– Идиоты! – закричал бородач и повертел пальцем у виска. – Полудурки!
   Шилов вздрогнул, потому что протестующие явно услышали бородача. Но потасовки не случилось, протестующие не обратили на обидные слова внимания, спокойно продолжили путь.
   Бородач похлопал по плечу напарника, светловолосого парня, и оставил его готовить шашлык самостоятельно. Подошел к Проненко и Шилову, крепко пожал им руки. К Семенычу подходить не стал, потому что тот, ушедший, по всей видимости, в рыбацкую нирвану, творил с шашлыком что хотел, ловко вороша угли и подбрасывая куски мяса спицами, нанизывая на них аппетитно пахнущие ломти. Семеныч превратился в берсерка. В таком состоянии его нельзя было трогать.
   – Коралл ди Коралл. Стив. Рыбак. – Представился бородач. – Я на этой базе с ее основания. А вы, ребята, смельчаки. Не каждый турист сунет нос на озеро. В такую погоду. Ну. Кроме этих. – Он брезгливо повел плечами. – Протестующих. Мать их. За ляжку.
   – За что вы их травите? – Проненко ухмыльнулся. – Ведут себя тихо, никого как бы не трогают.
   Коралл ди Коралл покосился на Проненко:
   – За что травлю? Их все травят. Кто как. Начальник базы их, например, ненавидит. И отравил бы. По-настоящему. Ядом. Цианистым. Ну. Калием. Понимаете, протестующие пилы воруют. Из подсобок. Потом ломают. И выкидывают в озеро. Выплачивают стоимость выброшенной пилы. Исправно выплачивают. И штраф за загрязнение озера. Тоже выплачивают. Но все равно. Неприятно.
   – Неприятно, – согласился Проненко, теряя интерес к матерому рыбаку. Он зевнул и отвернулся, с притворным вниманием принялся разглядывать озеро и супер-осьминога. Шилов остался один на один с разговорчивым Кораллом.
   – Это мой сын! – сказал Стив, хватая Шилова за плечо, пытливо заглядывая ему в лицо – одобряет ли, понимает? – Ему восемнадцать. Он здесь с рождения. Я прилетел сюда. Ну. Двадцать лет назад. Видел основание базы. Видел, как ученые продолжали пытаться хоть что-нибудь выжать. Из озера. Из озера и кракена. Но быстро разочаровывались. Улетали. Один за другим. Осьминог не открыл своих тайн.
   – Это очень интересно, но…
   – Мы вместе рыбачим. Вот уже пятнадцать. Лет. Можете поверить? Пятнадцать лет – вместе! Столько всяких ног напилили. Разных. Толстых. Тонких. Детских, недоразвитых.
   – Ног? В смысле, щупалец?
   – Ног. Здесь все зовут их ногами. Не щупальца. Ноги. Так правильно. В смысле, сложилось. Так. Традиция. Впрочем, вы турист. Вам можно и так, и этак. Строго не осудят. Но посмеиваться. Будут.
   – Хм… может, продолжим разговор в более спокойной обстановке? – продолжил Шилов, перекрикивая вновь разбушевавшуюся стихию и перебивая Коралла, выплевывающего слова как автомат, производящий поп-корн.
   Коралл ди Коралл моргнул, улыбнулся во весь рот, хлопнул Шилова по плечу и заорал:
   – Ну конечно! Не сейчас! Вы правы! Пойду сыну помогу! Как закончите, приглашаю вас в домик. Заходите. Номер 17! Это мой домик. Он неподалеку. Справа от тропинки, ведущей к главным воротам! У обрыва. Красивый вид на джунгли. Заходите. Угощу глинтвейном! Замечательная штука. Горячая. Бодрящая.
   Он был не по делу суетливый, этот мужик, не без намечающихся морщин, но крепкий как вековой дуб, с резко обрисованными чертами лица, узкими бледными губами, густыми светлыми волосами и густой же бородой, которая была почему-то темнее волос. Викинг, не иначе. И только глаза его, полные затаенной печали, казались неуместными на мужественном лице.
   – Хорошо! – крикнул Шилов, и Коралл ди Коралл убежал к сыну, который боролся с рассыпавшим искры мангалом.
   Шилов чихнул, почесал переносицу. Он вдруг почувствовал себя не в своей тарелке, не на своем месте, и взглянул на Семеныча – тот все еще колдовал над мангалом, на Проненко – этот ухмылялся своим мыслям и носком ботинка подгребал к себе ракушки, облепленные водорослями. И до того тоскливо стало Шилову, что, не придумав ничего лучше, он пошел к биотуалету.
   Лишь повернулся спиной к озерному чудовищу, и тоска прошла, зато по спине побежали мурашки – Шилов не мог избавиться от чувства, что монстру вот-вот надоест быть бездейственным наблюдателем и источником шашлыка, и он нападет со спины. Чувство стало назойливым. Оно начиналось у лопаток и скатывалось к пояснице и еще ниже, к пяткам, а потом вместе с отвратительной дрожью возвращалось обратно. Шилов испытал немалое облегчение, когда зашел наконец в кабинку и захлопнул за собой дверь. В кабинке было тихо. Шилов уселся на унитаз, не снимая брюк, пальцем тронул рулон туалетной бумаги, висящий на ржавом гвоздике, крутанул его. Гвоздик совсем не смотрелся в биотуалете, но хозяева базы видимо решили, что ржавый гвоздик – это нелишнее напоминание о давно ушедших романтических временах.
   Шилов сунул руку за пазуху, достал пачку сигарет. Сигареты, слава морским богам, не промокли. Шилов прикурил. Его окутало облако крепкого табака, приятно щекочущего ноздри.
   Он вспомнил свой домик в лесах у Воронежа и домового Афоню, генетически выведенного чудика, который живет на чердаке и по ночам воет на луну, а днем, схоронившись в темном уголке, вяжет носки и поблескивает оттуда своими зелеными как у кошки глазами. Афоня никогда не спит. Шилов однажды спросил его, почему он не спит.
   – Я не сплю, потому что боюсь чудовищ, – ответил скрипучим голосом Афоня.
   – Чудовищ? – Шилов засмеялся. – Какие могут быть в наш просвещенный век чудовища?
   – То, что ты их, Костя, не видишь, не значит, что их нет, – возразил Афоня. – Проблема в том, что люди ищут там, где темно. Чудовища есть, но они не там, где темно, они там, где светло, и они большие, много выше меня, эти чудовища, они вечно норовят сожрать слабого, самого обычного меня, и именно поэтому я не сплю и каждую ночь своим воем отгоняю их от твоего дома.
   Только Афоня, да еще, пожалуй, Сонечка чаще звали его не по фамилии, а по имени, Костей, и Шилов позволял им, потому что они были для него самыми дорогими существами на свете. Вот только Соня Плошкина этого не знала, а Шилов не осмеливался ей сказать.
   – Зачем же ты отгоняешь их ночью, если они там, где светло?
   – Я отгоняю их заранее, – ответил Афоня.
   – И как они выглядят, эти чудовища? – спросил Шилов, едва сдерживая смех.
   – Они большие. Разве не понятно? Они большие, намного больше нас и именно поэтому они – чудовища. Они должны нести ответственность за нас маленьких, но не хотят этого!
   – Понятно… – фыркнул Шилов. – Оскара Уайльда или как там его перевираешь?
   Афоня промолчал, и вскоре они забыли о том разговоре и больше никогда к нему не возвращались.
   Шилов отвлекся от воспоминаний, потому что кабинка вдруг покачнулась. Он уперся ладонями в стенки, не понимая, что происходит. Кабинку качнуло сильнее, можно даже сказать, размашистее. Шилов чертыхнулся, схватился за дверную ручку, толкнул дверь, но дверь не открылась, и тогда Шилов, начиная паниковать, толкнул сильнее, но дверь все равно не поддалась. От табачного дыма резало глаза и становилось нечем дышать. Кабинка раскачивалась все сильнее, в маленькое вентиляционное окошко под потолком проникали какие-то звуки: неясный шепот, тихие голоса. Так шепчет морской прибой, разбивающийся о волнорезы. Так бормочут маленькие дети, засыпая. Сначала невозможно было понять, что каждый звук означает, но потом Шилов прислушался и сумел связать звуки в отдельные слова, которые складывались в стихотворение на английском.
 
It shouted loud, «Fe, fi, fo, fum!
I smell the blood of an Englishman.»
Jack was frightened, Jack was quick,
down he climbed in half a tick. [1]
 
   А потом слова опять стали неразличимыми, исчезли, затерявшись в мешанине прибоя, криков чаек и уток, медвежьего воя, и кабинку перестало трясти. Вдали затихало «Фи, фай, фо, фам», но вскоре и это ушло, растворилось в пахнущем табачным дымом воздухе. Шилов замер, стоя у дверей навытяжку, как часовой, готовый встретить опасность лицом к лицу, а опасность была, опасность приближалась вместе с глухими шагами неведомого кого-то. Шаги звучали все ближе и ближе, и вот неведомый кто-то схватился за ручку с той стороны и медленно повернул ее, заставив сердце Шилова подпрыгнуть к самому горлу. Шилов задохнулся, уперся кулаками в дверь.
   Дверь открылась, в глаза брызнуло солнцем, и Шилов зажмурившись, выставил перед собою кулаки.
   – Мальчишка сказал, что у этой кабинки ручка барахлит, – сказал Проненко.
   Шилов распахнул глаза. Да, перед ним стоял именно Проненко, сутулый, злобный Проненко, который в лучах вынырнувшего из-за туч солнца казался букашкой, которую стоит немедленно прихлопнуть, но сейчас Шилов обрадовался ему как никогда, потому что все еще находился под впечатлением от эпизода в туалете. Впрочем, подумал он, происшествия на самом деле не было, померещилось. Задремал в туалете, вот и приснилась дичь – так успокаивал себя Шилов.
   – Ты там курил что ли? Дышать, блин, нечем!
   – Ну?
   – Что, ёпт, «ну»? – взвился Проненко. – Задымил биотуалет, как бы общественную собственность!
   – Пойдем, Проненко, есть шашлык, – Шилов улыбнулся до ушей, обнял товарища за плечи и повел к мангалу, у которого подпрыгивал на месте Семеныч и энергично размахивал руками, подзывая их. Когда они подошли ближе, выяснилось, что Семенычу в шорты попал горячий уголек; он махал руками от боли и скакал по песку, стараясь вытряхнуть его.
   Вместе с солнцем появились и туристы. На берег стайками высыпали дети. Малыши плескались, веселились, тыкали в щупальца (ноги, поправлял себя Шилов) заостренными палками и, хохоча, отскакивали вглубь пляжа. Появились взрослые. Одни расстелили полотенца на еще мокром, но уже теплом песке, и стали загорать, другие потягивали пиво, сидя по-турецки и раскладывая нарды, редкие энтузиасты рыбачили, и их пилы «Шворц» с визгом рассекали плоть, забрызгивая одухотворенные лица рыбаков смердящей кровью. Гнилую вонь перебивали приятные ароматы шашлыка, который туристы готовили, стоя навытяжку у многочисленных мангалов. Коралл ди Коралл и его сын, лишь появились туристы, собрали вещички и гордо удалились, неся в котомках за спинами окровененные кусы осминожьего мяса. В тот же миг возле участка, где они рыбачили, заволновалось озеро. На берег шлепнулась, обрызгав водой хохочущую детвору, целая нога.
   – Кораллы пригласили нас в гости, – сказал Шилов Семенычу. Семеныч зорко поглядел вслед уходящему семейству.
   – Зайдем ближе к вечеру, – решил он. – Отдохнем пока, винца попьем.
   – Ты их знаешь?
   – Видел несколько раз. Кораллы живут у озера на постоянной основе, но редко с кем общаются, их недолюбливают. То, что они к нам подошли, редкая удача. Пр-рикоснемся, так сказать, к местной легенде, сами станем ее частью. Быть может, нас тоже станут недолюбливать.
   – Старшему Кораллу понравилось, что мы тоже в дождь рыбачим, не боимся, – буркнул Проненко и громко чихнул.
   – Будь здоров, – пробормотал Шилов, а Семеныч промолчал, потому что был занят важным делом – с аптекарской точностью разливал в пластмассовые стаканчики вино, купленное в палатке.
   Они втроем расселись у самого берега, раскинули старое покрывало, расставили пластиковые тарелки и принялись за еду. Шашлык был наивкуснейший, нежный, таял во рту, и Шилов расхваливал Семеныча и его кулинарный талант так, что тот аж краснел от удовольствия, а Проненко Семеныча не хвалил, жевал молча, сосредоточенно, будто делал работу.
   – Забавно, – сказал Шилов. – Сразу после рыбалки мясо тухлятиной отдает, а готовое – просто объеденье.
   – Это не тухлятина, – сказал загадочным шепотом Семеныч, наклонился к нему и огляделся по сторонам. Шилов, которому стало любопытно, тоже огляделся, но все на берегу было в порядке: дети бегали, взрослые рыбачили или выпивали, грязные пилы лежали рядом на камнях, завернутые в дождевики.
   – А что?
   – Долгая история, – сказал Семеныч. – И я ее вам как-нибудь расскажу.
   – Кажется, кракен дышит метаном или еще какой-то гадостью вроде того, которую поднимает со дна озера, вот как бы и воняет, – сказал Проненко.
   – Гад ты, Проненко, – нахмурился Семеныч. – Вечно все портишь.
   – Такой я, – пожал плечами Проненко.
   – Хоть бы похвалил мою стр-ряпню!
   – Мне некогда, – отрезал Проненко, – я должен тщательно пережевывать пищу, потому что уважаю свой желудок и, вообще, пищеварительный тракт.
   – Ну ты и пень! – восхитился Семеныч и, захохотав, хлопнул себя по коленям.
   Проненко нахмурился:
   – Сам ты как бы пидор.
   – Причем тут «пидор»? Я тебя вообще-то пнем назвал.
   – Почему пень?
   – Какая тебе, салага, разница? Потому и пень!
   – Сам ты как бы пень.
   – Обзываешься? – Семеныч нахмурился. – Я, значит, тебя, салабона, с работы выдергиваю, путевки выбиваю, развлечь тебя, офисную крысу, хочу – и где твоя благодарность? Обзываешься пнем!
   – Мужики, не ссорьтесь! – вмешался Шилов.
   – Шилов, замолчи, пидор!
   – Хорошо, пусть я буду пнем, только ведите себя тише.
   – Вообще-то я тебя пидором назвал, пень – Проненко!
   – А в рыло? – Шилов, этот простой парень, в котором вдруг проснулся дух древнерусского богатыря, сжал кулаки и с ненавистью посмотрел на Семеныча. Семеныч как-то сразу обмяк.
   Они замолчали, притихли, и, не стукаясь, с яростью поглядывая друг на друга, выпили.
   – Ладно, – решил Семеныч, – чтоб разрядить обстановку, я вам поведаю другую байку, поделюсь, пока пьяный, интимной историей своего детства. Хотите?
   Шилову стало очень интересно, и он кивнул. Проненко пожал плечами и промолчал. И тогда Семеныч начал рассказывать.
 
   История Семеныча
   В юности, нос-понос, я любил убегать из дома. Убегал на несколько дней, часто уходил в тополиную рощу неподалеку и бродил там, как неприкаянный. Диктовал стихи верному покетбуку «Шворц», потому что был личностью романтичной и мечтал стать знаменитым поэтом, вроде Ахматовой или Цветаевой, только мужчиной. Иногда забывал покетбук дома и шел к соседке, веселой рыжей дивчинке, украинке, которую звали Галя. Я целовал Галю в алые губы. Она шутливо отталкивала меня, когда я давал волю рукам. Впрочем, ничего серьезного у нас не было. У нее были замечательные тугие косы. Мне очень нравилось читать ей стихи. Да я, кажется, больше никому их и не читал, если не считать себя. Галя забиралась на диван с ногами (а ноги у нее были загорелые, красивые!), скрещивала их, кулаки упирала в подбородок и смотрела на меня влюбленными глазами. Я стоял посреди комнаты с покетбуком в дрожащих от творческого возбуждения руках и декламировал. Я мог декламировать час, два, а она внимательно слушала, и я продолжал декламировать, забывая о времени и пространстве, совсем обо всем. Вскоре я забросил тополиную рощу и ходил к Гале все чаще и чаще. Мы пили чай с ореховым вареньем, целовались сладкими от варенья губами, я читал ей стихи с покетбука или наизусть, хотя с покетбука чаще, потому что память у меня была паршивая, особенно, нос-понос, на рифмованные строчки.
   В общем, я читал стихи, она слушала, и мы не подозревали, что тучи сгущаются над нашими юными головами, что соседка, которую звали тетя Варя, вредная старуха, кляузничает ее родителям, обвиняет меня в растлении юной дивчинки, а ее родители верят и жалуются моему отцу, а мой отец… В общем, всыпал он мне порядочно, но я и сам, чего греха таить, потрясенный тем, что теряю любовь, Галочку мою ненаглядную то есть, попытался дать сдачи – это отцу-то! Папка разъярился и, схватив меня за шкирку, выкинул из подъезда на улицу, прямо навстречу роботу-мусороуборщику.
   – Привет, – сказал я роботу и выплюнул выбитый резец, а робот подхватил зуб клешнями, проглотил и спросил:
   – Сколько времени?
   – Шесть утра, – ответил я, поднимаясь на ноги. Мусорный робот был красавцем: солнце играло бликами на его вычищенных до блеска боках, сиреневые глаза-камеры смотрели, как мне показалось, испытующе.
   – Это хорошо, – сказал робот и не сдвинулся с места.
   – Ты чего-то ждешь? – осторожно спросил я.
   – Да, – сказал робот и оттолкнул меня в сторону, – ты стоишь у меня на пути, ничтожный человек!
   Я стоял, прижавшись к стене, и дрожал, потому что ни разу еще не слышал такого, чтобы робот отталкивал человека, да еще и называл «ничтожным», но потом увидел на спине робота фиолетовый оттиск «грЫзли» и понял, что робота перепрограммировали валерьянцы из организации «грЫзли», защитники прав роботов. В те годы по стереовидению о них часто говорили. Валерьянцы во всех интервью грозились перепрограммировать роботов. Вот, похоже, одного уже перепрограммировали. Я решил проследить за уборщиком, чтобы потом вызвать милицию и прославиться. Я представлял, как отец увидит меня по стерео и, размазывая слезы унижения по лицу, станет умолять, чтобы я вернулся под отчий кров. Я бы вернулся, но не сразу, сначала бы я сказал отцу: «Хо!» А потом бы сказал: «Ты выгнал меня, папа, разлучил меня с моей Галей, разбил о балконные перила покетбук, и все мои рифмы, все мои потаенные слова разлетелись мертвыми байтами в холодном октябрьском воздухе. А теперь ты хочешь, чтобы я вернулся, чтобы я забыл, как ты лишил меня Галочки, ее алых губ и классной попки, за которую так замечательно хвататься?» А впрочем, про попку я бы промолчал. И про губы, наверное, тоже.
   Робот, пренебрегая мусором, скопившимся в урнах и контейнерах, ехал по сырым переулочкам. Он ехал через дворы, засыпанные дырявыми позднеосенними листьями, ехал навстречу своей неведомой цели. Я шел сзади, не таясь. Робот меня игнорировал, потому что роботы-мусорщики – тупые однозадачные твари и не умеют выполнять несколько дел сразу. Мы шли долго, и люди нам ни разу не встретились, потому что было совсем рано, полседьмого что ли, да еще и воскресенье, народ спокойно спал в своих постелях, и только фонари освещали путь, да ранние маршрутки стегали темное небо лучами-выхлопами.
   «Хо! – думал я. – А ведь, прославившись, я получу кучу денег и отцу, пожалуй, захочется уйти со своей постылой работы. Кому по душе вставать каждое утро, кроме понедельника, в пять часов, чтобы брести на вахту крупного завода по производству плюшевых котят? Батяня придет ко мне и скажет: «Вот он я, сын, весь перед тобой, ничего не скрываю. Скажи, сын, ты устроишь меня на новую, высокооплачиваемую работу?» А я буду сидеть перед ним в роскошном кресле, и Галька, облаченная в трусики, лифчик, вуаль и красные туфли на шпильках, будет делать мне массаж ног, а я еще начну курить трубку и диктовать на покетбук новейшей модели очередное гениальное стихотворение, написанное хореем, хотя лучше ямбом. Или дактилем. Я притворюсь, что не замечаю отца, а потом ощупаю его безразличным взглядом и скажу: «Папа, ты ли это? Ты так осунулся и постарел, папа!» И напишу стихотворение амфибрахием.
   Я бросил мечтать, потому что робот замер посреди очередного сквозного двора и стал медленно разворачиваться. Я отступил в тень. Мусорщик не засек меня. Он направился к подвалу, полуподземному зданию, где в деревянных кабинках старорежимные старушки хранят соления, варения и прочее. По выщербленным ступеням робот стал осторожно спускаться вниз. Я заглянул во тьму подвала и увидел дверь в самом низу и горящую лампочку над ней. Я начал спускаться за роботом и вскоре увидел, как он подходит к железной двери, нажимает кнопки на замке перед ней, дверь отворяется, робот заезжает внутрь, а дверь за ним, жужжа моторами, медленно затворяется. Не думая о последствиях, я нырнул в сужающуюся щель. Успел.
   Я угодил в хорошо отапливаемую комнату без окон, но с вентиляцией и подведенным электричеством. Здесь было светло, обстановка выглядела спартанской. Стол, стулья, кургузая одежонка на крючьях, вогнанных в стену, пластиковые ящики по углам, кабинка-туалет, три лежанки разных размеров, похожие на гробы, черные, блестящие, с проседью проводов, подведенных к изголовью. Я слышал о таких «гробах». В них каждый день по часу лежат богатеи, желающие разучиться спать. Сны навсегда прощаются с такими людьми, им хватает часа в кабинке, чтобы выспаться. Таким способом богатеи вроде бы продлевают себе жизнь, отбирая лишние часы у снов.
   Впрочем, в тот момент я мало думал о волшебных кроватях. Я наблюдал за роботом. На мое счастье, мусорщик подъехал к стене и отключился. Тогда я тщательно изучил комнату: нашел шкаф с аудиокнигами, которых было чертовски мало, маленький стереовизор и стереофон, мемокубики с записями. Записей оказалось много, я хотел прослушать хотя бы некоторые, чтоб узнать о планах валерьянцев, но поленился.
   На столе стояли три плошки, такие, знаете, китайские плошки с особенными крышками, не выпускающими тепло. Я подошел и сел за стол поближе к самой большой плошке. Открыл ее. Пахло приятно, я сразу почувствовал себя голодным. Схватил ложку и выхлебал содержимое плошки наполовину, но вдруг понял, что это гороховый суп, а я терпеть не могу гороховый суп. Я выплюнул остатки прямо в тарелку и подтащил к себе плошку размером поменьше. Внутри оказался рис с кусочками мяса, кубиками моркови и еще чем-то. Я вспомнил, что эта штука называется плов. Плов был вкусный, рис рассыпчатый, пахло здорово, но я быстро наелся и уже по инерции плюнул и в эту тарелку. В третьей, самой маленькой плошке, оказался крыжовниковый кисель с комками, а я ненавидел и до сих пор ненавижу кисель с комками, поэтому плюнул в него после первой же ложки. Потом набрал в ложку супа из первой тарелки и плова из второй, и горючую эту смесь вылил в кисель, тщательно размешал. Я не стеснялся своих действий, потому что подвал принадлежал валерьянцам, а валерьянцы из «грЫзли», как известно, лютые враги человечества, пособники наших механических невольников.
   Мне стало любопытно, как это, жить без сна, и я прогулочным шагом, руки сунув в карманы, продефилировал к кроватям-«гробам». Внутри они, обитые мягким плюшем, казались достаточно удобными. Подушки мягкие, наволочки из нежнейшего шелка. Я попробовал забраться в самый большой гроб, но нога соскользнула с опоры, я оцарапался о борт, и, злой, плюнул в кровать. На среднюю кровать я разозлился заблаговременно, и плюнул в нее, не пытаясь залезть, а вот в маленькую забрался с ногами и, фыркая, как довольный ежик, устроился поудобнее. Я лежал, глядел на каменный потолок, от которого несло сыростью, и думал, что поваляюсь здесь буквально пару минут, а потом встану и позвоню в милицию. Приедет милиция, и стеревизионщики тоже приедут, чтобы снять меня на свои стереокамеры. Меня покажут в прямом эфире по местному телеканалу, а потом и по общему. Галочка увидит меня и свяжет длинную веревку из простыней, спустится по ней с седьмого этажа, и убежит в мое бунгало, которое мне купят за доблестные действия, которые привели к поимке опасных преступников. В бунгало я выдам ей прозрачный лифчик, бесцветные трусики и красные туфли на длинных шпильках. А потом…
   В общем, я уснул.
   А когда проснулся… Представьте: полнейшая темнота, лежу в чужой кровати, а надо мной в темноте светятся глаза, как у кошки, с вертикальными зрачками, только больше кошачьих, похожие на человеческие. Я поморгал, стали проступать очертания. Человек надо мной голову склонил, не кошка, мальчишка в строгом черном костюме. Темноволосый, кожа бескровная, нос острый, словно клюв хищной птицы.
   – Ты ел из моей миски? – спрашивает.
   Я ему шепотом:
   – Ну?
   Он тонкие свои пальцы под воротничок сует, ткань оттягивает, будто воздуха ему не хватает. Дышит хрипло, светящиеся глаза прячет, словно стыдясь чего-то.
   – Ты, пацан, – говорит, – только что меня убил.
   – Чего? – спрашиваю.
   Вижу, глаза у него закатываются, ручонками в края гроба вцепился и шепчет едва слышно:
   – Отравить я родителей хотел, подсыпал им яду, а ты взял и перемешал все…
   – Тебе помочь как-нибудь? – спрашиваю, а внутри все леденеет.
   – Тебе бы кто помог теперь… – шепчет. – После смерти упырем я стану и буду охотиться за тобой по ночам, а робота-мусорщика своего по завещанию со мной в могилу опустят и станет он роботом-упырем, будет высасывать машинное масло из других роботов, и мне помогать в делах моих дьявольских станет… буду лежать я днем в могиле довольный, пунцовый, а по ночам стану искать тебя, врага моего заклятого, а найду – по капле кровь выпью, пока в мумию не обратишься…
   Говорит, а сам на пол оседает. Исчез за бортом, как и не было его. Тут уж я не выдержал, выскочил из гроба. На стол посмотрел – лежат лицами в плошках мужчина в черном и женщина в черном, наверное, родители пацана, а над ними робот нависает и запись с рыданиями прокручивает и вымазывает электронные глаза машинным маслом. А пацан по полу ползает, кровавую пену изо рта пускает. Я – к двери. Она приоткрыта оказалась, и сверху луна в подвал этот проклятый светила. Часов двадцать проспал! Быстрее домой. Папке – бух в ноги. Умолял простить. О Гальке, стихах и покетбуке и не вспоминал…
   Семеныч замолчал, задумчиво обгладывая хрящик. Шилов несмело улыбнулся, потому что ясно было, что историю эту Семеныч выдумал на ходу – ну не глупость ли, робот-вурдалак, прислуживающий «грЫзли». Но Семеныч не улыбался, был совершенно серьезен.
   – Да-а… – протянул Проненко.
   – Погоди-погоди, – нахмурился Шилов. – Ты перемешал содержимое тарелок, но ведь ты и сам ел и должен был умереть от яда! Почему не умер?