Отключился «Уничтожитель времени» (тм). Ожил сероглазый. Ловко спрыгнул с подножки бронемобиля, перешагнул катающихся по земле и стонущих охранников, подошел к Афоне, который как ни в чем ни бывало продолжал вязать, устроившись на спине заткнувшего ладонями уши Духа. Дух как обычно был одет во что-то дурацкое: в шинель, галифе и папаху. Сероглазый подошел к Афоне, погладил его по голове. Обычно не принимавший таких ласк, Афоня на этот раз стерпел. Кажется, ему даже понравилось.
   – Вы знакомы? – спросил Шилов, который по привычке удивлялся, почему на них троих писк не действует.
   – Знакомы… – ласково ответил сероглазый.
   – Пока все, особенно шалава эта, морочили тебе голову, он помогал, – сказал Афоня хмуро.
   – Сероглазые самые первые заморочили мне голову… и что теперь, господин чужак?
   Чужак улыбнулся.
   – Можешь остаться, можешь пойти со мной, учить, понимать самого себя, нас, вселенную. Но тогда ты никогда не вернешься сюда, только во снах. Как хочешь, решай, выбирай. После всего, что было, насильно не могу заставить, только попросить, выбор за тобой. Можешь остаться. Здесь твои люди, соплеменники, лживые друзья. Они будут не рады, попробуют еще раз поймать меня, используют тебя.
   – Я – не специалист, – пробормотал Шилов, задумчиво вертя в руке диск. – У меня просто особый дар, который использовали все: сначала мать, потом шеф и коллеги. Они заставляли меня верить им, слушаться их. Весь мир, придуманный, скверно нарисованный мир заставлял меня что-то делать для него. Я убежал сюда, построил дом, но мир догнал меня. Настоящий, нереальный, какая разница? Ты догнал меня, потом шеф… Я хотел убежать в любовь, но Сонечке оказалась не нужна моя любовь… я остался наедине с этим… со всем этим.
   – Ты пойдешь? – спросил сероглазый, с безгубого рта которого стекала улыбка.
   – Хозяин… – растерянно прошептал Афоня. – Хозяин…
   «Как странно, – подумал Шилов, – он никогда раньше не называл меня хозяином».
   – Пойду. Не с тобой. Не с Афоней. Не с ними. Просто пойду. Сам.
   – Погоди. Ты не можешь. Не должен. Не понимаешь.
   – Как все затрахало! – закричал Шилов, топая ногой. – Господи, да как же так можно. Да что же это такое творится! – Он заорал: – Да как же вы все меня заебали! Вы что, не поймете? Вы, все вы, боретесь за какую-то херню! А смысл лишь в том, что вы все здесь. Здесь и сейчас. Поболтать, подумать, подружиться! А вам… что вам? Подавай развлечений? Крови и говна? Сраных выдуманных приключений? Душу? ДУШУ?! Ну скажи мне, на хера тебе душа нужна, если от нее толку – ноль, если и так и этак всем нам полная жопа! Потому что с душой или не с душой, ты один. С душой не попиздишь о том о сем. С ней не отправишься в поход. Она не согреет тебя в палатке. Душа на хрен не нужна! Нужно… друг с другом нужно! Друзьями быть! Выпить, обняться, на звезды посмотреть. На настоящие звезды. Покурить вместе. На рыбалку съездить. Щуку поймать. Здоровую. А потом на поезде – куда-нибудь на Дальний Восток. Куда-нибудь подальше, но вместе. О боже… еб твою мать… у меня уже слов не хватает… Боже ты мой…
   – Успокойся, закрой глаза, отдышись. Это истерика, пройдет.
   Шилов плюнул, развернулся и по лесной тропинке пошел вперед, и роса приятно холодила его ноги, забираясь в штанины. Сзади удивленно всхлипнул Афоня. Гневаясь, сказал что-то на чужом языке сероглазый. Щелкнул пальцами, и мир вокруг Шилова изменился. Шилов только улыбнулся этому новому миру: мирам, галактикам, вселенным. Из пучины к нему протягивала руки Соня. Стоящий на вершине холма Проненко, который прибавлял к каждому слову свое неизменное «как бы», насмехался над ним. Лес стал пустыней. Соня, погибающая от жажды, смотрела на него умоляюще, просила глоток воды. Молния разворотила небосвод. Громыхнуло. Семеныч, сидящий в беседке, звал Шилова под навес, надеялся выпить с ним, поговорить о жизни. Снова появилась и тут же исчезла Соня. Возник Дух – жалкий в галифе и грязной пилотке. Он плакал и умолял небо простить его, срывал с себя военную форму, становился на колени и целовал сырую землю. Он проклинал тот день, когда записался в отряд наемников, работавших на окраинах вселенной, убивавших людей. Он стоял точно посредине между двумя армиями, солдаты которых стреляли друг в друга в строгой последовательности. Дух просил Шилова простить его, но Шилов молча шел мимо. Он шел мимо выросших буквально за секунду Египетских пирамид и садов Семирамиды, мимо людей, поклонявшихся ему и проклинающих его, мимо знойной зимы и снежного лета. Он подошел к оборванной земле и сделал шаг в пустоту, но пустота оказалась удобной для ходьбы и прилежно ложилась под ноги.
   Он увидел Дж. Дж. Доджсона, который пил отвар из мухоморов и записывал в книгу свои ощущения, обращаясь к самому себе как к другу по имени Жорж. Дж. Дж. Доджсон улыбнулся Шилову как старому знакомому.
   – Вот, книгу пишу… – пробормотал он.
   – Книга станет бестселлером, – сказал, улыбнувшись, Шилов.
   – Да знаю я… – Дж. Дж. Доджсон махнул рукой. – Даже псевдоним себе уже придумал.
   – Какой?
   – Петенька Орешкин.
   – Ты где такой дурацкий псевдоним откопал?
   – Это еще не окончательный… – буркнул Дж. Дж. Доджсон, отворачиваясь.
   – Тебе нравится такая жизнь? – спросил, помолчав, Шилов.
   – Нет. Я хотел найти друзей, но друзья не находились. Я стал наркоманом и написал великую книгу, но друзей все равно не появилось. Зато появились фанаты. Я их ненавижу. Мои фанаты – свиньи.
   – Пойдешь со мной, Дж. Дж. Доджсон? Станем друзьями. Настоящими. До гроба. А?
   – Я… не знаю… боюсь… как же моя книга?
   Шилов пожал плечами и пошел дальше. Он видел сотни и тысячи миров. Он видел, как машут ему руками Бенни-бой и Эллис, как они высовывают изо рта раздвоенные языки, а мертвый сероглазый с бутылкой Ширяева, воткнутой в спину, лежит у их ног и лужа крови растекается под ним. Он видел ангелов, тонущих в мировом океане; океан шипел и испарялся. Он видел гибнущие звезды и простых деревенских парней в пилотках с красными звездами, захотевших вдруг счастья. Он видел женщин, оплакивающих погибших мужчин. Он видел сотни бельевых веревок, протянутых из ниоткуда в никуда, на которых сушились черно-белые носки, предназначенные для Сонечки. Он видел ее, седую как лунь, с постаревшим сыном за спиной, топчущую сердце, сшитое из двух кусков ситца, набитое пожелтевшей от времени ватой.
   Он ждал, когда сероглазому надоест создавать миры, призванные поработить его.
   И спустя много лет он, наконец, дождался.

ПОСЛЕСЛОВИЕ.
ИСТОРИИ ЧУЖИХ МИРОВ

Охотники за эхом (мир: другая земля)

   Посвящается Сальвадору Дали

   Коди принес дискретный механизм. Швырнул его на стол – в стороны брызнула липкая серая жижа, – промычал под нос, что разберется с ним попозже, и ушел. У Коди через сутки ночная смена в храме непрерывности, а Епископ не любит тех, кто опаздывает. Поговаривают, он вообще не любит людей.
   Саша тут же подбежала к столу; грызя ногти, бегала вокруг и внимательно разглядывала замысловатый приборчик. Я лежал на кровати и следил за метаморфозами стены. Сегодня преобладал пепельно-черный. Я тыкал пальцем в стену, заставляя пепельно-черный расползаться кругами, и срывал ногтем мутную вчерашнюю пленку, под которой открывался приятный для глаз бежевый, цвет свежести.
   – Что это, Линк? – спросила Саша, прыгая перед столом на одной ноге.
   Я перевернулся на бок и поглядел на стол.
   – Эта штука называется «магнитофон». Кажется, так.
   – Зачем она?
   – Саша, выйдешь за меня замуж?
   – Зачем она?!
   Я вздохнул:
   – С помощью этой штуковины Коди хочет записать голос Лики в Долине Эха.
   – Коди – герой, – плаксиво протянула Саша. – Коди хочет найти и записать голос погибшей жены; ты – его брат, но никогда в жизни не станешь таким.
   – Я хочу стать таким. Я хочу, чтобы ты стала моей женой.
   – Как эта штука работает?
   Я спрыгнул с кровати; потянулся, зевая во весь рот. Рукою оттяпал от пищевой части стены изрядный ломоть и захрустел нарочито громко. Но лакомка Саша на этот раз не обратила на меня внимания.
   – Я хочу с ним слиться, – сказала она, дрожащими от нетерпения пальцами оправляя платье. – Я мечтаю с ним смешаться, но боюсь. Эта штука, кажется, жутко дискретная. Она, кажется, состоит из деталей.
   – Не смей! – прикрикнул я. – Мало ли, что может случиться. Подождем Коди. Он специалист по таким артефактам.
   – Я знаю. Но я хочу. Ха-ачу.
   Цвет ее платья стремительно менялся: только что был розовый, и вдруг стал красным, а вот он уже пурпурный, изумрудный, фиолетовый, клюквенный, сапфировый, синий, рубиновый, бирюзовый…
   – Не трожь!
   Саша протянула руку и схватила ребристый бок магнитофона. Я, подойдя, хлопнул ее по запястью, рука моя соскользнула и провалилась в магнитофон, втекла в него вместе с запястьем. И застряла. Я глядел на артефакт и не верил глазам.
   – Ты слился с ним! Слился! – засмеялась и захлопала в ладоши Саша. Угольно-черные косички весело подпрыгивали вместе с ней. В другой момент я бы порадовался Сашиному смеху, но не сейчас. Сейчас мне было больно; артефакт драл в мою руку огненными иглами, рвал кожу дискретными деталями, и не было в нем ничего непрерывного – редкие, несвязанные с собой образы, картинки и не несущие информации вспышки проникали в мой мозг. Я чувствовал, как глаза наливаются кровью, что кровь сочится из разодранного запястья.
   – Линк? Линк! Что с тобой…
   – Позови… Коди…
   – Линк! Линк!
   – Позови…
   Димка, Димочка. Это так глупо, мне кажется, что я говорю с тобой, кажется, что еще минута, и ты ответишь; но это всего лишь пленка, а ты далеко, и мама моя гремит посудой на кухне; она всегда идет мыть посуду, когда зла, а сейчас она злится, потому что ненавидит тебя. Она считает, что ты – шпана, так и говорит: шпана подзаборная, но я знаю, это не так. Ведь ты не шпана, ты добрый. Димка, Димочка, ты просто не умеешь выражать чувства правильно, ты материшься на восход солнца и поешь блатные песни, подыгрывая на гитаре, у которой всего две струны; ты любишь меня, я знаю; ты ни разу не говорил, что любишь, но это правда. А помнишь – дождь, небо хмурое и пепел с него сыпется. Помнишь, как мы лепили снеговика из пепла, а ты смеялся, когда я искала что-нибудь, что бы подменило морковку, и смотрел на меня как-то по-особенному и молчал, потому что, наверное, боялся пошлость сказать… Димка, Димочка, я так ждала, что ты признаешься в любви, но ты молчал…
   – Слышишь меня?
   – Слышу, Коди, – не разлепляя век, ответил я.
   – Больно?
   – Больно, Коди. Что случилось?
   – Твоя рука слилась с артефактом. Теперь вы – одно.
   Я открыл глаза. Увидел коричневый потолок и большой красный нос Коди, а еще его куцую сивую бородку, обветренные губы и круги под глазами. Кожа у Коди была бледная, покрытая пепельным крапом, а на лысой голове пробивался седой пушок.
   – Побрей голову, – сказал я. – Коди, Епископ тебе не всыпал розог за это?
   Он промолчал.
   Я попытался пошевелить пальцами на правой руке, но не получилось. Я их не чувствовал и боялся посмотреть, как она теперь выглядит, моя рука.
   – Это нормально?
   – Это ненормально, Линк. С этим артефактом невозможно слиться. Он слишком дискретный. Он… он настолько дискретный, что я не представляю, почему ты до сих пор жив.
   – Зачем ты его принес тогда?
   – Потому что я нашел инструкцию. В инструкции говорилось, как можно обращаться с магнитофоном, не сливаясь с ним. Еще я нашел кассету, сунул ее в артефакт и записывал на нее. Понимаешь? Он рабочий!
   – Как там Саша?
   – Это из-за нее случилось? – помолчав, спросил Коди. Я повернулся и посмотрел на брата. Он стоял, насупившись, в своей серой штормовке и замызганных брюках и обиженно шмыгал носом. Руки держал, сжав в кулаки, в карманах. – С ней все в порядке, Линк. Она спустилась в город и пошла на рынок за новым наполнителем для пищевой стены.
   – Она…
   – Она равнодушна к тебе, Линк. Пойми.
   – Магнитофон общался со мной, – сказал я, отвернувшись к стене. – Я слышал чей-то голос. Чей-то безумно древний голос.
   – Тебе было плохо, Линк. Но ты справился.
   – Я слышал, Коди. Правда.
   – Ничего ты не мог слышать! – закричал он и ударил об стену кулаком, отчего во все стороны полетели бежевые брызги. – Ты сломал его! Сломал единственный шанс записать Ликин голос!
   – Извини, – сказал я.
   Ночью с неба повалил пепел. Крупные черные хлопья ложились на крыши домов и сразу в них впитывались. Люди носились по городу, сверкая пятками, скупали на рынке брезент и накидывали его на кровли. Даже церковники, ненавидящие все дискретное, не брезговали презренным материалом. Я наблюдал за ними в окно. На изуродованную руку, которая своим весом тянула к полу, старался вообще не смотреть. Рука, собственно, заканчивалась у запястья, а дальше начиналась безумная мешанина дискретных деталей и непрерывного мяса. Кожа, стремясь зарастить детали, свисала уродливыми лохмотьями; в некоторых местах наружу глядели тошнотворного белого цвета кость и спекшаяся кровь.
   Я увидел Сашу. Площадкой ниже она помогала подружкам раскидывать брезент. Когда с этим было покончено, она подбежала к балюстраде, которая ограждала площадку, и смело ткнула в облезшую краску пальцем. Подружки зааплодировали. Саша – очень смелая девушка. Она не боится дискретной полуразрушенной балюстрады. Она вообще ничего не боится. Сейчас она стоит посреди площадки, руки вытянувши в стороны, лицо обратив к небу, и ловит открытым ртом пепел, а подружки ахают испуганно, машут ей руками, но приблизиться боятся. Саша, наглея, взбирается босыми ступнями на балюстраду и балансирует на краю пропасти, продолжая ловить пепел.
   Я знаю, что она кричит. Она зовет подруг: «Это совсем не страшно, попробуйте!» Но ее не слушают, робеют.
   Однажды Саша поскользнется и сорвется с балюстрады. А может, перила обратятся под ней в прах – дискретные вещи ненадежны.
   Я отошел от окна и проковылял к пищевой стене. Стена выглядела новой. Съедобная жижа булькала внутри нее, лопалась пузырями – значит, свежая. От стены пахло чем-то сладким, может быть, малиной. Так говорит Саша. Она бахвалится, что нашла за провалом малиновую поляну, нюхала и ела ягоды. Даже если она нашла поляну на самом деле, малина – дискретная, есть ее нельзя. Саша лжет.
   Я зачерпнул здоровой рукой немного питательной жижи, подошел к кровати и сел. Потихоньку ел, а магнитофон держал на матраце. Так рука ныла меньше.
   – Завтра на работу, – сказал я магнитофону невесело. – Как я с тобой пойду? Епископ убьет меня на месте.
   Магнитофон молчал.
   – Коди говорит, что я должен был умереть. Но не умер. Не знаешь, почему?
   В артефакте что-то зашипело; полетели искры, от запястья к плечу пошло ровное тепло; здоровая рука покрылась мурашками. Мне это не понравилось, но я покорно ждал, что будет дальше.
   Малыш, скажи сюда. Да, да, вот сюда, в микрофон: папа.
   – Ма-ма.
   – Да не мама, а папа!
   – Ба-ба. Ба-ба…
   – Да не баба, а…
   – Слушай, не трожь ребенка. Пускай говорит, что хочет.
   – Ты ничего не смыслишь в воспитании! Я…
   – Какое, в задницу, воспитание? Ребенок говорит в микрофон, мы записываем его. Где ты видишь воспитание?
   – Да ты… я всего лишь хотела сделать тебе приятно. Чтобы он выучил слово «папа» и мог звать тебя…
   – Тс-с! Слышишь?
   – Пошел пепел.
   – Па… па… па-пел!
   Коди был испуган. Коди говорил, меряя комнату широченными шагами, руки спрятав за спину:
   – Линк, обратись к Епископу. Он должен знать, что делать. Так не пойдет. Эта штука прорастает в тебя все глубже.
   Из моего плеча торчали оголенные провода, а локоть и кожа вокруг него были искалечены торчавшими дискретными деталями; запястье покрывал хрупкий, покрытый трещинами, слой глянцевой черной пластмассы. Сквозь трещины выглядывала живая плоть. Пока еще живая.
   – Епископ расскажет мне о грехе дискретности и велит целыми днями читать «Священную Книгу Непрерывности», – ответил я, массируя левой рукой висок – так меньше болела голова. – Ты сам знаешь, Коди.
   – Я не могу оставить тебя, – прошептал Коди. – Я не пойду завтра на работу.
   – Может быть, он выгонит меня из города.
   – Нет, я не пойду на работу.
   – Глупости, – ответил я. Встал на дрожащие ноги, сделал несколько шагов, волоча мертвый артефакт. Подошел к окну, уткнулся в него носом. – А помнишь, Коди, были мы с тобой подростками и ходили за провал – пескарей ловить?
   – То не пескари были, – сказал, нахмурившись, Коди.
   – Но мы звали их так, ведь верно? А ветер трепал наши волосы, рябил и выплескивал на бережок мутную озерную воду. Вода там, помнишь, с утра чистая-чистая была, вот только ты любил нырять, баламутил воду, и со дна поднимался пепел, и становилось озеро угольно-черным. Ты веселый был, Коди, пока Лика не умерла. А давай пойдем все-таки в долину эха, а, Коди? Не зря ведь ты артефакт доставал, по свалке днями и ночами рыскал, вынюхивал…
   – Ты с ума сошел?… Линк, что с тобой происходит?
   – Эта штука сливается со мной, Коди. Она разговаривает со мной.
   – Дискретные вещи не умеют разговаривать.
   – Она рассказывает мне, – сказал я шепотом.
   – Ты чокнулся… ты сходишь с ума, Линк!
   Внизу Саша бегала с младшими подружками по площадке. В салочки играют? Сашу никто не мог поймать, потому что она в случае чего вскакивала на балюстраду или цеплялась за остатки шифера на крыше брошенного сотни лет назад дискретного здания.
   Саше восемнадцать, а она до сих пор как ребенок.
   – Мы не выживем, – сказал Коди. – Я не хочу подвергать тебя опасности. Ты не сможешь идти.
   – Не смогу идти?
   Я оттолкнул его с пути, и уверенным шагом вошел в жижу перехода, и тот в один миг перенес меня на улицу.
   Снаружи было холодно; резкий ветер налетал порывами и норовил сбить с ног. Блеклое солнце неохотно высовывалось из-за туч, из-за молочного киселя, в которое превращается небо ближе к вечеру; над крышами домов, словно призраки, раскачивались брезентовые накидки. Я шел по брусчатке и не только там, где биомасса не истончилась – я шагал напролом. Каждый раз, наступая на шершавый камень, кривился от боли и отвращения, но шел.
   – Саша! – позвал я.
   Она застыла на месте, а ее подружки тоже замерли и зашушукались, весело поглядывая на меня. Я остановился в трех шагах от них. Саша повернулась и посмотрела на меня с радостью:
   – Линк! Ты поправился!
   – Не то что бы… – пробормотал я. Саша повисла у меня на шее.
   – Я так волновалась, – сказала она. – Я играла в салки с девчонками только раз в день, не чаще, потому что очень сильно тревожилась.
   – Спасибо, Саша, – прошептал я, вдыхая аромат ее волос. Волосы были теплые, уютные, я зарылся в них носом и подумал, что, увидь нас сейчас Епископ, пришел бы в ярость.
   – Что у тебя с рукой? Она… острая и жжется.
   – Я…
   Саша вдруг толкнула меня в грудь, отскочила и сказала со злостью:
   – Даже не думай. Не понял что ли? Я никогда не стану твоей женой! Я знаю, ты хочешь меня поработить, как другие мужчины!
   – Ребенку поменяла подгузник?
   – Дима, я поняла, в чем проблема; почему у нас все не так…
   – Так поменяла?
   – Димочка, послушай меня! Зло – в разделении. Люди должны измениться. Изменить себя. Понять друг друга. Слиться. Непрерывность – это…
   – Где ты услышала этот бред?
   – На площади профессор выступал… а может, то не профессор был. Профессора ведь не ходят в военной форме, правда?
   Я лежал на брусчатке, хватаясь за голову, в которую впивалась иглами боль, а из магнитофона сыпались искры; детали трещали, провода впивались в тело, пронзали кожу и рвали жилы. Было невыносимо больно – кажется, я орал и заглушал отчаянный визг Саши и ее подружек, я заглушал даже голос, который струился из магнитофона прямо в мой мозг.
   – Ах ты, маленькая дрянь!
   – Дима, Димочка! Прошу тебя, прошу… не надо. Не надо. Господи, не…
   – Видишь, что с матерью твоей сделалось? И с тобой то же будет… если…
   Зло – в разделении.
   Острая боль пронзила мои плечи, и я открыл глаза. Небо изменилось: оно стало рдяным с проседью, и молнии лупили его у зенита, шпарили беззвучно, потому что это была не обычная гроза.
   Я повернул голову и посмотрел назад. Меня тащил, отдуваясь, Коди; руки его слились с моими плечами, а там, где его кожи касались обнаженные провода, обозначились красные пятна.
   – Отпусти, – приказал я.
   – Заткнись.
   Сашины подружки разбежались по домам. Они громко визжали и размахивали руками, хлопали дверями, а потом приникали к мутным окнам и глядели на нас. Саша стояла посреди площадки, подняв руки к небу, кружила в безумном танце и заливалась смехом.
   – Саша! – крикнул я. – Саша! Коди, отпусти…
   – Заткнись.
   – Саша!
   Он затащил меня в переход, и мы, слившись на мгновение с теплой биомассой, вынырнули у себя в комнате. Коди тут же отпрянул в сторону и стал дуть на обожженную руку, а я, не в силах подняться, подполз к окну и следил за шальным танцем Саши и Конем Рыжим, который медленно и величественно спускался с пылающего неба. Чудовище, казалось, заполнило все пространство собой – весь город и провал рядом с ним. По стеклу пошли трещины, и оно жалобно хрустело, прогибаясь внутрь.
   – Наше стекло дискретное, – сказал я зачем-то. – Это грех. Почему не заменить его прозрачной жижей?
   – Жижа мутная и недостаточно прозрачная, – ответил Коди. – Плохо видно.
   Это он когда-то принес со свалки стекло.
   Я стоял, упершись носом в дискретное окно, и здоровой рукой царапал раму, мысленно находясь там, вместе с Сашей.
   – Ничего с ней не случится, – сказал Коди. – Она помешанная. С сумасшедшими никогда ничего не случается. Как и с пьяными.
   – Не говори так…
   – Она безумней Епископа. Не знаю, за что ты ее любишь.
   – Не говори так! – закричал я и оттолкнул Коди.
   – А если и погибнет – что с того? Она заслужила смерть.
   – Молчи, ради непрерывности, молчи, Коди, иначе я убью тебя…
   Не выдержала давления Коня Рыжего хибарка садовника Утера; сначала обвалилась крыша, а потом почернели и развеялись пеплом стены. И вот уже на том месте не домик весельчака и балагура Утера, а круглый ожог; чахлый дымок вьется над ним, склоняется к земле, потому что не выдерживает натиска чудовища.
   – Утер сверх меры любил дискретные вещи. Он таскал их со свалки и сливал с домом.
   – Замолчи!
   – Наверное, он заслужил такую судьбу.
   – Молчи!
   Конь Рыжий заметил Сашу и спускался к ней; она, казалось, не видела ничего вокруг – продолжала плясать, а волосы ее будто ожили и разметались угольно-черным веером по воздуху.
   – Саша не выбривает голову наголо, а волосы, хоть и не дискретны по сути, признак духовной слепоты и дурного тона…
   – Замолчи!
   Конь Рыжий встрепенулся, повел мордой и вытаращился на наше окно; взгляд чудовища был ужасен, кроваво-красные глаза с бордовыми вертикальными зрачками прожигали насквозь и испепеляли остатки моей непрерывной души.
   Взмахнув крыльями, Конь подлетел к нашему дому. Тело его, с выступающими броневыми шипами и иглами заполнило весь оконный проем, а стекло, которое жалобно звенело и шло трещинами, не лопалось просто чудом.
   Конь Рыжий прижал морду к стеклу и глядел на мою больную руку, на голые провода; под глазом его появилась вдруг слезинка, которая скатилась к безобразному рылу и зашипела, испаряясь.
   – Ты это хочешь? – тихо спросил я, протягивая к стеклу исковерканную руку. – Чувствуешь свое?
   Конь молчал, а из его ноздрей вырывался горячий пар. Широкие крылья стучали по воздуху, а огненные глазищи смотрели, не отрываясь, на артефакт.
   У меня закружилась голова. Возникли образы, вспышки… слова.
   Димка, Димочка, чудо мое, рыжик мой любимый, как ты думаешь, что будет, когда мы умрем? Ведь умрем мы одновременно, потому что наша любовь – она как сказка, а в сказке муж и жена всегда умирают вместе, но даже если ты умрешь первым, я обещаю – спрыгну с обрыва или повешусь, хотя, чтобы повеситься, веревка нужна крепкая, а где я такую найду, поэтому все-таки прыгну или утоплюсь ради тебя, мой милый…
   Чудовище разверзло пасть, утыканную крупными, похожими на камни-голыши, зубами и заревело гневно, яростно, с ненавистью.
   Стекло лопнуло.
   Коди нашел где-то маленькую оловянную ложку; он черпал ею в пищевой стене, а потом кормил меня, насильно всовывая снедь в рот. Меня лихорадило: лоб горел, а тело потело, и рубашка на мне и простыня подо мной были совсем уже сырые. Жутко чесались ранки, из которых Коди извлекал стеклянные осколки.
   Дискретность проникала в меня все глубже и глубже.
   – Что ты ему такое говорил, Линк… – бормотал брат. – Что ты ему говорил…
   – У них неправильные чувства и поступки, – сказал я, уставившись в потолок. Потолок был покрыт пятнами плесени, от него пахло фиалками – так сказала Саша. – У них все другое – и такое же… не могу понять… Коди, я, наверное, умру скоро. Давай пойдем через провал в долину. Пока есть шанс. Я хочу записать голос твоей Лики.
   – Кхе-кхе…
   Коди обернулся, а я приподнял голову. Посреди комнаты стоял Епископ. Он почесывал гладко выбритый подбородок и пучил водянистые свои зенки, разглядывая стеклянные осколки, раскиданные по полу. Стоял на носочках, стараясь не наступить на стекло. Одет он был в парадную церковную форму: защитную гимнастерку и галифе, а ноги его были обуты в кирзовые сапоги, обильно выпачканные желтой биомассой.