Все вновь приезжие пользовались особенною милостью и приветливостью в доме Калюжиных. На другой, много на третий день приезда нового чиновника его приглашали к Калюжиным к обеду, при прощанье приглашали запросто по вечерам и на следующий вечер, если он сам не являлся, за ним посылали; при третьем посещении ему вручались пять альбомов девиц Калюжиных с просьбою написать или нарисовать что-нибудь, а потом уже дело шло обыкновенным порядком.
   Я не хотел заводить в Алтынове обширного знакомства, отнекивался в особенности, по слухам и какому-то предчувствию, от дома Калюжиных, но меня наконец позвали туда как врача. Разумеется, что тут не было для меня никакого повода отговариваться: я пошел. Посещение это кончилось знакомством моим в доме; псе было уже так искусно и мило подведено и подготовлено, что мне и тут не осталось ни одной уловки, если я не хотел быть просто неучем и грубым. Вторым следствием этого приглашения, где лекарское звание мое служило только благовидным предлогом, было то, что господа члены управы сильно противу меня возопияли и требовали от меня ответа: как я смею втираться в их практику и принимать на себя чиновных больных, когда тут есть врачи постарше меня, и сверх того, еще мои начальники? Как я смею быть совместником непосредственного начальства моего? Это-де при первом спопутном случае может обойтись подчиненному дорогонько. Между тем и третье следствие, необходимое при знакомстве в доме Калюжиных холостого человека, не замедлило вскоре сказаться на деле.
   Не знаю, с которого конца начать быль эту – она как-то запутана. Повода я, право, не подал к ней никакого, разве только тем, что также расписался и разрисовался в пяти альбомах барышень; но что же вы будете делать, коли вам их подносят? Не сказать же: пишите сами!
   Итак, я никакого греха не замышлял, ни о чем не думал, бывал раз в неделю у Калюжиных, наряду со множеством других, – вдруг слышу, что меня не только пустили по городу женихом, но что даже у Анны Мироновны с зятем, вице-губернатором, вышла маленькая ссора из-за меня; он противится этому союзу, обещает найти жениха почище меня и не желает родниться с отставным солдатом, который угодил как-то в уездные лекаря; а она настаивает, хочет отдать за меня дочь, которой-де от счастья своего не бегать, а ныне время такое, что за женихами не набегаешься. Все это казалось мне до времени очень забавным-, и я стал только бывать у Калюжиных еще реже прежнего и только в такие дни, где собиралось там много, и наконец почти отстал вовсе. В городе, где два дома рассорились за то, что одна барыня сказала: «Ах, какой вы крепкий чай делаете», а другая отвечала сухо: «Для гостей своих ничего не жалею», – и слово за словом, и разошлись или разъехались турухтанами [18]; где, кроме того, как известно, какой-то бесплотный бес в виде вихря носит по городу и перепутывает на каждом перекрестке городские вести и сплетни, – в таком городе, подумал я, не уберешься от этих швей – прошу наборщика не сделать в этом слове опечатки, – пусть их плетут. Но этим я не отделался.
   Я жил в низеньком домике без палисадника; улицы в этой части города так широки, что бабы летом через улицу друг другу в окно горшки на ухвате передают; перед окнами моими нанесло огромный сугроб снега, а его прикрыли еще пластом навоза; весна пришла, я растворил рано окна, а между тем по улицам не было еще проезду на колесах. Семейство Калюжиных, маменька с четырьмя дочками, сели в огромный возок и отправились по этой распутице с визитами. Едут они по моей улице, взобрались на знаменитый сугроб мой, а оттуда кучер возьми да и вывали их прямо ко мне в окно. Я сидел в халате за работой в соседней комнате, но, услышав страшный крик в окне своем, успел еще вовремя подскочить, чтобы принять под руки незваных и нежданных гостей. В самом деле, им нельзя было вылезть иначе из возка, как прямо ко мне в окно. Раз, два, три, четыре, пятая сама Анна Мироновна, – все, слава богу. Народ сбежался, возок поставили на ноги, подали под крыльцо, и я гостей своих выпроводил: раз, два, три, четыре, пятая сама Анна Мироновна, – слава богу, все.
   Это происшествие, в котором я, право, столько же виноват, как и вы, разнеслось сейчас же по всему городу, наделало шуму, толков, а меня, который не бывал уже более месяца в доме Калюжиных, из благодарности пригласили к обеду и на вечер и взяли с меня слово быть непременно. Анна Мироновна рассказывала чудеса об отчаянной неустрашимости моей, как я спасал их из-под опрокинутого возка, – хотя, по правде сказать, мне оставалось только открыть окно свое, и вся поклажа, весь груз вывалился в мою комнату. Я был при этом лицо страдательное. Но странно, как несколько дней сряду после этого происшествия весь город теснился более обыкновенного в гостиную Калюжиных, как будто любопытствуя взглянуть на них после визита уездному лекарю: те ли они, какие были? А еще страннее, что господин вице-губернатор счел за нужное подослать ко мне после этого знакомого со мной чиновника своего с объявлением, чтобы я и не думал о невесте из дому Калюжиных, что этому-де не бывать. Я глядел долго, вопросительным знаком в натуре, на приятеля моего и не знал, хохотать ли мне или сказать пошлую грубость. Наконец я сделал и то и другое; я расхохотался и спросил его: «Разве есть в Алтынове обычай сватать непременно тех девиц, которых кучер вздумает вывалить к вам в окно?» Приятель заметил однако же, что я сватался на Прасковье Герасимовне и что я ныне возобновил предложение свое; я отвечал прямо, что это нагольная ложь; и когда тот уверил меня, что он об этом сам слышал от Анны Мироновны и был свидетелем споров ее по сему предмету с зятем, то я в ту же минуту оделся и пошел к вице-губернатору сам.
   – Что скажете, почтеннейший?
   – Я пришел к вам со странным объяснением; но как быть, извините меня. Вы приказывали сказать мне под рукою, что не желаете, не допустите брака одной из своячениц ваших с уездным лекарем; свидетельствую перед вами, что уездный лекарь этот никогда не думал льстить себя такой несбыточной надеждой, что он даже никогда не желал, не искал этого и, следовательно, ничем не угрожал вашему семейному спокойствию.
   – Как? – спросил вице-губернатор, сблизив и нахмурив брови.
   – Так, – отвечал я, – никогда не думал я об этом и первое слово слышу сегодня от приятеля моего, почему и счел долгом лучше сейчас с вами объясниться.
   – Вы, однако же, имели намерение, то есть желание, – продолжал вице-губернатор, – и, может быть, оставили его, как человек благоразумный, который…
   – Который, – прервал я, – никогда об этом не думал, никогда на свете ничего подобного не говорил, никогда, сколько знает, не подавал к таким сплетням ни малейшего повода, и только.
   Его высокородие походили взад и вперед, заложив руки в карманы, промычали раза два отрывисто букву м, потом вдруг обратились ко мне с просьбой, чтобы это все осталось между нами.
   – Я в деле этом, – сказал я, – человек посторонний, не спросите вы меня, и я бы ничего об этом не знал, не только не говорил. Но что же теперь, когда сплетня получила, по-видимому, такую гласность, прикажете мне отвечать тем, которые заблагорассудят спросить меня об ней с такою же откровенностью, как вы?
   – Послушайте, – сказал вице-губернатор, – а как почтенное имя и отчество ваше, позвольте узнать?
   – Вакх Сидоров.
   – Виноват, извините меня. Послушайте, любезный Вакх Сидорович; сами вы изволите видеть, дело щекотливое – речь идет о доброй славе девицы одного из первых домов здешних: скажите, что вам отказали; вам можно со временем доставить покровительство; вы знаете, без этого молодому человеку служить трудно.
   Я поглядел несколько времени на этого уездного лекаря из податного состояния, перед которым стоял вице-губернатор со звездой в виде какого-то просителя, и забыл на время, что я сам одно из действующих лиц этой комедии. Я опомнился, когда вице-губернатор стал просить меня убедительнее и обещать еще с большим жаром высокое покровительство свое.
   – Не для того, Иван Степанович, – сказал я наконец, – что вы обещаете мне лестное покровительство свое, – я обходился без него и не при таких обстоятельствах, в каких живу ныне, – не потому, что она девица из первого дома в Алтынове, а я из последнего в Комлеве, а просто так, без всяких причин – извольте, я сделаю это: я буду говорить, что мне отказали. Но потрудитесь уже взять на себя извинить меня перед Анной Мироновной: я у них в доме более бывать не могу.
   Вице-губернатор облобызал меня и проводил до передней; через два дня вышла страшная сплетня, которую пересказать в подробности не поворотится язык, да и не стоит того; из благодарности к поступку моему рассказывали обо мне ужасные и беспримерные злодеяния, ухищрения, происки, черные поступки всех родов, вследствие-де коих мне и было вдруг отказано не только от бывшей невесты моей, но и от дому Калюжиных; предостерегали весь город не знаться и не водиться с таким неблагодарным злодеем, который-де был принят в дом, обласкан как свой и прочее и наконец отблагодарил таким черным поступком. Листки мои во всех четырех альбомах были по приказанию маменьки вырваны и преданы поруганию; наконец призывали тайно какую-то знахарку – кто говорил для привораживанья моего, кто говорил из мести, – чтобы напустить на меня корчи и сухотку.
   Я почти лишним считаю прибавлять еще какое-нибудь пояснение; наглая сплетня о сватовстве моем изобретена и распущена была первоначально самою Анной Мироновной, с тем: 1-е – чтобы в городе заговорили о новом женихе в семействе Калюжиных – мера, признанная издавна полезною и потому повторяемая у Калюжиных, как во время оно чистительные средства около первого числа каждого месяца; 2-е – чтобы понудить других женихов приступить порешительнее к делу; 3-е, наконец, – чтобы приготовить себе на всякий случай убежище; если, то есть мера, по первым двум статьям, оставалась бы недействительною, то сделали бы из подставного жениха заправского, настоящего, постарались бы придать делу такую степень гласности и запутать нареченного со всех сторон подосланными людьми и подведенными штуками, что бедняку в самом деле ничего бы не оставалось, как жениться, если он не хотел бежать с этого света куда-нибудь на другой или по крайней мере в другую губернию.
   Я дал вице-губернатору слово принять все это на себя и сдержал его. Впрочем, вероятно и независимо от этого и против воли моей, вся вина упала бы на меня: одинокому и ничтожному по чипу и званию человеку слишком мудрено было бы состязаться в доброй славе и имени с таким почетным и хлебосольным домом, каков был в Алтынове дом Калюжиных.
   Я отставал от общества все более и более, жил бедно и тесно одним жалованьем своим и посвятил все время свое, весь досуг книжным и письменным занятиям и больным тех званий и сословий, которые нелегко находят необходимую для них помощь и пособие. Вся безмездная практика Алтынова и его окружности была у меня в руках.

Глава XIX. Об огурцах, моркови, тыквах, картофеле и других предметах роскоши

   Однажды утром ко мне заходит Негуров, который, вышедши, как я сказывал, в отставку, нашел давно уже очень хорошее и выгодное место: управлял большим имением образованного и благомыслящего вельможи, проживающего в столице, и был доволен судьбой. С ним, с Негуровым, я иногда отводил душу, и когда он бывал в городе, то всегда меня навещал.
   Негуров сделался замечательным хозяином, и его образ мыслить, судить, образ действий, смышленость истинно русская меня всегда чрезвычайно занимали и привлекали. Я слушал его по целым часам, и здравые суждения, необыкновенно удачно приспособленные к обстоятельствам и выраженные плавною, чистою русскою речью, пленяли меня, как ребенка. Помню, он говорил в этот достопамятный для меня день о причине упадка поместий и о нраве русского крестьянина.
   «Большая часть хозяев и промышленников наших, – говорил он, – двух родов: староверы и модники, выскочки. Первые тупы, упрямы, держатся за изуверством бестолковых учреждений и распоряжений закоренелого предрассудка; вторые изображены Крыловым очень удачно в басне «Огородник и философ» – они выписывают мастеров и управителей из-за границы, в полной уверенности, что коли он немед или француз, так должен все знать и все уметь, и не замечают того, что к ним едут из-за моря одни выжимки, сор и брак, люди, которым там уже некуда деваться. Другое, не менее важное обстоятельство: у отца пятьсот душ и имение в порядке; старик живет барином, у него по обычаю пятьдесят человек дворни, своя охота, свои певчие – трем сыновьям его достается каждому сто шестьдесят шесть и две трети души, а каждый из них непременно хочет жить, как жил отец. Они не привыкли жить иначе, по крайней мере с детства привыкли слышать и думать, что, в свою очередь, заживут барами, – как от этой заветной мысли отказаться, допустить, чтобы все соседи говорили: «Старик жил не так, жил открыто, у него было то, другое, третье – у сыновей нет этого ничего, они живут мелкопоместно». И куда девать им дворню эту, избалованную, гулливую, праздничную, не привыкшую к работе, если бы они, сыновья, и вздумали жить похозяйственнее? Наш род хозяйства таков, что огромная дворня объест в несколько лет и богатого помещика, как червь или кобылка, а помещика средней руки обглодает кругом. Далее: кроме Демидова [19], у которого вообще управление в Тагиле может назваться образцовым, у нас мало в России помещиков, у которых были бы крестьяне обеспечены надлежащим образом запасами на случай голодного года; урожай – хлеб продается за бесценок; неурожай – и беде нечем пособить, вся выручка трех-четырех прошлых лет не может прокормить нас в течение одного бедственного года, потому что денег, если бы они и были еще налицо, есть нельзя, и чем более вы выпустите в такой год денег, тем более вздорожает хлеб, но его не сделается более, запасов не прибудет. Ясно, что достаточные запасы хлеба с году на год предупредили бы это бедствие и могли бы поддерживать всегда уравнительные, средние цены, именно как это делается в Тагиле. Дешев хлеб – не продавай его, а дорог – не набавляй через меру цены, и выгода все у тебя будет та же. Но хозяйство наше всегда устроено на одни сутки; мы искони перебиваемся с весны на весну и без наличной выручки к сроку не можем прожить трех дней.
   Надобно также уметь совладать с мужиком нашим, надобно для этого научиться не только грамматике и риторике его, то есть языку, но и логике; да у него логика своя: он готов поверить всякую минуту самому бессмысленному вздору, если вы подкрепите болтовню свою его логикой, и, наоборот, не поверит очевидной истине, если не сумеете его убедить. У нас это большое горе, что не умеют говорить с чернью; говорят с нею или свысока, так что она не может ничего понять, или как с животными, со скотом. Мужик не верит предохранительной оспе [20], не верит пользе от картофеля и других овощей, не верит никакому новому и лучшему порядку в управлении, а готов верить, что предохранительную оспу пустил на свет антихрист, что картофель – порождение сатаны и от него не будет урожая на хлеб; наконец, что все господские селения отбираются в казну, а господа сами для этого жгут их, что целая губерния подарена какому-то небывалому сенатору Медведеву, чему-де служат доказательством гербы с медведями (то есть со львами) на картузах жуковского табаку. Но так точно, как в последнем случае чиновник, которого разъярившаяся чернь хотела разорвать на клочки за то, что нашла у него картуз табаку с гербом сенатора Медведева, нашелся, успокоил и вразумил неистовых простым замечанием, что «какой же-де это медведь, братцы; посмотрите, ведь медведь куцый живет, а у этого долгий хвост», – так точно и в других обстоятельствах можно убедить и вразумить мужика, но у нас редко достанет на это терпения, смышлености и находчивости; мы мало сроднились с духом нашего народа.
   Впрочем, не спорю, есть случаи, где и самый благомыслящий человек потеряет терпенье и где, по-видимому, нет никакого средства вразумить сумасбродов, кроме силы и страха. Гром не грянет, мужик не перекрестится, – эту пословицу создали не мы, а сам же народ. Мужик умен, да мир дурак, и если горбатого исправит одна только могила, то упрямого исправляет дубина. Крестьяне одной из соседних деревень здешних, Агеевки, вдруг взбунтовались: распусти их всех на оброк. Помещик отказал, не видел никакой к тому причины, не хотел бросить заведенное хозяйство свое и прогнал мужиков на работу. Вместо работы они все собрались в одну кучу, отправились гурьбой в уездный город, к исправнику на двор, и требовали настоятельно, чтобы их распустить на оброк, что они работать барщины не хотят. Исправник разобрал дело, поговорил с приехавшим вслед за ними помещиком; жалоб никаких не было, одно настоятельное требование: распусти их на оброк. Исправник поставил мужиков рядком, толковал, говорил, усовещевал – нет; крик увеличивается, и слышно одно бестолковое требование: распусти их на оброк. Исправник начал с правого флангу и высек розгами сряду и поголовно всех; тогда мужики мои поблагодарили по обычаю своему за науку, поклонились в пояс, повинились, отвечали в голос, что теперь поняли приказание исправника и обязанности свои, воротились чинно в деревню и на другой же день принялись спокойно за работу. Мужики мои прошлись только взад и вперед верст тридцать пять за доброй наукой, расписались в получении бани и, как разумные люди, опять успокоились.
   Я могу вам рассказать много подобного и из собственного опыта моего, из нынешнего моего хозяйства. И я колочусь с ними иногда как рыба об лед. Например: у нас лошадей воруют у мужиков беспрестанно, а пастуха держать не соглашаются, лучше пускают лошадей все-таки на авось. Овец гоняют в одном стаде с коровами, потому что держать особого пастуха для овец стоит по двадцать копеек с овцы, чего крестьянин заплатить не согласен. Между тем коровы беспрестанно давят и топчут овец, особенно ягнят; не проходит летом двух недель, чтобы не задавили по крайней мере одного, – все это не наука, не убеждение, все-таки всякий пускает овцу свою на авось в коровье стадо. Огородов нет у крестьян, бахчей нет, кроме хлеба своего, не сеют ничего и сеять не хотят; мало этого: я сею овощей много и, чтобы заохотить крестьян, отдал им прошлого году целый загон готовой моркови и сотни две тыкв, сказав старосте, чтобы он разделил это на всех. Что же вы думаете? Морковь погнила вся в земле, тыквы померзли и пропали, никто не потрудился воспользоваться этим, ни один человек не поехал набрать тыкв, не послал ребятишек набрать моркови – ■ от лени и от упрямства. Но если вы думаете, что крестьяне мои не едят тыкв и моркови, то ошибаетесь: удельные крестьяне по соседству сеют много овощей всякого роду и развозят их по деревням; когда к моему мужику привезут под окна воз моркови, то мужик берет ее не только за деньги, коли они у него есть, но, что хуже того, берет мерку моркови за мерку муки; между тем морковь стоит десять копеек, а мука – полтину, а этого вы мужику не растолкуете людской логикой; он говорит свое: отдал муку, так деньги дома. Крестьяне меняют таким образом и тыквы, и огурцы, и свеклу, а сами не разводят их, все за недосугом. Они из барского огорода воруют картофель, дозреть ему не дадут; намедни ровно свиньи все гряды перерыли, а заставьте их развести свой – беда; готовы взбелениться за такое притеснение, за насилие и соблазн».

Глава ХХ. От предметов хозяйства и до самого конца рассказа, с попутными замечаниями о чеботарном ремесле

   Между тем как мы толковали с Негуровым, вошел старик чеботарь, отставной солдат, который всегда в Алтынове на меня работал. Негуров поздоровался с ним и прибавил, обращаясь ко мне: «Славный старик, тезка и однопрозванец твой, я его люблю». – «Какой тезка? – спросил я. – Это редкость, я немного встречал на Руси тезок, разве и тебя зовут Вакхом?» – «Нет, – отвечал тот, – Сидором». А Негуров прибавил: «Он однопрозванец твой, Чайкин».
   Чайкин – и Сидор Чайкин – меня вдруг будто обдало кипятком с головы до ног! «Да откуда ты родом?» – спросил я робко, проглотив почти словечко ты. «Из Комлева», – отвечал старик и принялся было снимать у меня с ноги мерку, закусывая метки зубами.
   Из Комлева, и Сидор Чайкин! Вещее недаром во мне вздрогнуло. Это точно был мой отец. Лет пять жил он уже в Алтынове, куда случай его занес, два года постоянно на меня работал, и теперь только объяснилось, что это был родной мой отец. Тридцатилетние похождения его были очень просты: он был отдан в Лебедяни в солдаты, как бродяга, прибыв на ярмарку в надежде на авось, без паспорта и связавшись с другим барышником, или, лучше сказать, конокрадом, который, поручил ему продажу краденых лошадей, чего отец мой и не знал, он был запутан в это дело. Прослужив законный срок, батюшка был уволен в отставку, а как у него в Комлеве не было никого из своих, то он и остался на перепутье в Алтынове и зарабатывал хлеб свой ремеслом, которому выучился на службе. Старик никак не хотел верить яснейшим доказательствам моим, что я точно сын его, дело казалось ему баснословным, наконец он расплакался как ребенок и, утирая слезы, говорил без умолку, рассказывая все похождения свои в каком-то полунервическом раздражении чувств и духа.
   Можете себе представить, какого это наделало шуму в Алтынове, когда разлилась весть, что чеботарь Сидор оказался родным отцом уездного лекаря! Одна из записных вестовщиц, до которой все новости всегда доходили ранее, чем до всех прочих, разумеется задушевная приятельница Анны Мироновны Калюжиной, приехала к этой спустя не более часу после описанного случая; а как в доме еще было рано, то она захватила всех врасплох и, между прочим, застала в передней девку и лакея, сестру и брата, в какой-то ссоре; гостья эта сделала в ту же минуту расправу, дав им обоим по пощечине и несколько назидательных уроков, и затем прошла, чреватая неожиданною новостью, прямо в покои Анны Мироновны, где и разрешилась мгновенно и благополучно от бремени своего; только при прощанье она, увидав опять ту же девку, сказала мимоходом: «Я у вас, матушка Анна Мироновна, разобрала и помирила людей, Фомка бранится вот с сестрой и чуть не подрались, – нет, не беспокойтесь, я уже покончила это дело». – «Видите, я всегда вам говорила, что этот Чайкин – преподлый человек, – отвечала Анна Мироновна, когда она опомнилась от изумления, и потом закричала: – Детки, детки! Подите сюда!» И когда барышни, пошаркивая отопочками своими и поддерживая и прихватывая, где надобность была, свои блузы и капоты, вошли, то она рассказала им происхождение мое с каким-то видом наставления и поучения, приказывала вперед всегда остерегаться таких случаев, и еще раз осведомилась: не осталась ли какая-нибудь память обо мне в котором-нибудь альбоме?
   Инспектор управы, как ближайший начальник и покровитель мой, призвал меня, когда весть дошла до него, частным образом и глаз на глаз расспросил обо всем подробно, приговаривая: «Да как же это так?» – и пожимаясь то в ту, то в другую сторону, как будто его жгло то тут, то там или что-нибудь такое беспокоило; наконец, убедившись в истине дела, советовал мне с видом покровительства отправить, коли уж это так случилось, старика своего потихоньку домой на родину. Наш инспектор управы был также в своем роде человек: он чернил искусно густые, седые волосы свои, употреблял много притираний и разных косметических средств и снадобий, одевался и убирался каждое утро часа два, запираясь один на замок, выступал очень важно и величаво, любил цепочки, печатки, перстни, кольца и булавочки с мушками и козявками, поместил сам себя врачом при больнице, в богадельне, в приказе, при гимназии, в семинарии – словом, при всех заведениях в Алтынове, где только было хоть малое жалованье; доносил всегда подробно о своих обширных занятиях и в круглый год не заглядывал ни одного разу никуда. По важности чина его и места это и действительно было бы неприлично; больным уже легко было оттого, что он там числился. Там всем заведовали фельдшера и даже писали по форме скорбные листы и названия болезней на дощечках. Итак, он посоветовал мне отправить отца скорее на родину его.
   – Кому же он здесь мешает? – спросил я.
   – Ну оно, видите, неловко: как же вы хотите жить в одном городе с родственником из такого сословия -.-рассудите, я советую вам начальнически; это может вам повредить, так сказать.
   – Если бы я жил с отцом и вперед, как доселе, когда не знал его, врознь в одном городе, – продолжал я, – тогда, конечно, это могло бы дать невыгодное обо мне понятие; но как мы отныне со стариком не расстанемся и будем жить вместе, то я не вижу тут никакого неудобства.
   Инспектор посмотрел на меня в каком-то недоумении, потом, приподняв брови, отвернулся, кашлянул два раза и чихнул притворно, что он делал, впрочем, с большим искусством в критических положениях, когда хотел вдруг переменить или оторвать разговор. Помолчав немного, я прибавил еще: