— Почему бы вам не идти своей дорогой, моя дорогая? — спросил Женя, стараясь быть таким же на смешливым и любезным. — Наши встречи как бы не доводят до добра.
   — Мне тяжело простить мерзавца, нарушающего равновесие и разбившего сердце особы, которую я уважаю, — сказала Магда холоднее и жесточе. — Неужели вы не понимаете, что ваше присутствие здесь — это большая ошибка?
   — Послушай, Магда, — Женя начал всерьез злиться, — ты специально устроила тогда этот спектакль с младенчиком?
   — Ты — ошибка Лизы, — отчеканила Магда. — Что ты делаешь в Инобытии, трус несчастный? Увечишь души? Я тогда сразу догадалась, что ты из себя представляешь.
   Она уже не пыталась выглядеть изысканно. Ее компания смотрела глазами раздразненных кошек. Напряжение висело в воздухе так явственно, что мерещились плазменные разряды в волосах и огни святого Эльма на кончиках пальцев.
   — Почему… — начал Женя. Он растерялся, нужные слова не шли на язык, и Генка пришел ему на по мощь.
   — Слушай, девочка, ты тут самая умная, да? Тебе это кто-нибудь сказал?
   Магда взмахнула рукой перед его лицом и облизнула кончики пальцев, будто попробовав на вкус исходящую от него ярость. В ее глазах вдруг промелькнула тень боли.
   — Бедный, бедный неупокоенный… Он тебя мучает, да? Не дает уснуть? Слушай, ты, — повернулась она к Жене, блеснув обнаженными клыками, — пацифист несчастный, ты за что этих беленьких…
   — Слушай, ведьма! — рявкнул Генка. — Катись-ка отсюда, пока я не сказал грубее!
   Магда отшатнулась. Темноволосый парень, стоявший рядом с ней, зарычал, вздернув верхнюю губу. Ляля тихонько встала со стула, потеребила Женю за руку. А Корнет сидел, обхватив себя руками за плечи, крест-накрест и дикими глазами смотрел мимо Магды.
   — Уходите! — крикнула незнакомая Жене девушка со строгим лицом. — Уходите, как вам не стыдно! Полнолуние наступает, а вы!..
   Женя мотнул головой.
   — Ладно. Уходим. Пошли, ребята.
   Генка тряхнул Корнета за плечо.
   — Ну, чего сидишь! Пошли!
   Корнет встал, как в полусне, потер глаза, Ляля взяла его за рукав, потащила — и они вышли из зала. Как сквозь строй.
 
   Шел тихий снег, такой как любила Ляля.
   Под его мягким добрым мехом умерли все резкие звуки, все острые грани, все контрастные цвета. Между небом и землей повисла колеблющаяся кружевная кисея; мир стал мутным, нежным, пушистым… Белые бабочки кружились в желтом, лиловом, синем воздухе медленно, томно, цеплялись к ресницам, садились на волосы, на протянутые ладони — замирали, будто не ожидали от человеческой руки такого приветливого холодного покоя. Снежный покров был невесомо легок — как пуховый платок, как приземлившееся облако — и девственная белизна укрыла даже вечную грязь мостовых. Душевная боль успокоилась в снегу.
   Шел самый глухой час ночи.
   Как тихи, как белы, как пустынны были улицы в мареве снегопада. Добр был сон, покоен, глубок, не шуршали машины, не вздыхали поздние троллейбусы, не хлопали двери. Неоновые иероглифы вывесок и рекламных щитов горели сквозь снежную муть приглушенно, как воспоминания о самих себе. Тепло было, тепло и спокойно — так спокойно и хорошо, что помимо воли думалось: так больше не будет никогда.
   И четверо прошли через весь тихий город, через сны, через снег, через тревожные мысли, дурные предчувствия — держась за руки, поймав и удерживая капризную, ртутную каплю живого тепла. Молча. Не смея ничего обсуждать.
   И тоска сдавила Женино сердце безжалостной ледяной рукой, да так и не отпускала до самого дома.
 
   Как Жене хотелось удержать свиту на месте. После вчерашнего. На всякий случай. Ведь никто так и не решил, что теперь.
   Ночь настала прозрачная, ледяная, черная. Полная луна стояла в пустых беззвездных небесах, белая, безжизненная, как высохший череп, с темными кратерами слепых глазниц. Снежный пух схватился морозом, превратился в стеклянное крошево, в алмазные россыпи, сделался острым и колким, сверкал мертвенной роскошью, погребальной парчой… Еще до полуночи город замер в мерзлом оцепенении — куда идти в такую пору? Зачем?
   Но смотрели виновато, пожимали плечами, молча выскальзывали за дверь — нельзя было удержать, нечего было сказать, и Жене казалось, что он пытается заслонить от ледяного ветра живой огонек свечи.
   Ляля поцеловала его в щеку. Генка пожал руку. Корнет улыбнулся и опустил глаза. Женя остался стоять на лестничной площадке, под голым желтым светом, с голой саднящей душой.
   Потом захлопнул дверь, медленно спустился по лестнице. Вышел на улицу. Снег пел, скрипел под ногами, хрустела крахмальная зимняя скатерть. Тишина звенела в ушах, стонала воющим звоном ледяного безветрия. Пролетевший вдали по железке поезд обрушил на мир стремительный мерный грохот, и еще долго ритмично громыхал в черном далеке, как механическое сердце.
   Улицы текли под ноги стылым молоком. Фонари нанизывались в золотые бусы, летели лиловыми гирляндами, висели елочными шарами — и луна светила ярче фонарей. Окна домов, одинаково темные, без искры живого света, отражали мертвое лунное сияние, как ослепшие зеркала. Трамвайные рельсы покрылись зазубренным инеем. Деревья, черные на белом, корчились обугленными трупами, ломали, переплетали пальцы замерзших ветвей. Маленькая розовая церковка встала из колючих снегов, как злая насмешка — игрушечно хорошенькая, чистенькая, с кулонными крестиками на аккуратных куполах, бесполезная, декоративная, как рисунок на открытке.
   Женя все понял. Он обошел церковь по знакомой тропинке, между заиндевевшими крестами и гранитными плитами, засыпанными снегом, мимо мраморной урны на высокой белой колонне, на аллею, над которой мрачно возвышалась темная громада Завода, оскверненного храма. Он повернулся лицом к дороге, с которой сеялся желтый свет фонарей и приготовился ждать.
   Долгое ожидание не понадобилось. Тонкая изящная фигурка мелькнула между деревьями, заскользила по снегу, приближаясь. Женя скрестил руки на груди, молча смотрел, как она парит над сугробами, как развеваются в безветрии темные локоны и белый шарф, как мерцает ее лунное лицо… Острая холодная игла застряла в груди — и тяжело вздохнуть.
   Ледяная дева остановилась, остановив неожиданно горячий взгляд на застывшем Женином лице.
   — Здравствуй, Лиза, — сказал Женя потерянно. — Ты меня звала, да? Я пришел.
   — Здравствуй, — медленно сказала Лиза. — Здравствуй, милый.
   Ее голос был чистой болью. Боль отдалась в Жениной душе раскалывающим эхом.
   — Зачем ты звала? — спросил Женя, отводя глаза.
   — Женечка, ты… о, прости меня! Прости меня! Это я виновата! Я ошиблась! Мне показалось! — Лиза прижала руки к груди, пытаясь успокоить боль, кусала губы, ломала пальцы. Смотреть на нее было нестерпимо. — Мне надо было как-то объяснить тебе… не отпускать тебя, но я никогда не умела… О, Женечка, я — такой дрянной наставник!
   — Лиза, — сказал Женя хрипло, — ну, перестань. Я же тебя просил, да?
   — Ты меня просил, а они? Просили тебя, да? Девочка, юноши? Женечка, так же нельзя, это же тени… это — боль и чувство неправильности, и это не пускает на Свет. Они же страдают на чужой стезе. Разве ты не чувствуешь сам?
   Женя задумался. Рассеянно кивнул.
   — Да. Чувствую.
   — Отпусти их, сожги тела, проткни серебром, но… Ты любишь. Ты этого не сделаешь. И я не сделаю. О, я преступница!
   Лиза ломала обледеневшую веточку, веточка хрустела в ледяных пальцах. Слезы медленно текли из ее глаз, схватывались стеклянными подтеками, падали с хрупким треском, ее лицо покрылось ледяной коркой — и глаза были как черные проруби. Женя отворачивался, чтобы не видеть стеклянных Лизиных щек, но видел их внутренним зрением — и острый лед резал до крови. Лиза всхлипнула, как девочка, и уронила обломок ветки.
   — Они что, выгнали тебя? — спросил Женя, и уже договорив, сообразил, что сказал глупость.
   — Если бы выгнали! О, какие ты говоришь пустяки! Нет, конечно, нет — но я все время чувствую вину. Скверная, скверная девчонка! А не играй с чужой судьбой, негодница! Поделом мне…
   Женя тронул ее руку.
   — Ты же можешь… все поправить, да?
   — Убить вас? Отпустить? — Лиза тяжело покачала головой. — Нет. Не могу.
   — Почему?
   — Дурачок! Я люблю! Я люблю тебя — создание свое, дитя во Мраке! Люблю твою душу — не могу от пустить ее туда… сил нет. Ревную к Вечности и хочу бытия твоего — здесь! Даже для твоего блага — не могу! Низкая, низкая девка!
   Лиза разрыдалась. Женя обнял ее, неловко и бережно — и она плакала у него на плече, прожигая его слезами насквозь. Ее душа была вывернута до острой боли — и Женя ощущал ее нежность, и ужас, и одиночество, и смертную тоску по разбитой надежде. От желания успокоить, вылечить — помочь — у Жени судорога прошла по душе, но он даже представить себе не мог — как.
   — Лиза… я тоже тебя люблю, — сказал он, еле ворочая языком.
   Она зарыдала еще безутешнее.
   — Лиза, знаешь, что… хочешь, я с тобой останусь? — выговорил Женя с диким трудом.
   Лиза подняла голову.
   — Будешь со мной в Инобытии, как вампир? — спросила она с горькой улыбкой. — Хранителем Смертей станешь — таким, как надо? Проводником Обреченных? Научишься легко убивать, да?
   Женя молчал.
   — А что будет с твоей свитой, милый? Ты их сожжешь? Или заставишь делать то, что нужно? Или просто бросишь на произвол судьбы — мучаться?
   Женя молчал, чувствуя себя последним подонком. Он тоже не знал, что делать.
   Лиза освободилась из его объятий. Она больше не плакала — ее лицо выражало спокойную решимость самоубийцы.
   — Все, милый, — сказала она нежно. — Не стоит больше мучить друг друга. Ты все понял, верно? Может быть, придумаешь, как поправить. Может быть, мир поправит сам. Судьба бывает на удивление милосердна. Я люблю тебя, дитя мое. Ты был моей самой отчаянной надеждой и самой теплой мыслью. Прощай. Я останусь во Тьме, ты уйдешь на Свет — не будем больше лгать себе, мой дорогой Женечка.
   Лиза на миг притянула Женину голову к себе и коснулась губами его губ. Она едва обозначила поцелуй, но и условный, он был — ослепительная вспышка вампирской силы. Женя хотел придержать ее — но Лиза убрала его руку со своего плеча.
   — Все, все, дорогой. Прощай.
   И скользнула прочь, превратившись в собственную тень — только белый шарф мелькнул среди черных деревьев и растаял в сумраке.
   Женя повернулся и медленно побрел по кладбищенской аллее к трамвайной остановке.
 
   Корнет стоял на перекрестке и улыбался. Светофор, выключенный на ночь, мигал и мигал своим желтым глазом. Мостовая блестела, как бальное платье. Дом напротив был темен, совсем темен, только в одном окне горела розовая лампа. Корнет нежно смотрел на нее. Больно — это вовсе не плохо. Больно — это даже хорошо. Это правильно. Это означает, что ты принадлежишь, потому что невозможно ничего отдать так, чтобы не стало больно хоть на минутку. Очень больно — значит, отдано все, что можно. Так славно. Так спокойно.
   Доброй ночи.
   К тротуару вдруг причалил серебряный автомобиль. Вынырнул из темноты, подплыл бесшумно, бесшумно остановился. Корнет взглянул, начиная удивляться.
   Из машины вышел темноволосый вампир, который смотрел на него в «Лунном бархате». И так же, как в «Лунном бархате», Корнет перестал видеть и слышать все вокруг — мир захлестнула горячая сияющая волна.
   — Вы простите мою бесцеремонность, Александр?
   Корнет кивнул и встряхнул головой, пытаясь вытряхнуть наваждение. В его воображении возник явственный образ удава, страстно разглядывающего кролика — и он усмехнулся помимо воли.
   — Ну что вы, Шурочка, — рассмеялся вампир. — Как я могу посягать на вашу свободную душу? Просто вы не привыкли к… интересу такого рода.
   — Неправда, — сказал Корнет. — Интереса такого рода вокруг — хоть отбавляй.
   — Не такого, — вампир скопировал интонацию совершенно точно. — Вас обидели, Шурочка. Обделили любовью. Украли человеческую жизнь.
   — А вы — добрый самаритянин. И можете мне пре доставить и то, и другое.
   В глазах цвета темного агата мелькнула обида.
   — Вы думаете, я вас клею?
   Корнет хихикнул.
   — Думаю.
   Вампир рассмеялся. Его смех был хорош — чист, без дурной изнанки. Корнет улыбнулся в ответ.
   — Меня нельзя клеить. Я занят.
   Вампир с едва заметной усмешкой показал взглядом на окно.
   — Дежурством под окнами смертного? Тихо, тихо, Шурочка, я все понимаю: не мое дело, я, козел, могу убираться отсюда, не смею хвататься грязными лапа ми… но все-таки — зачем вам это?
   Корнет вздохнул.
   — Не ваше дело и все такое.
   Вампир улыбнулся. Отвернул голову Корнета от окна к себе. От его прикосновений мерцающий жар влился в Шуркину кровь, закружилась голова, мир поплыл в светящемся млечном тумане. Корнет прислонился спиной к машине, уронил руки — вампир обнял его за плечо и принялся распутывать взлохмаченные волосы. Его прикосновения были совершенно нестерпимы, но у Корнета не было сил отстраниться — он растворился в болезненной, блаженной, наркотической истоме.
   — Вот видите, Шурочка, — голос в его сознании отдавался малиновым звоном, — у вас — здоровые инстинкты. У вас — княжеская кровь, вы голодны без любви, вы устали от одиночества, я все понимаю, я все вижу. Вы будете Князем Вечности, вы будете хорошим Князем, вы полны чистой силы — я стану вашим наставником, боль забудется, все пройдет, вы будете веселы, расслабьтесь, доверьтесь мне…
   Корнет почувствовал себя летящим над темной ветреной бездной — и поборол мгновенный приступ тошноты. Мучительное наслаждение от прикосновений вампира не давало ему собраться с мыслями и лишало сил — и тело желало подчиниться. Каждая клетка кожи, каждая капля крови желала — тепла, покоя, защищенности, любви. Но душа…
   Душа знала, что ей нужно.
   Корнет выбрал момент и вырвался из полуобозначенных объятий.
   — Что с вами, Шурочка? — спросил вампир. Было похоже, что он растерялся.
   — Вы… не трогайте меня больше, пожалуйста, — взмолился Корнет, еле подбирая слова. — Мне нехорошо.
   — Не может быть. Вам хорошо. Я чувствую.
   — Не так — я так не хочу. Не надо.
   На лицо вампира набежала тень — даже обозначилась складка между бровями.
   — В чем дело?
   — Не знаю. Просто не могу так и все.
   — А вы знаете, что будет с вами в такой ипостаси, если вы будете пренебрегать своей новой сущностью? Знаете, Шурочка? Или хотя бы догадываетесь?
   — Умру? — спросил Корнет, заставляя себя поднять на вампира глаза. — Совсем умру, да?
   — Вот именно.
   И тогда Корнет улыбнулся усталой спокойной улыбкой.
   — Вы не хотите бытия? — спросил вампир пораженно. — Не хотите существовать?
   — Хочу, — сказал Корнет, улыбаясь, и слезы выступили у него на глазах. — Только я уже не могу существовать так, как хочу. Понимаете? Я не могу убивать. И жить только по ночам, без солнца, тоже не могу. И вас любить не могу, хотя вы — сильный. Нет у меня никакой силы, и не буду я Вечным Князем.
   — Что вы, Шурочка, опомнитесь! Ну подумайте, что лучше — бытие или смерть?
   — Жизнь. Но я уже не живу.
   Вампир вздохнул.
   — Какая чертовская досада. У вас такие славные задатки, Шурочка, отпускать вас так обидно. Но раз уж вы так решили…
   Он опять положил руки Корнету на плечи — и мир вокруг рухнул и снова собрался из темных колючих осколков. Место изменилось. Дом, в котором светилось то самое окно, исчез. Корнет прислонялся не к автомобилю, а к штабелю бетонных блоков — на строительной площадке, в прожекторном луче, рядом с забором, на котором все еще висела табличка «Стой! Опасная зона!» Истоптанный снег под ногами Корнета покрывали бурые пятна.
   Корнет беспомощно взглянул на вампира.
   — Почему мы…
   — Мне очень жаль, Шурочка, — сказал вампир тихо. — Мне искренне жаль вас. Вы молоды и теплы, и вашей силы мне будет не хватать, честно. Но вы нарушаете равновесие. Подумайте, может быть, вы можете оставить прошлое в покое?
   Корнет содрогнулся.
   — Я не могу, — сказал он. — Простите, я просто… я боюсь, но я не могу.
   — Мне придется это сделать, — сказал вампир. — Считайте это ударом милосердия, Шурочка. Это все прекратит.
   Он вытащил из кармана куртки наручники и защелкнул один «браслет» на железной скобе, торчащей из бетонной плиты.
   Вздохнул — и защелкнул второй на запястье Корнета.
   Корнет не сопротивлялся, только смотрел удивленно и испуганно.
   — Все, мой бедный друг, — сказал вампир со чувственно. — Взойдет солнце — и вашим мытарствам придет конец. Ваше тело рассыплется пеплом, а душа найдет дорогу туда, куда ей положено. Это будет не так больно, как ваша медленная гибель от голода.
   — Может быть, не здесь? — спросил Корнет робко. — Здесь мне очень плохо.
   — Здесь. Вы не передумали, Шурочка? Если вы хотите, я сейчас же…
   — Нет-нет, — сказал Корнет поспешно. — Это хорошо. Самому мне страшно, так страшно — а вы все сделали как надо. Только уходите теперь, уходите, пожалуйста. Скоро светает, а мне еще надо подумать.
   Вампир кивнул и грустно улыбнулся. Медленно пошел прочь, вошел в густую тень недостроенной стены и растворился в темноте. Корнет остался один.
   Ждать было больше нечего. Корнет встал поудобнее, опершись спиной на холодный бетон, потом вытащил из-за пазухи плеер и включил.
 
…Последняя ночь накануне Столетней войны,
Когда белый снег, вместо скатерти, застил стол.
Я встретил Вас, когда вы были пьяны,
И горящий помост с лихвой заменял Вам престол.
Я видел Вас, когда Вас вели на костер
И Вам в спину кидал проклятья королевский дом…
И черный дым над Вами свой зонт распростер,
А я залез в бутылку — и не помню, что было потом.
Позвольте Вас пригласить
На танец ночных фонарей,
Позвольте собой осветить мрак этих диких мест.
Позвольте Вас проводить
До самых последних дверей...
 
[Песня группы «Зимовье Зверей»]
   Вот так, мой прекрасный государь. Твою Элизу ведут на костер. Можно, конечно, вообразить, что огонь превратится в белые розы и на костер спустятся белые лебеди — но скорее всего, я просто сгорю и рассыплюсь, и это правильно, хоть и страшно. Скорее бы. Ты же знаешь, что у меня внутри: грязь бесчисленных стычек с порядочными людьми, вериги вины, ржавые крючья чувства долга и комплекса неполноценности и сжигающий все генератор любви, как бластер героя кино — ослепительный всепроникающий свет, сквозь время, пространство и плоть, вечный жар, вечный запах горящего мяса… В сущности, я сам себя сжег. Это неплохой конец.
   И как же славно точно знать перед смертью, что ты счастлив. Что ты будешь счастлив. Только как же грустно и страшно умирать одному, совсем одному!
   Корнет включил музыку погромче и стал смотреть в промежуток между домами. На восток. В ультрамариновое ночное небо.
   Ждать зарю.
 
   Генка путешествовал по кошмарам убийц.
   Он менял отражения города, искажал и путал улицы в плотный клубок. Он создавал собственной разыгравшейся фантазией жуткие здания, то ли недостроенные, то ли полуразрушенные, где лестницы вели в никуда, пол обваливался под ногами, рвались канаты лифтов, а лампы вдруг расцветали кровавыми хризантемами из вырванных языков или отрубленных пальцев. Он воевал в чужих снах с подонками, которые убегали в сон от собственной подлости — и заблудился между очередным сном и полуявью. Только свежий запах мороза, вдруг ворвавшийся в ноздри, подсказал, что теперь вокруг настоящий, хоть и искаженный ночными чудесами мир.
   Генка огляделся.
   Он стоял на знакомом пустыре в четверти часа быстрой ходьбы от Жениного дома. Воздух еще был темен и густ, но небо на востоке уже начало заметно светлеть. Ожидался ясный, холодный, сверкающий день. Небо казалось промытым до скрипа, как чистое стекло — Генка подумал, что из-за этой хрустальной ясности следует прибавить шагу. Похоже, рассветет раньше, чем он ожидал.
   Предутренние улицы еще спали сладким покойным сном. Фонари отцветали, меркли, догорали розовыми углями. Тишину нарушал только скрип снега под ногами. Генка, срезая угол, свернул во двор, и ноги как-то сами вынесли его к забору с надписью «Стой! Опасная зона!»
   В проеме распахнутых ворот Генка увидел Корнета. Шурка стоял, заложив руки за спину, и смотрел на сереющее небо. Он улыбался, но слезы текли по его лицу в три ручья.
   — Ты чего тут делаешь, урод? — крикнул Генка. — Совсем обалдел?
   — Я жду, когда рассветет, — откликнулся Корнет и всхлипнул. — Ты иди домой, Ген.
   Генка мгновенно оказался рядом.
   — Кончай дурить, а?
   — Ген, понимаешь, я не могу уйти. Я прикован. Вот.
   — Бля… Ну почему с некоторыми мудаками все время что-нибудь случается? Как тебя угораздило, ошибка папы с мамой?
   Шурка виновато вздохнул и вытер слезы свободной рукой.
   — Это ничего. Это специально. Один добрый чело век… в смысле — вампир. Чтобы я не мучился. И вас не мучил. А то у меня смелости не хватает. А ты иди домой, хорошо?
   Да кого ты мучаешь! Что за фигня, я не понял? Тебе что, жить надоело?
   Корнет опять улыбнулся сквозь слезы.
   — Нет, я от смерти уже устал. Я так устал.
   Генка остановился. Задумался.
   Ну вот. А кто виноват? Ты же сам все время твердишь — урод, ублюдок, пусть сдохнет, башку свернуть, видеть тошно, стыдно, мерзко… Салага и поверил. И любой бы поверил.
   Генка натянуто улыбнулся.
   — Ну ладно, все. Пойдем домой, поспишь. А то уже в натуре скоро рассветает.
   Корнет помотал головой.
   В мутной утренней белизне начали появляться розовые тона.
   Генка неловко тронул Корнета за плечо.
   — Ну, ты чего, хочешь, чтоб Лялька плакала? Она ж будет плакать, ты ей нравишься. Ты что, правда, хочешь сгореть заживо?
   — Замертво…
   Генка смотрел, как Корнет улыбается сквозь слезы — и вдруг ощутил поднимающуюся со дна души горячую сияющую волну. Это было восхитительно. Это не туманило разум, не отнимало волю — это просто пролегло светящейся дорогой между Генкиной и Шуркиной душой — и все стало так понятно-понятно, без недосказанностей и темных мест.
   Будто они с детства друг друга знали и у них не было никаких секретов.
   Они инстинктивно схватились за руки, отчего чувство общности стало еще сильнее и ярче. И не было в нем, к удивлению Генки, ничего гадкого или неприличного — только слившаяся в одно целое пылающая сила.
   И Генка понял, что не может оставить Корнета одного, потому что Корнета всю жизнь окружали ненависть и одиночество, и потому, что Корнет уже умирал среди ненависти и в одиночестве. Генка принял решение.
   Он встал рядом и обнял Корнета за плечи, как боевого товарища. Улыбнулся и подмигнул.
   — Ну и ладно. Тогда и я никуда не пойду. Хочешь, останусь? За компанию, говорят, один мудак удавился.
   А Корнет понял, что Генка не уйдет. Что Генка остался бы с любым, кто принял огонь на себя, что он уважает отвагу и честность — и что терять ему уже нечего. Что Генка старался жить, защищая и прикрывая собой тех, кто слабее, так умер — и надеется еще раз умереть так же.
   Корнет взглянул на небо. Воздух молочно поголубел; холодная заря, кислотно-розовая, яркая, мало-помалу разливалась между домами широкой полосой. Было слышно, как по невидимой из-за множества стен улице грохочут ранние трамваи. И он тоже принял решение — отложить окончательную смерть. Из-за Генки.
   — Освободи меня! — крикнул он и рванулся. — Пожалуйста! Скорее!
   — Ну, наконец-то! — выдохнул Генка и радостно выругался. — Давай грабку!
   Шурка протянул руку. Генка несколько бесконечных секунд возился с замком «браслетов», потом — с цепочкой между ними. Шурка смотрел на небо — облака уже вскипали розовой, лиловой пеной, и снег тоже окрасился розовым, нежной солнечной кровью…
   Генка быстро обернулся — и понял, что безнадежно не успевает. На секунду это привело его в отчаянье, он прикусил губу в бессильной ярости — и вдруг, собрав все силы, рванул на себя Шуркину руку, придерживая «браслет». Раздался треск, хруст — и цепочка подалась, разлетелась пополам, а Шурка едва удержался на ногах.
   Генка дернул его за руку к воротам с табличкой. Он выбирал затененные участки сканирующим взглядом привычного бойца, он бежал противоприцельным зигзагом, время от времени подтаскивая к себе запыхавшегося, оступающегося Корнета, как мирного жителя, которого нужно вытащить из сектора обстрела. Они за пару минут миновали промежуток между многоэтажками в глубокой синей тени. Пробежали вдоль стены школы. Остановились возле трансформаторной будки. Между ней и Жениным домом лежала детская площадка с горкой и сломанными качелями — около сотни метров пустого пространства в голубом прозрачном предрассветном полусвете. Генка задрал голову. В желтом и зеленоватом небе замерли нарисованные серо-розовые облака. Корнет, задыхаясь, ухватился за Генкино плечо, в его кошачьих глазах плавала холодная заря.
   — Проскочим? — полувопросительно, полуутвердительно сказал Генка, глядя в растерянное и порозовевшее Шуркино лицо. — А?
   — Ага.
   Молодец. Только не засыпай на ходу, шевели ногами. Сапоги эти твои бабские… — Генка дунул снизу вверх на собственную челку, тряхнул головой, сбросив волосы со лба.
   Они рванулись с места, чувствуя, как неумолимо уходит их нечеловеческая упругая сила. Их шаги уже не были стремительны и невесомы, холодный воздух резал легкие, глаза заволокло красным туманом. До подъезда оставалось метров двадцать, не больше, когда в просвет между домами выплеснулся целый потоп золотого сияния — и вся площадка тут же высветилась, заискрилась холодными искрами.