранью трупы своих великих предшественников, Дантона и Робеспьера, называют их убийцами и робко садятся на скамьи правых, к умеренным, к тайным врагам революции, они предают не только историю и дух революции, но и самих себя.
   Каждый хочет видеть рядом с собой Фуше – главного заговорщика, злейшего врага Робеспьера. Он, больше всех рисковавший головой, как chef de la conspiration, имел бы право на самый сочный кусок добычи. Но удивительно – Фуше садится не с остальными заговорщиками на скамьи правых, а на свое старое место на «горе», к радикалам, и хранит там молчание. В первый раз (все удивлены) он не там, где большинство.
   Почему так странно поступил Фуше? – спрашивали многие и тогда и позднее. Ответ прост. Потому, что он умнее и дальновиднее других, потому, что он своим превосходным политическим чутьем лучше улавливает положение дел, чем неумные Тальен и Баррас, которым только опасность на короткое время придала энергии. Фуше, бывший преподаватель физики, знает закон движения, согласно которому волна не может застыть неподвижно. Она должна непременно двигаться – вперед или назад. Если начнется отлив, настанет реакция – она так же не остановится в своем беге, как не останавливалась революция; она так же дойдет до конца, до крайности, до насилия. Тогда наспех сотканный союз порвется, и, если реакция победит, все бойцы революции погибнут. Потому что когда торжествуют новые идеи, зловеще меняется оценка деяний вчерашнего. То, что вчера, считалось республиканским долгом и добродетелью, например, расстрел шестисот человек, ограбление церквей, – будет, несомненно, сочтено за преступление: вчерашние обвинители завтра станут обвиняемыми. Фуше, у которого немало грехов на совести, не хочет прослыть участником чудовищных ошибок других термидорианцев (так называют себя убийцы Робеспьера), трусливо цепляющихся за колесо реакции, он знает – им ничто не поможет: раз уж реакция началась, то она сметет всех. Только из расчета Фуше предусмотрительно остается левым, остается верен радикалам; он чувствует, что скоро именно самые смелые будут схвачены за горло.
   И Фуше не ошибся. Чтобы завоевать популярность, чтобы доказать свое мнимое человеколюбие, термидорианцы приносят в жертву самых энергичных проконсулов и позволяют казнить Каррье, потопившего шесть тысяч человек в Луаре, Жозефа Ле Бона, аррасского трибуна, и Фукье-Тенвиля[60]. В угоду правым они возвращают в Конвент семьдесят три исключенных жирондиста и слишком поздно замечают, что, поддерживая реакцию, оказываются сами в зависимости от нее. Они должны послушно обвинять своих помощников в борьбе против Робеспьера – Бийо-Варенна[61] и Колло д'Эрбуа, коллегу Фуше по Лиону. Все больше угрожает реакция жизни Фуше. В первый раз ему еще удается спастись трусливым отрицанием своего участия в лионских событиях (хотя он подписывал вместе с Колло каждый декрет) и лживым утверждением, что тиран Робеспьер преследовал его за излишнюю снисходительность. Таким образом, этому хитрецу удается пока обмануть Конвент. Он остается невредимым, в то время как Колло д'Эрбуа отправляется на «сухую гильотину», то есть на малярийные острова Вест-Индии, где он погибает уже через несколько месяцев. Но Фуше слишком умен, чтобы чувствовать себя уже спасенным после преодоления этой первой опасности; ему знакома неумолимость политических страстей, он знает, что реакция так же ненасытно пожирает людей, как и революция; если ей не обломать зубы, она не остановится в своей жажде мести до тех пор, пока последний якобинец не пойдет под суд и не будет разрушена республика. И он видит только один путь спасения революции, с которой он неразрывно связан своими кровавыми преступлениями: возобновление ее. И он видит только один путь к спасению своей жизни: свержение правительства. Снова его положение опаснее, чем у любого другого, и снова так же, как шесть месяцев тому назад, он в одиночку начинает отчаянную борьбу против значительно более сильного противника, борьбу за свою жизнь.

 

 
   Всякий раз, когда идет борьба за власть и за спасение собственной жизни, Фуше проявляет поразительную силу. Он понимает, что нельзя удержать Конвент от преследований бывших террористов законными средствами, и остается единственное средство, достаточно испытанное во время революции: террор. Когда осуждали жирондистов, когда осуждали короля, трусливых и осторожных депутатов (среди них был и еще консервативный в ту пору Фуше) запугивали тем, что мобилизовывали против парламента улицу, стягивали из предместий рабочие батальоны – пролетарские силы, с их непреодолимым воодушевлением – и подымали на ратуше знамя восстания. Почему бы снова не использовать эту старую гвардию революции, штурмовавшую Бастилию, этих героев 10 августа, в борьбе со струсившим Конвентом, почему бы не сокрушить их кулаками превосходящие силы противника? Только отчаянный страх перед мятежом, перед гневом пролетариата мог бы напугать термидорианцев, и Фуше решает возбудить широкие массы парижского населения и направить их против своих врагов, против своих обвинителей.
   Конечно, он не станет лично появляться в предместьях, чтобы произносить пламенные революционные речи или, подобно Марату, рискуя жизнью, бросать в народ зажигательные брошюры. Для этого Фуше слишком осторожен: он не любит подвергать себя опасности, он охотнее всего уклоняется от ответственности; его мастерство не в громких увлекательных речах, а в нашептывании, в деятельности исподтишка, из-за чужой спины. И на этот раз он находит подходящего человека, который выступает смело и решительно, прикрывая его своей тенью.
   По Парижу бродит в ту пору опальный, подавленный человек – честный, страстный республиканец Франсуа Бабеф[62], который называет себя Гракхом Бабефом. У него горячее сердце и посредственный ум. Пролетарий, выходец из низов, бывший землемер и типографский рабочий, он обладает лишь несколькими прямолинейными идеями, но они насыщены мужественной страстью и пылают огнем истинно республиканских и социалистических убеждений. Буржуазные республиканцы и даже Робеспьер осторожно отодвигали в сторону социалистические идеи Марата об уравнении имущества; они предпочитали говорить очень много о свободе, довольно много о братстве и возможно меньше о равенстве, поскольку это касалось денег и имущества. Бабеф подхватывает почти угасшие мысли Марата, раздувает их своим дыханием и несет, как факел, в пролетарские кварталы Парижа. Это пламя может внезапно вспыхнуть пожаром, может в несколько часов поглотить весь Париж, всю страну, ибо народ, начинает постепенно понимать, что термидорианцы ради собственных выгод предали их революцию – революцию бедняков. И вот за спиной Гракха Бабефа начинает теперь действовать Фуше. Он не показывается рядом с ним публично, но втайне, шепотом, уговаривает его поднять народное восстание. Он убеждает Бабефа писать зажигательные брошюры и сам правит их в корректуре. Он полагает, что, только если снова выступят рабочие и предместья с пиками и барабанным боем двинутся к городу, опомнится трусливый Конвент. Только террором, только ужасом, только устрашением можно спасти республику, только энергичным толчком слева можно уравновесить этот опасный крен вправо. И для этого дерзкого, смертельно, опасного предприятия он использует порядочного, честного, доверчивого, прямодушного человека: можно надежно укрыться за его широкой пролетарской спиной. Бабеф, именующий себя Гракхом и народным трибуном, в свою очередь, чувствует себя польщенным тем, что известный депутат Фуше дает ему советы. Да, это еще последний честный республиканец, думает Бабеф, один из тех, кто не покинул скамьи «горы», не заключил союза с jeunesse doree[63] и поставщиками армии. Он охотно пользуется советами Фуше и, подталкиваемый сзади его ловкой рукой, нападает на Тальена, термидорианцев и правительство.
   Однако Фуше удается обмануть только этого добродушного и прямолинейного человека. Правительство быстро распознает, чья рука заряжает направленное против него оружие, и в открытом заседании Тальен обвиняет Фуше в том, что он стоит за спиной Бабефа. По обыкновению, Фуше тотчас же отрекается от своего союзника (так же как от Шометта у якобинцев, как от Колло д'Эрбуа в лионских событиях); Бабефа он едва знает, он осуждает его экстремизм, – короче говоря, Фуше с величайшей поспешностью отступает. И снова ответный удар поражает того, кто стоит перед ним. Бабефа арестовывают и расстреливают во дворе казармы (как всегда, другой расплачивается жизнью за слова и политику Фуше).
   Этот смелый маневр, не удался Фуше; он добился лишь того, что снова обратил на себя внимание, а это совсем нехорошо, потому что опять начинают вспоминать Лион и кровавые поля Бротто. Снова с удвоенной энергией реакция ищет обвинителей из провинций, в которых он властвовал. Едва удалось ему с трудом опровергнуть обвинения по поводу Лиона, как заговорили Невер и Кламси. Все громче, все настойчивее с трибуны просителей в зале Конвента обвиняют Жозефа Фуше в терроре. Он защищается хитро, энергично и довольно успешно; даже Тальен, его противник, старается теперь выгородить Фуше, потому что его тоже начинает пугать усиление реакции и он начинает опасаться и за свою голову. Но поздно: 22 термидора 1795 года, через год и двенадцать дней после падения Робеспьера, после длительных прений против Фуше возбуждается обвинение в совершении террористических актов и 23 термидора выносится решение об его аресте. Как тень Дантона витает над Робеспьером, так тень Робеспьера – над Фуше.

 

 
   Но теперь уже другие времена – умный политик правильно это учел: на календаре термидор четвертого года революции, а не третьего. В 1793 году обвинение означало приказ об аресте, арест обозначал смерть. Доставленный вечером в Консьержери, обвиняемый на следующий день допрашивался, а к вечеру уже сидел в телеге смертников. Но в 1794 году у руки правосудия уже нет стальной хватки Неподкупного; законы стали мягче, и, обладая некоторой ловкостью, можно их обойти. И Фуше не был бы самим собой, если бы он, избежавший стольких опасностей, не сумел высвободиться из пут такой непрочной сети. Хитростью и уловками добивается он того, что постановление об аресте не приводится в исполнение немедленно, ему дают срок для возражения, для ответа, для оправдания, а выиграть в ту пору время – это все. Только бы отступить в тень – и тебя забудут; только притихнуть, пока другие кричат, – и останешься незамеченным. Следуя знаменитому рецепту Сийеса, просидевшего все годы террора в Конвенте не открывая рта и впоследствии гениально ответившего на вопрос, что же он делал все это время: «J'ai vecu» – «Я жил», Фуше, подобно иным насекомым, прикидывается мертвым, чтобы его не умертвили. Сберечь свою жизнь вот теперь, в этот короткий промежуток переходного времени, – и он спасен. Потому что, с обычной опытностью распознавая политическую погоду, он чует, что ветер меняет направление, что всего величия и силы нового Конвента хватит еще лишь на несколько недель, может быть, месяцев.
   Так Фуше удается спасти, свою жизнь, а это много значит в то время. Правда, он спас только жизнь – не имя и не положение, ибо его уже не избирают в новое собрание. Тщетным оказалось громадное напряжение, напрасно растрачены непомерные страсти и хитрости, ни к чему отвага и предательства; он спас только жизнь. Он уже не Жозеф Фуше из Нанта, представитель народа, и даже не учитель школы ораторианцев, он всего лишь забытый, презренный человек, без звания, без состояния, без значения, жалкий призрак, которого спасает только покров темноты.
   И в течение трех лет ни один человек во Франции не произносил его имени.



4. Министр Директории и Консульства[64] (1799–1802)


   Создал ли кто-нибудь гимн изгнанию, этой властной силе, творящей судьбу, которая возвышает падающего человека и под суровым гнетом одиночества заново восстанавливает и заново сочетает поколебленные силы души? Художники всегда лишь сетовали на изгнание, оно казалось им помехой на пути к вершине, бесполезной остановкой, жестоким перерывом. Но ритм природы нуждается в подобных насильственных цезурах. Ибо лишь тот познал всецело жизнь, кто проник во все ее глубины. Лишь удар, отбрасывающий назад, придает человеку наступательную силу.
   И прежде всего именно творческий гений нуждается в этом временном вынужденном одиночестве, дабы из глубины отчаяния, из дали изгнания измерить пределы и высоту своего подлинного призвания. Самые значительные призывы доносились к человечеству из далекого изгнания; творцы великих религий – Моисей, Христос, Магомет, Будда – все они должны были сперва удалиться в безмолвие пустыни, в одиночество, прежде чем возвестить решающее слово. Слепота Мильтона[65], глухота Бетховена, каторга Достоевского, тюрьма Сервантеса, заключение Лютера в Вартбургском замке[66], изгнание Данте[67] и добровольная ссылка Ницше в ледяных зонах Энгадина[68] – все это тайные требования гения, предъявленные вопреки бдительной воле человека.
   Но и в более низком, более земном мире – в политике, временное удаление дает государственному деятелю новую свежесть взгляда, позволяет лучше обозреть и рассчитать игру политических сил. Ничто не может быть более удачным для политической карьеры, чем ее временный перерыв, ибо тот, кто всегда смотрит на мир только сверху, с императорского трона, с высоты башни из слоновой кости или с вершины власти, тот знает лишь улыбку льстецов и их опасную покорность: кто сам держит в руках весы, тот забывает свой собственный вес. Ничто не ослабляет художника, полководца, носителя власти больше, чем постоянные успехи, и удачи; художник только в неудаче познает свое истинное отношение к творчеству, а полководец только в поражении – свои ошибки: лишь в немилости государственный деятель учится верно оценивать политическое положение. Постоянное богатство изнеживает, постоянное одобрение притупляет; лишь перерыв придает холостому ритму новое направление и творческую эластичность. Только несчастье углубляет и расширяет познание действительного мира. Любое изгнание – это суровый урок и наука: оно круто замешивает волю изнеженного, колеблющегося оно делает решительным, твердого – еще более твердым. Для того, кто силен по-настоящему, изгнание означает не убавление, а, напротив, нарастание его сил.

 

 
   Изгнание Жозефа Фуше продолжалось более трех лет, а тот одинокий, негостеприимный остров, на который его сослали, назывался нищетой. Вчера еще проконсул и один из вершителей судеб революции, он падает с самых высоких ступеней могущества в такой мрак, в такую грязь и тину, что и следов его не найти. Единственный, кто его в эту пору видел, Баррас, рисует потрясающую картину жалкой мансарды под самым небом, той норы, в которой живет Фуше со своей некрасивой женой и двумя маленькими болезненными рыжими детьми, на редкость безобразными альбиносами. На пятом этаже, в грязном, тусклом, раскаленном от солнечных лучей помещении, скрывается после своего свержения тот, от чьего слова трепетали десятки тысяч людей и кто через несколько лет в качестве герцога Отрантского снова окажется у кормила европейских судеб. Но пока он не знает, на какие деньги купить завтра детям молока, и чем заплатить за квартиру, и как защитить свою жалкую жизнь от незримых бесчисленных врагов, от мстителей за Лион.
   Никто, даже его самый достоверный и точный биограф Мадлен, не может рассказать достаточно полно, чем поддерживал Жозеф Фуше свое существование в течение этих лет нищеты. Он больше не получает депутатского жалованья, свое личное состояние он потерял при восстании в Сан-Доминго[69]; никто не осмеливается дать ему, mitrailleur de Lyon, место или работу; все друзья его покинули, все сторонятся его. Он берется за самые странные, самые темные дела: в самом деле, это не басня, что будущий герцог Отрантский в ту пору занимается откармливанием свиней. Но скоро он принимается за еще более нечистоплотную работу: он становится шпионом Барраса, единственного представителя новой власти, который обнаруживает удивительное сострадание, продолжая принимать Фуше. Правда, не в приемной министерства, а где-нибудь в темном углу, там время от времени подбрасывает он неутомимому просителю какое-нибудь грязное дельце, поставку в армию или инспекционную поездку, так, чтобы каждый раз дать ему ничтожный заработок, который обеспечивает докучливого попрошайку недели на две. Однако в этих разнообразных поручениях обнаруживается подлинный талант Фуше. Потому что Баррас уже тогда имеет нешуточные политические планы, он не доверяет своим коллегам, и ему весьма нужен личный сыщик, подпольный доносчик и осведомитель, не принадлежащий к официальной полиции, что-то вроде частного детектива. Для этой роли Фуше прекрасно подходит. Он слушает и подслушивает, проникает по черным лестницам в дома, ревностно выспрашивает у всех знакомых новейшие сплетни и тайно передает эти грязные выделения общественной жизни Баррасу. И чем честолюбивее становится Баррас, тем более жадно строит он планы государственного переворота, тем все более нуждается он в Фуше. Давно уже мешают ему в Директории (в Совете пяти, который теперь правит Францией) два порядочных человека – прежде всего Карно, самый прямодушный деятель французской революции, – и он задумывает избавиться от них. Но тот, кто замышляет государственные перевороты и заговоры, нуждается прежде всего в бессовестных пронырах, в людях a tout faire[70], брави и було, как их называют итальянцы, в людях бесхарактерных и в то же время надежных именно в своей бесхарактерности. Фуше словно специально создан для этого. Изгнание становится для его карьеры школой, и теперь он начинает развивать свой талант будущего мастера полицейских дел.

 

 
   Наконец, наконец-то после долгой, долгой ночи, в жизненной стуже, во мраке нищеты Фуше учуял дыхание утра. В стране появился новый хозяин, возникает новая власть, и он решает ей услужить. Эта новая власть – деньги. Едва положили Робеспьера и его приверженцев на твердые доски плахи, как воскресли всемогущие деньги и снова вокруг них тысячи прислужников и холопов. Экипажи, запряженные холеными лошадьми в новой упряжи, снова катятся по улицам, и в них сидят полуобнаженные, как греческие богини, очаровательные женщины в тафте и муслине. По Булонскому лесу катается верхом jeunesse doree, в туго облегающих ноги белых нанковых штанах и желтых, коричневых, красных фраках. В украшенных кольцами руках они держат элегантные хлысты с золотыми набалдашниками, которые охотно пускают в ход против бывших террористов; парфюмерные и ювелирные магазины торгуют вовсю; внезапно возникает пятьсот, шестьсот, тысяча танцевальных зал и кафе, повсюду строят виллы, приобретают дома, посещают театры, спекулируют, держат пари, покупают, продают и за плотными камчатными занавесями Пале-Рояля спускают тысячи. Деньги снова у власти, самодержавные, наглые и отважные.
   Но где же они, эти деньги, были во Франции между 1791 и 1795 годами? Они продолжали существовать, но были спрятаны. Так же, как это было в Германии и Австрии в период страха перед коммунизмом в 1919 году, богачи внезапно прикинулись мертвыми и, надев поношенное платье, жаловались на свою бедность, ибо тот, кто в эпоху Робеспьера окружал себя малейшей роскошью, даже тот, кто лишь приближался к ней, слыл за mauvais riche[71] (пользуясь выражением Фуше), считался подозрительным; прослыть опасным было опасно. Теперь опять силен только тот, кто богат. И к счастью, наступает великолепное время (как всегда в дни хаоса) для приобретения денег. Состояния переходят из рук в руки; имения продаются, на этом зарабатывают. Собственность эмигрантов продается с аукциона: на этом зарабатывают. Состояние осужденных конфискуется: на этом зарабатывают. Курс ассигнаций падает со дня на день, дикая лихорадка инфляции потрясает страну: на этом зарабатывают. На всем можно заработать, имея проворные наглые руки и связи в правительственных кругах. Но самый лучший, ни с чем не сравнимый источник доходов – война. Уже в 1791 году несколько человек мгновенно сообразили (как и в 1914 году), что из войны, пожирающей людей и разрушающей ценности, тоже можно извлечь выгоду, но тогда Робеспьер и Сен-Жюст, неподкупные, безжалостно хватали за горло всех accapareurs[72]. Теперь, когда эти катоны, слава богу, убраны и гильотина ржавеет в сарае, спекулянты и поставщики для армии чуют, что наступили золотые деньки. Теперь можно спокойно поставлять за хорошие деньги негодные сапоги, плотно набивать карманы авансами и реквизициями. Разумеется, при условии, что будут заказы на поставки. Поэтому в такого рода делишках всегда нужен подходящий посредник, обладающий достаточным влиянием и в то же время сговорчивый помощник, могущий пропустить спекулянтов с заднего хода к заветным кормушкам, которые война и государство наполняют имуществом.
   Для таких грязных дел Жозеф Фуше – идеальная фигура. Нищета основательно, дочиста соскребла его республиканскую совесть, он легко расстался со своей былой ненавистью к богатству, и теперь его, полуголодного, можно задешево купить. Но в то же время он имеет превосходные связи, ведь он вхож (как шпион) в переднюю Барраса, президента Директории. Таким образом, радикальный коммунист 1793 года, хотевший во что бы то ни стало заставить всех печь «хлеб равенства», стремительно становится ближайшим поверенным банкиров республики, исполняя за хорошие проценты все их пожелания и устраивая их дела. Например, спекулянту Энгерло, одному из самых наглых и бессовестных дельцов республики (Наполеон его ненавидел), грозит неприятное обвинение: он слишком нагло спекулировал и, снабжая армию, с чрезмерной заботливостью снабжал свои карманы. Теперь ему предстоит процесс, который может стоить кучи денег, а пожалуй, и жизни. Как поступают в таких случаях (тогда, как и сегодня)? Обращаются к человеку, имеющему связи в высших сферах, который может оказать политическое или личное влияние и способен «направить» неприятное дело в нужную сторону. Обращаются к Фуше, осведомителю Барраса, который тотчас же стремглав бежит к всемогущему (письмо напечатано в мемуарах Барраса); и действительно, нечистоплотное дело оказывается тихо и безболезненно замятым. В благодарность за услугу Энгерло не забывает Фуше при поставках для армии, при биржевых сделках, – l'appetit vient en mangeant[73]. В 1797 году Фуше обнаруживает, что деньги пахнут гораздо лучше, чем кровь, пролитая в 1793-м, и, пользуясь своими новоприобретенными связями в финансовом мире и в продажном правительстве, основывает компанию для поставок в армию Шерера. Солдаты бравого генерала получат скверные сапоги и будут мерзнуть в тонких шинелях, они будут побеждены на полях Италии, но гораздо важнее то, что компания Фуше-Энгерло, а вероятно, и сам Баррас, получат солидную прибыль. Исчезло отвращение к «презренному и губительному металлу», о котором так красноречиво трубил всего три года тому назад ультраякобинец и сверхкоммунист Фуше; забыта ненависть к «злым богачам», забыто, что «хорошему республиканцу не нужно ничего, кроме хлеба, оружия и сорока экю в день»; теперь настало время наконец самому стать богатым. Потому что в изгнании Фуше понял власть денег и теперь служит ей, как всякой власти. Слишком долгим, слишком мучительным было его пребывание на дне, на отвратительном дне, покрытом грязью презрения и лишений, – теперь он напрягает все силы, чтобы всплыть, чтобы подняться в те выси, в тот мир, где за деньги покупают власть, а из власти чеканят деньги. Проложена первая штольня в этом богатейшем руднике, сделан первый шаг на фантастическом пути, ведущем из Мансарды пятого этажа в герцогскую резиденцию, от нищеты к состоянию в двадцать миллионов франков.