Генрих был поражен, он допытывался, я должен был объясниться. Он не обрадовался за меня, после этого наши отношения пошатнулись. Ему, оказывается, надо было, чтобы я был несчастным неудачником-филологом, со своими графоманскими переводиками, а он передо мной процветающий, умный и богатый ученый. Теперь оказалось, что я довольно известен среди профессионалов, считаюсь хорошим прозаиком и при этом скрываюсь.
   Почему-то нежелание выставлять себя напоказ вызывает особое недоверие и раздражение, писать, оказывается, мало, надо еще показывать себя. У меня к этому свое отношение. Литература уводила меня от ничтожного тела, от боли, страха и хватания за стены, от пристального внимания ко всему, что может служить подставкой для ног. Поэтому судьба книги и каждого рассказа была для меня отдельной историей; я стремился отбросить их от себя подальше, чтобы спасти, как тонущий моряк выбрасывает за борт бутылки с записками. Книга, как зверь или ребенок, нуждается в заботе и первом толчке, иначе пропадет или сто лет будет ждать нужного человека. Раньше, бывало, дожидалась, а теперь бесполезно - вовсе пропадет. Мир безумен и попирает ногами тех, кому не удалось выползти из-под песка. Поэтому я стремился, чтобы книгу прочитало хотя бы несколько понимающих людей.
   Несколько таких дороже тысяч и миллионов, ставящих крестики в своем образовании. Книга должна попасть в сообщество людей, которым она не безразлична, тогда она может выжить. И я давал читать свои книги разным интересным и знающим людям, а на собственную славу или известность не рассчитывал. Может, слава помогла бы рассказам, но обойдутся, как домашние звери в бедной семье - едят то, что и хозяева.
   А я сам... не ждать ничего и не просить, с этими правилами я всегда жил, так учила меня мать. А третье правило самое главное - НЕ БОЙСЯ.
   НЕ ЖДИ. НЕ БОЙСЯ, НЕ ПРОСИ.
   Да, так вот, Генрих как-то напрягся и обиделся на меня за то, что я не такой, какой ему нужен был. Но это только начало, ссоры еще не было, просто я стал немного реже появляться у него. А он не забывал каждый раз колко шутить по поводу моих простых историй, говоря:
   - Ну, зачем ты вытаскиваешь всякую незначительную мелочь на обозрение всем.
   Не вытаскивать же мне свои ноги... Но он был прав в одном действительно, до Бердяева с его рассуждениями о свободе мне было далеко.
   4.
   Второй случай привел к окончательному разрыву, причем я проявил себя не с лучшей стороны. Мы иногда ходили с ним в лес, к оврагу, и там на высокой кромке, перед шумящим лесом, долго сидели, грелись на солнце, говорили о жизни. Каждое такое путешествие было для меня большой радостью, и серьезным испытанием тоже, я тщательно готовился, продумывал все детали, чтобы он не распознал моего увечья. Я ждал этих походов, потому что встречу старых знакомых, я помнил каждое дерево по дороге и молча разговаривал с ними, пока мы шли и он занимал меня своей болтовней.
   Особенно я радовался за муравьев, которые пережили зиму. Не раз, согреваясь бутылками с горячей водой, топили у нас плоховато, я думал о тех, кто там в лесу замер от ужаса перед холодом и темнотой.
   Генрих обычно брал с собой немного еды, иногда вина. Я это не любил, привык есть один и при этом смотреть в свое окно, странности одинокого человека. Меня устраивало, что он не упрашивал выпить с ним. Мне иногда остро хотелось, но, если уступал желанию, кончалось плохо - боль, капризное существо, бесилась от попыток оглушить ее, и я избегал спиртного. Как-то очень теплым сентябрьским днем мы сидели перед светлым яркожелтым лесом и говорили, как всегда, о свободе и несвободе.
   Говорил он, а я слушал, спорить с ним да еще в паре с Бердяевым было слишком самонадеянно. К тому же мое мнение не интересовало его. Ведь я был дохлым писакой, из тех, кого не замечают. Если б он спросил, я бы ответил примерно так:
   Нет ни воли, ни покоя, ни свободы, это происки умных выдумщиков. Иногда маячит перед нами выбор, но чаще его нет. И чем мы искренней, честней поступаем, по своей совести и воле, тем меньше у нас выбора, путь один.
   Он бы на это наверняка возразил:
   - Так это и есть выбор, просто ты сходу отвергаешь все другие возможности поступать.
   А я ему:
   - - Ничего себе свобода! Такой выбор есть даже перед ножом - сдайся или навстречу, на лезвие, напролом... Или еще - "жизнь или смерть..." Или "сто лет воняй в своем кресле или - учись, работай, живи на всю катушку..." И это выбор, а не припирание к стенке? Другое дело, если разные, но все-таки сравнимые, не унижающие нас возможности. Это было бы справедливо.
   Он бы наверняка сказал, что я бьюсь головой о стенку, потому что так устроен мир. Да, устроен, сначала слепой перебор возможностей, потом такой же слепой и жестокий отбор, так устроена природа. И так называемый мыслящий человек унес с собою те же правила, и, обладая разумом, устроил такую мясорубку, какая всей остальной природе и не снилась.Те же законы джунглей, только не сдерживаемые, как среди животных, прочно впечатанными в матрицу запретами. А с другой стороны розовая утопия, идеалы райской жизни да заповеди, данные для того, чтобы их нарушать. Кто выживает, лучший? Смешно, выживает квадратный, чтобы затыкать им дыры в стене, которую мы воздвигли между собой и природой. Случай подарил мне вот такие ноги, а люди заткнули бы меня в вонючий угол и забыли, если б я поддался, запросил о помощи... Ненавижу. Еще бы я сказал... А он бы ответил...
   Тут я остановился. Смотрю, он прекрасно обходится без меня, со своим Бердяевым под мышкой. И к тому же занят странным делом. Между прочим, споря сам с собой, наморщив лоб, он задумчиво и рассеянно засыпает песком большого красного муравья, тот отчаянно барахтается, вылезает, бежит... и снова на него валится гора душного песка, и снова, снова... Он с рассеянным любопытством наблюдал за усилиями зверя спастись и скрыться.
   5.
   Когда-то в детстве я поступил подобным образом и запомнил это. Я не из тех, кто кается - не у кого просить прощенья, но запоминаю навсегда.
   Потом я не мог убить никого, боялся случайно задеть рукой. Ходил по тропинкам, стараясь не тронуть гусеницу, муравья, любого мелкого зверя. Я видел как умно рассуждающие, о жизни, о боге, люди топтали жизнь, я уж не говорю о мелких насекомых - не замечали страдающую собаку, кошку, шли напролом по телам упавших, со значительными лицами и пустыми глазами, рассуждая, рассуждая о высоком... Они вызывали во мне ярость. Почему так повернулось во мне с годами, не могу объяснить, только никаких глубоких рассуждений за этим не крылось, стало само по себе. Может, ноги научили меня ценить любую жизнь, благодаря им я знал, что всякому существу бывает так трудно, страшно, больно, что совершенно неважно, человек он или насекомое. Благодаря боли я понял, что правит жизнью - злодейство хаоса, мы все перед ним жертвы, сегодня или завтра, все равно. Муравью, подчиненному природы, не вырваться из хаоса, не прервать этот поток злодейства, тем более, стоит уважать его стремление стоять насмерть, и помочь ему, а не способствовать силе разрушения!
   Только мы способны выламываться из границ, не плыть по течению случайных обстоятельств. Я знаю одно такое действие - творчество, здесь охотник я - подстерегаю нужный мне случай, и будь он живым существом, сам бы удивился тому, что вышло. Здесь он полезен и безопасен, потому что область эта - игра, пусть серьезная и глубокая, но со своими правилами и условностями, из нее всегда можно выйти, как проснувшись улизнуть от жуткого сна. Жизнь отличается безысходностью - уйти можно только в смерть, значит, в никуда. Выдумки о будущей вечности меня смешат, наше будущее грязь и вонь разложения... и то, что остается в памяти живущих.
   Конечно, ничего подобного я никогда не говорил ему, он бы посмеялся над моими неуклюжими мыслями, время было такое - все помешались на боге и своей национальности. Я ничего об этом не хочу знать, я человек без кожи, вот моя вера и национальность.
   А теперь я и вовсе забыл обо всем, кроме муравья.
   В другое время я с неодобрением остановил бы его, но тут что-то прорвалось во мне. Я закричал, замахал руками, при этом ничего разумного сказать не сумел, меня трясло от бешенства. К счастью вскочить на ноги я не мог, мне требуется время, иначе я бы ударил его. Он испугался, обиделся, вскочил и ушел не оглядываясь, при этом даже забыл свой рюкзак, еду и вино. Я собрал его вещи, взял и бутылку, машинально хлебнул глоток-другой и потащился назад. Меня никто теперь не видел, и я позволил себе расслабиться.
   6.
   Зря, совершенно зря я выпил этого дурацкого вина! Я всегда знал, что любая мелочь мне обходится боком, каждая моя ошибка или оплошность закончатся неприятностью, но в тот день, огорченный своим поступком, забыл об осторожности. Я прошел значительную часть пути, вышел на край леса, собирался перейти поле, а там уже рукой подать... И вдруг левую ногу скрутила судорога, такая, каких у меня не бывало с детства.
   Крошечный комочек, твердый камушек с острыми краями... все, что было живого и деятельного в этой тонкой палке с ободранной кожей и рваными ранами - все собралось, закрутилось в момент, и камнем застыло. И я застыл, я не умел кричать. Согнулся, упал на бок и лежал, смотрел на травинки перед глазами, по ним неторопливо ползали букашки, муравей, мой друг, пробивался сквозь чащобу... Однажды мы с Лидой, в траве за домом отца... "в магазин отправился, придет нескоро, там у него свои..." - она говорит. Она дернулась от боли, заплакала. "Ты меня любишь? - говорит, любишь?" Таких дней было немного, и я все помню. Светлые ее волосы переплелись с травой... " Что за волосы у тебя... - она говорила, - грубая шерсть, словно ты зверь какой..."
   "Что ты валяешься, что разлегся?.." Мать бы не простила мне. Подумаешь, ногу свело. Не подумаешь, а жаль его, единственный живой комочек размером с детский кулачок, ему жить и трудиться среди гнилых костей да кучи мясных отбросов!.. "Расжимайся, сука, - я сказал ему, - иначе отрежу ногу, выброшу тебя гнить вместе с отжившим вонючим мясом, предательской костью... " Он вроде испугался, стал понемногу ослабевать, размягчаться... "Вставай!... Вставай! Вставай! " Нет, он снова за свое, схватил так, что не дышится.
   Я понял. С ним по-другому нужно. Может в этом твердом кусочке вся моя жизненная суть... Не душа, обосранная воздыхателями, а именно - суть, и с ней нужно по-хорошему договориться.
   - В чем дело, - я спросил.
   - Он хотел убить меня.
   - Не тебя, муравья...
   - Это одно и то же.
   - И не хотел, он не думал, не видел... он рассеянно, нечаянно, понимаешь?.. Никакого значения, так просто. Муравьев миллионы, и каждый в отдельности для него ничто... и все вместе тоже.
   - Как это возможно...
   - У него есть кожа, а у нас нет, так уж получилось. Ну, что нам делать...
   Потеснись немного, размягчись, иначе мне здесь помирать.
   И так понемногу, по-хорошему, потихоньку мы договорились, успокоились, собрались с силами и поплелись обратно.
   7.
   Эта вспышка меня испугала. Зачем? Генрих был человеком добрым, хотя эгоистичным, заострен на своем быстром юрком теле, на своих зубах и волосах. Я принес ему рюкзак, извинился, сославшись на внезапную головную боль. Он, оказывается, ничего не понял, про муравья забыл и мою вспышку приписал странности. Он вежливо простил меня, но больше к себе не приглашал.
   Мне было неприятно, что так плохо поступил с единственным человеком, который относился ко мне по-приятельски. Но я почувствовал и облегчение больше не нужно притворяться. Притворство было тяжко для меня и ранило гордость. Обычно, когда надо было двигаться, спешить, я хитрыми приемами отвлекал его внимание, чтобы он отошел или отвернулся, а сам, понемногу собираясь с силами, приподнимался, поправлял одежду или завязывал шнурок или чистил штатину... Он всегда с досадой говорил - "вечно ты копаешься..." Да, я зверь, зверюга, и вот копошусь на четвереньках, но все-таки встану, встану... Вспоминая этот случай, мне было стыдно, досадно... и хорошо, спокойно. Пусть я виноват, но мне надоело быть перед всеми виноватым, я устал. Мы были слишком разными.
   Его рассуждения в сущности раздражали меня. Обычная в те годы "обойма"
   образованного человека, или якобы образованного, уж не знаю. Я не был начитанным и цепко схватывал все новое, чтобы в одиночестве продумать и перекроить под стать собственной жизни. Большую часть моего времени пожирали ноги и борьба с ними, и я не мог позволить себе роскошь бесцельной любознательности. Я боялся обилия мудрости, которую не смогу перетащить в свой угол, как необходимый ежедневный инвентарь, руководство к действию, а перебирать афоризмы, сегодня одно, завтра другое, не любил. "Ты удивительно практичен, - Генрих не раз говорил мне с раздражением, стремишься приспособить к своей жизни все, что тебе подходит, а остальное отбрасываешь с порога..." И это правда, чужая мудрость мне не нужна. Интерес к ней понятен, как тяга подсмотреть чужую жизнь во всей ее откровенности, но ничтожен по сравнению с привязанностью и вниманием к собственной жизни как загадке и драме, к собственному страху и жажде выжить. Я не практичен, я сосредоточен на себе, потому что постоянно хожу по краю, всегда боюсь упасть и барахтаться, как насекомое, унижен перед всеми и самим собой, как было, было, было... Я ничего не забыл, в этом мой ужас. Что это написал Хуго - "ты поднялся один раз, может, попытаешься еще разик?.. " Куда?.
   Зачем?.. . Не пустые ли слова, сочиненные старым алкашом?..
   Я был неглупым, остро чувствующим существом, при этом не злым, склонным к добру, теплу, но мой тупик был слишком глубоким. Я не мог согласиться и принять устройство жизни, в котором торжествует случай.
   Мои ноги, и дальше, дальше... каждое событие только подтверждало сухую истину - ни плана, ни цели, ни здравого смысла во всем, что происходит с нами, а только грубая игра. Кто-то смеется, кто-то плачет, завтра, может, наоборот, а таким как я, выпадают одни шестерки. Я был гордым, и не хотел подчиниться. Порой так уставал, что становился себе противен. Подходил иногда к зеркалу и видел свои блестящие глаза... Что со мной завтра будет?... Какой еще ход выдумает мой вечный враг?.. Мне было интересно жить - и горько, страшно; я не был игроком, а мне навязывали игру без правил. Понемногу горечь и страх разрушали оболочку, прочный хитин, который я много лет наращивал вокруг своего ядра, ядрышка, сути.
   8.
   С ногами снова стало хуже, линия огня поднялась и достигла колен. Так я называю границу между здоровыми тканями и пораженными этой чертовой болезнью, которая оказалась вовсе не детским параличом. По вечерам меня пожаривали на медленном огне. Дураки, талдычащие об адском пламени, ничего понимают - ад расположен на земле, хуже быть не может. Но я не умирал и по утрам снова надеялся. Жизнь так коротка, что можно и потерпеть.
   Однажды я попал к врачу. Попался, можно сказать. Так получилось, что я упал из-за ног и серьезно повредил ладонь. Происходило это на людях, обилие вытекшей крови впечатляло. Я сумел объяснить, что оступился, но избежать врача не удалось.
   - Ложитесь, - он сказал. Я боялся, что раскроется история с ногами. Я не хотел, чтобы качали головами, жалели, советовали... давно пройденный этап, никто мне помочь не может. Это был худой жилистый старик, он уже не оперировал, зашивал порезы, в серьезных случаях отсылал в больницу.
   Пока он отвернулся, выбирая инструмент, я решил, что успею и полез на кушетку. Не получилось. Он повернулся и стоял со шприцом, рот раскрыт от изумления. Плотный коренастый крепыш не может залезть туда, куда свободно прыгает ребенок!..
   В общем, мне пришлось ему кое-что рассказать. Он взял меня сочетанием суровости и участия, это обезоруживает. Он слушал, потом подумал и сказал:
   - Покажите ноги.
   Я стал медленно поднимать штанины. Он наклонился вперед и быстрым, но осторожным движением открыл все, что хотел увидеть. Не могу сказать, что он был поражен, скорее озадачен. Он долго смотрел, осторожно прикасался к голому мясу рукой в перчатке... Потом сказал:
   Расскажите все. Что вы делаете с ними?...
   Я рассказал, что было, как теперь, и что я живу как все, потому что по-другому не согласен.
   Он долго молчал, потом говорит про руку - "давайте зашивать..."
   При этом он сосредоточенно думал. Забинтовал кисть и говорит:
   - Знаешь, я воевал, и ты меня не удивил, парень. Я видел, как люди бросались с такой вот кушетки в бой, хотя по всем наукам не могли этого сделать. Тогда я понимал, а теперь не очень. Я не знаю, отчего бывают такие ноги, не слыхал про такую болезнь. И не думаю, что дело в ногах, скорее вот здесь.. - он похлопал меня по спине... - или здесь...а может здесь... - он коснулся головы, потом груди. Прости, но я не верю, что кто-то может тебе помочь. Живи, как хочешь, молодец ты или трус, не знаю. Другой бы сел в коляску... или отрезал их, встал бы на протезы.
   Но, может, есть смысл в твоем терпении... Живи как можешь, но не забывай - люди не все сволочи.
   Я ушел, мне стало тепло от того, что есть такой человек, живет рядом, сам, может быть, преодолевает боль, страх и старость, ничем мы друг другу помочь не можем, но мы есть и это немало. Как два обреченных на смерть солдата, разошлись по отдельным окопчикам... Россия удивительный мир, несчастный, погибающий, но в нем существует особая порода людей, может, вымирающих, но они еще живы. В них сочетаются простота и ум, жестокость и сердечность, чувство юмора, бесшабашность - и нешуточное бесстрашие.
   Но что об этом говорить, тысячу раз говорено.
   9.
   Прошло несколько беспросветных месяцев. Потом случилось еще одно неприятное событие, да. Я говорил, что очень медленно, но все же переводил тексты господина Джойса. Без всяких надежд, ради интереса.
   Переводил и отсылал тому самому парню, с которым встретился в редакции.
   Когда я начал писать свои рассказы, то переводил совсем мало. Иногда я просматривал журналы. И вот как-то раз нахожу перевод - мой! Один из моих кусков, а подписан чужой фамилией. Напечатан он был давно, я только теперь обнаружил это. Позвонил в редакцию, мне ответили, что этот человек давно не работает у них, живет за границей, а переводы свои пересылает им. Просили выслать черновики. Я послал, они потом извинялись, напечатали поправку насчет истинного автора, а мне предложили подать в суд. Я представил себе, сколько придется суетиться, и не стал.
   Не могу сказать, что я был потрясен такой подлостью, просто неприятно удивлен, ведь этот человек не был злодеем, он даже немного помог мне.
   Видимо подлость одно из правил жизненной игры, она и в мелочах и в корнях самого устройства, ведь разве подчинение жизни случайности не всемирная подлость?.. Разве не подлость заставить любое живое существо сжиматься от страха каждую минуту, вынудить грызть и топить другого, чтобы выплыть самому? Смешно говорить, когда не к кому обратиться, и все-таки говорю, говорю...
   И через буквально несколько дней после этого получаю письмо от Бориса "приезжай, Лида умерла". Я собрался с силами и поехал.
   10.
   Борис меня встретил, белый, распухший, на роскошной - бархат и прохлада - иностранной машине. А ведь бывший писака, вместе учились у Лотмана, мечтали о переводах, о прозе. Он торговал обувью, бельем... веяние времени, страсти-мордасти... я не вникал. Мы плыли по пустынной дороге от аэропорта. Август тоскливый месяц - прохладно и отчетливо видны признаки увядания, листья эти мертвые, чахлый вереск, пустынные перелески, и небо холодное, прозрачное. Впрочем, отношение зависит от контекста, а он был страшен для меня. Я думал, что все забыл, а вот оказывается, с каждым годом лучше помню - и тогда было преддверие осени, и теплынь непонятная... И возникает недоумение, где я был, куда делся из картины, в которой почти без перемен, только я стал другим, истощены запасы, резервы, надежды. Слева мелкая вода, озеро, фигура русалки, справа очертания и едкие дымы города, его запах - сланец и асфальт. Вдруг он резко затормозил, сдирая покрышки о гравий на обочине.
   - Я писал тебе, Лидочку нашли. Не забыл свою Лиду? Он беззвучно затрясся, из глаз потекли ручейки. Долго промокал лицо огромным платком, вздыхал, что-то шептал, потом говорит:
   - Дело сразу закрыли. Слишком долго лежала. Место у берега, километрах в двух от дома. Там ветер, соль... Мумия. Но она была в списках пропавших и подходила по приметам. Нашли нескольких знакомых, меня, и я опознал, один из всех. Сандалии помнишь? Пряжка одна самодельная была, это я ей чинил. Про тебя спрашивали, думали, может на личной почве...
   Отпало, ты же уехал, еще при ней. Потом она исчезла, я и не думал искать, все были уверены, что поехала за тобой. Убита. После нас, тогда на вокзале, ее никто не видел.
   Я молчал. Уверен, это случилось в тот самый вечер. Восемь лет и шесть дней тому назад. И я ничего не знал. Если б я тогда не сошел с поезда, не отправился выяснять истину, добиваться, припирать ее к стенке... Если б она не убежала... Была бы в это время в другом месте, в своем дурацком месте, со своим дурацким Пуниным... но была бы жива, осталась бы жива!..
   а все остальное в сущности неважно.
   Насмешка. Так я, хотя и бессознательно, помог случаю. Ну, что я мог сказать? Ничего. Что чувствовал? Усталость. Я понял, как сильно устал за эти годы. Я боролся с силами, намного превосходящими мои возможности. У меня не было ни одного дня просвета, только борьба и борьба. При этом все, что я бы ни делал, все имело оборотную сторону, самое лучшая моя победа кого-нибудь ранила или даже убивала. И так будет всегда, ни-ког-да мне от этого не уйти ... "Так уж устроено, парень..." Да, Хуго, так уж устроено.
   И вдруг Борис сказал, медленно и хрипло:
   - А ведь это ты убил. Больше некому было ее убивать.
   Ну, вот, этого мне еще не хватало! Какая глупость! И как похоже на истину. Может, я и убил бы ее тогда, если б мог встать, если б не барахтался у нее в ногах. Что я мог ему объяснить, рассказать? Не мог ничего. И не хотел. Я сделал тогда невозможное, вырвался, оторвался, думал, что покончил с той историей. И вот она возвращается - несчастьем для другого. Неправда, я не хотел ее смерти, даже не думал, представить себе не мог!..
   Я пожал плечами - "ты ведь понимаешь, этого не могло быть."
   Он замолчал, помнил мой отъезд, знал про ноги. Больше мы к этому не возвращались. У него в большой квартире чисто и уютно, жена давно ушла, он живет с сыном и тихой женщиной, почти прислугой. Те же книги, фотографии, что и десять лет тому назад. На особой полке братья Стругацкие, Азимов со своим концом вечности... Прекрасные сказки, которые красиво кончаются. Борис отступился от мечты, сдался, хотя в сущности своей, может, и не изменился. Нельзя так, нельзя... А я?..
   Чем я лучше? Что со мной произошло после того вечера, когда бежал? Как я жил, в какие сказки верил?.. Ни во что не верил. "Не жди, не бойся, не проси..." Но я был обязан. Обязан был стараться, вечный пионер, забытый на своем посту. Должен стоять за тех, кто меня вытолкнул на поверхность, вышвырнул из темноты на свет, научил, сказал хоть раз доброе слово... Я не мог их предать, оставить в темноте и неизвестности.
   Копошился, разгребал обстоятельства, многому научился, кое-что мог теперь делать лучше других. Побеждал свои ноги, вытрясал из себя страх, боль, не сдавался... И озлобился, окончательно потерял веру в разумность жизни, исчерпал силы... Вот так и жил.
   В сущности все это были только слова, и говорились они, чтобы поддержать себя, придать разумный смысл, найти цель в том, в чем не было ни смысла, ни цели - на самом же деле меня вела слепая жажда жизни, а другая сила, гораздо сильней, но тоже слепая, засыпала меня, топила, а я вылезал, вылезал, вылезал... Но кто-то должен делать это, сопротивляться, когда рядом падают и погибают те, кто тебе дорог, и другие тоже, кто ненавистен, неважно, сопротивление важней любви и ненависти. Иначе жизнь прервется. Жизнь должна стоять на ногах, а не бессильно барахтаться в болоте слепых сил. Не знаю, почему, но я в этом уверен. Может, есть смысл в моем противостоянии, может его и нет, но это уже ничего не изменит.
   11.
   Я пришел на могилу. Отвязался от Бориса, притащился один. Ну, холмик.
   Что, Лида, как тебе здесь лежать? Разговоры с самим собой, ничего здесь нет. Я с детства ощущал каждым нервом, как жизнь хрупка, но с такой отчетливостью и страхом не воспринимал бы это, если б не мое уродство, о котором Лида так безжалостно напомнила мне. Безжалостно, но справедливо.
   Она не протянула мне руки и правильно сделала. Она была мне нужна, и я цеплялся за нее, чтобы удержаться на ногах, как когда-то вцепился в дерево, полз вверх по старой коре, обдирая в кровь пальцы. Нельзя ползти по людям. Больше я так не делал. Как-то, еще в начале, она говорит:
   Ты сам не понимаешь, как хочешь сбежать от меня..." А я ей:
   Ничего подобного, это ты бежишь...
   -Ты мальчик, - она говорит, - куда тебе жениться. Ты вечно будешь таким, а я всерьез хочу жить.
   - Сервант, комод? . . .
   - И сервант, и комод, и машина... и дети... Что ты думаешь о детях?
   Ничего я не думал. Я не выдержал бы этого, тайный инвалид, до поры до времени скрывался и надеялся, что так можно всегда. Если б она увидела мои ноги... И минуты бы рядом не стояла. Ничего, ей вовремя сказали, вовремя, и я знаю, кто это сделал. Но уже значения не имеет. Я должен был понять она не для меня, и уйти. А я не мог этого стерпеть и вернулся. Я был сильно привязан к ней, не мог расстаться. То, что потом с ней случилось, было ужасным совпадением, и насмешкой. Я не убивал ее, но развязал руки случаю, расчистил ему дорогу, это правда. Если у него есть руки. Ноги у него, уж точно, есть. Это я-то, всю жизнь воевавший за справедливость, против безумия слепых сил. Всю жизнь считал, что мне не повезло, жизнь обошлась со мной хуже, чем с другими.