По близости нашей квартиры, в доме Строгановых, стоял профессор астрономии Делиль, француз; у него был кучер иноземец, который свою квартиру имел в нижнем тех палат этаже, где профессор жил. У кучера была дочь, девка лет осьмнадцати; она была средней красоты, так, как и ее разум, но молодость ее сделала у меня об ней лишнее внимание. Отец кучер держал притом у себя вино в своем доме и продавал чарками всем, по привычке лифляндской, через что великий способ он подал нам часто в его дом хаживать под разными видами, хотя не самим пить, а вымысляли приводя к нему других, покупая у него вино, и поили; таковым вымыслом почти завсегда безвыходно мы у кучера бывали. Наконец почувствовал я в себе беспокойство, только еще издалека: эта страсть, кою я до сего случая не знал, следовательно, и воображать об ней не мог, сначала принуждала меня к частому свиданию с молодой Шарлотой (так было имя моей прежней победительницы), а я к тому беспрекословные находил случаи сидеть у отца ее целый день и разговаривать всякий вздор, сам питался страстным зрением и любовными {316} разговорами с Шарлотой. Наконец увидел я, со своей стороны, в себе перемену, которой прежде не чувствовал; чтение книг и любимое упражнение рисовать наводили мне уже скуку, а побуждало меня более всякий час видеть Шарлоту. Старался я препятствовать сей моей страсти, представляя себе ясно следуемую неблагопристойность, которая потом произойти может. С таковым предрассуждением мнил я овладеть собой, положил противиться привычке свидания и, чтоб не быть повержену в полную власть любовного предмета, отложил частое свидание с Шарлотою и не выходил из двора никуда недели по две, дабы не видеть ее; однако ж она никогда из мыслей моих не выходила. Наконец принял я на себя во всяком роде пост, воздержание и тем надежное чаял себе получить правило избегнуть из рук заразившей меня любовной страстью; но все шло не по моему намерению, а день ото дня возгоралась во мне оная доселе неизвестная страсть сильным пламенем, как будто воздержанность моя на посмеяние мне умножала оную. Более почувствовал я в себе от сопротивления сей страсти истомление, подобно плывущему человеку, который против быстроты воды сначала плывет всеми своими силами, покуда не станет ослабевать; а как почувствует лишение сил, то, опустя руки, отдается течению воды на волю и не может уже противиться, куда вода его несет. Сему я был тогда подобен, как некоторый стихотворец страстного человека изображает стихами:
 
Я холоден как лед, но в пламени горю,
Смеюся и грущу, о том и говорю.
 
   Шарлота не старалась от себя так, как я, скрываться от следуемой нам непристойности: прохаживала она, гуляючи, часто мимо наших окон. В то самое время, как Шарлота зачинала со мной знакомиться, в Петербурге открылась нечаянно строгая комиссия о живущих безбрачно. Одна женщина, природой из Дрездена (почему и называлась она Дрезденша) наняла себе хороший дом на Вознесенской улице, а для скромности в переулке и, набрав в услужение приезжающим к ней гостям, вместо лакеев, множество недурных и молодых девиц, открыла дом свой для увеселения всех к ней приезжающих: собиралось туда множество холостых мужчин, в каждую ночь, понеже собрание оное называлось «вечеринки», и приезжали к ней незнакомые обоего пола пары, для удобного между собой разговора и свидания наедине. Дрезденша выписа{317}ла издалека одну красавицу с таковым обещанием, что доставить ей место и чин жить при дворе, а при каком, в договоре не было показано; при приезде оная красавица увидела, что она обманута, принесла жалобу к некоторым женам, которые стали за своими мужьями примечать, что они не в обыкновенное время поздно домой возвращаются и к ним холодеют. Возгорелась от жен к мужьям своим великая ревность, а ревнивые глаза далее видят орлиных, и то видят, чего видеть не могут; однако потом дознали причину и добрались верно, для чего так поздно домой ездят к ним мужья их. Дошла жалоба о сем собрании ко двору, и представлена выписная красавица с жалобой, что она обманута от Дрезденши, в доказательство сему была учреждена строгая комиссия, в которой президентом был кабинет-министр Демидов. Оная инквизиция Дрезденшу заарестовала. Дрезденша в своем допросе оговаривала всех, кого только знала; красавиц забрав, у нее в доме обитающих, заперли на прядильный двор в Калинкиной деревне под караул. Комиссия тем еще не была довольна, что разорила такое увеселение и постригла без ножниц много красавиц: обыскала она и тех красавиц, кои издалека выписаны были и жили в великолепных хоромах изобильно, которым жертвоприношение было отовсюду богатое; вынимала у многих из домов с великою строгостью сей неявленный заповеданный и лестный товар, через полицейских офицеров; забирала также жен от мужей, по оговору Дрезденши, которые езжали к ней в дом других себе мужей по нраву выбирать; профессора астрономии Попова и асессора мануфактур-коллегии Ладыгина обвенчала в соборной церкви. Сие произведение привело меня ко вниманию о Шарлоте, для того что которая в любовницах хотя кажется и приятна, но в женах быть не годится за низкостью своего рода. Наконец оная грозная туча комиссии прошла и меня миновала; стоявшие на карауле у оных заключенных в Калинкиной деревне многие офицеры подвергнули себя несчастью.
   В 1749 году пожалован я, в Москве, штык-юнкером; а в 1750 году, по приезде моем из Москвы в Петербург, командирован был в Ригу. Город мне был небывалый, жители в нем мне показались учтивы, мужчина не пройдет мимо офицера, чтоб не снял шляпу; а женщины, по воскресным дням, выходят изо всех своих домов перед вороты на улицу, разрядясь в лучшее платье, хозяйские дочери и того дома девки работные, и, не пропуская ни одного человека молодого, мимо идущего, приседая кла{318}няются всем ласково; приятно всякому сей обычай показаться может, а паче небывалому человеку. Я нашел в Риге многих знакомых мне офицеров, которые прежде в Москве со мною учились в школе; также, увидя ласковое обхождение рижских девиц и женщин, время от времени стал я забывать и свою петербургскую Шарлоту.
   Прусский король намерен был начать войну с союзниками России, цесарцами, для того и наша армия расположена была кругом Риги. Командовал ею престарелый фельдмаршал Лесий, он же был тогда и рижский губернатор. В артиллерийском корпусе главным командиром был полковник Бороздин (что ныне генерал-аншеф в отставке), да майор прежний мой командир Воейков. Бороздин был человек честолюбивый и строгий, а Воейков скор и нагл, то Воейкова продерзость не понравилась Бороздину, отчего произошло у них несогласие; они разделили на свои партии офицеров, которые ходили к Воейкову, те уже не ходили к Бороздину. Таковой разврат видя, я принял намерение быть ни которой стороны, а ходить к обоим равно; однако Бороздина всегдашняя ко мне ласка понудила меня, не покидая Воейкова, почаще у него быть; а дабы я от Бороздина и по команде был более неотлучным, то обязал он меня тремя комиссарствами при полку, у денежной казны, при лазарете и при цейхаузе у амуничных вещей, а сверх того, ротой я правил и у шитья мундиров находился. Во всю мою бытность в Риге не выпускал он меня из своих глаз; обедывал я и ужинал всегда при его столе, в гости никуда без меня не езжал; наконец прискучила мне Бороздина ласка так, что я каждый день не скидал с плеч своих кафтана. Выведены мы были близ города в лагерь, из коего хаживали иногда для прогулки в форштадт, в коем товарищи мои имели такие знакомые дома, где всех ласково принимают: завели они меня с собою в один дом, в коем я увидел то, чего до того времени нигде видеть мне не случалось. Девицы того дома садились на колени ко всем пришедшим к ним гостям, обнимая их за шею с непристойною резвостью, не имея никакого хотя бы притворного стыда; переходили они с коленей на колени мужчин, которые делали между собою шутку: один от другого таковую егозу переманивали к себе. Я, увидя такие их поступки, возненавидел, а паче усмотря в сем доме в загородках сидящие и стенящие мумии, у коих голова и лицо были обвязаны полотном, отягощены болезней, в которой они, по-видимому, страждут и страдать будут до конца своей жизни {319} неизбежно; содрогнул я, на сие глядя, и воображал сам себе, что здесь Юльхины и Марихины еще опаснейше мне быть могут, нежели как моя петербургская Шарлота, которую я начал было забывать от разлуки. По отъезде моем из Петербурга в Ригу произвели Мартынова из поручиков в обер-фейерверкеры: чин оный равен был с капитаном артиллерии. Мартынов просил генерала Шульца неотступно, чтоб меня ему на помощь возвратили из Риги в Петербург. Просьба его была исполнена: генерал Шульц прислал ордер в Ригу Бороздину, чтоб меня возвратить в Петербург. Бороздину сильно не хотелось меня отпустить от себя, а удержать при себе никак было не можно; он просил меня дружески, чтоб я писал к Мартынову, дабы я был оставлен по-прежнему в Риге. Я ему на то отвечал, что сего не могу сделать, потому что я человек молодой, ищу своего счастья во всех случаях; что Мартынов мне великий давно приятель и знает мою способность в той должности, к которой он меня требует; и что мне также будет приятно быть в команде у моего приятеля, как и у вас (говоря Бороздину).
   Пожив невступно год в Риге, я отправился в 1751 году в Петербург. По приезде туда Мартынов поручил мне смотрение иметь над школою, а фейерверки и иллюминации отправляли мы вместе. Услышав приезд мой в Петербург, бывшая моя Шарлота явилась ко мне на квартиру, с таковым чаятельно намерением, дабы быть в прежней ее должности, брать белье для мытья. Я сказал ей с небольшим сожалением, что место, где я живу, не позволяет вашему бывать присутствию для того, что со мной живут офицеры, так девушке ходить неприлично, а для мытья белье буду присылать к вам с моим слугой. Я тогда сам своей перемене дивился, что так скоро сделал отвычку от Шарлоты, чего прежде воображать страшился; из сего заключаю, что нет полезнее исцеления каждому молодому человеку от любовной страсти, хотя кому и покажется невозможным, как удалиться бегством.
   В 1752 году государыня императрица Елизавета Петровна изволила путешествовать в Москву, и мы с Мартыновым командированы были для исправления фейерверков и иллюминаций. По приезде нашем в Москву пожалован я был с прочими, от Военной коллегии, в подпоручики; представляли мы, как государственных, так и партикулярных людей, фейерверки и иллюминации, от всех с великою похвалою. Наконец, сверх чаяния нашего, явился итальянец Сарти в Москве, который представил {320} в оперном доме, после трагедии, фейерверк своего искусства, к большому всех жителей удовольствию: оный состоял из переменных разных фигур, одна после другой зажигалась сама, с великим порядком и аккуратностью, фигуры состояли из ракет белого огня, колесами и фонтанами действуемые. Признаться можно, что мы немалое затруднение находили в подобии сего огня и искор, кои по своей величине отменны казались; а паче, услыша от многих придворных похвалу оному Сартию, старались и мы уверить со своей стороны, что мы не только подобное Сартиеву фейерверк сделаем, но что в другом роде еще и лучшее показать можем. Мартынов выпросил позволение, дабы и нам представить в оперном же доме фейерверк. Мы крайние силы прилагали в изобретении всяких редкостей для представления зрителям; однако не великую б мы похвалу получили, если бы нечаянный случай не привел меня сделать пробу зеленого огня, который во всем свете не найден еще и поднесь; дабы формально горели в фитиле, как прочие огни, а представляют оный спиртовой, подобно моему. Я взял яри веницианской, разведя на водке, намочил ею хлопчатую бумагу, зажег и увидел, что горел самый зеленый огонь; я продолжал к тому многие пробы и дошел до того, что можно его жечь, сделав из него фигуры. Мартынов, увидя оный, рад был сей случайной выдумке зеленого огня. Сведав о сем, многие приезжали к нам того огня смотреть, и от всех похвала великая разнеслась по Москве. Командующий тогда артиллерией генерал Матвей Андреевич Толстой, человек величавый и гордый, и свое знание, как артиллерийское, так и фейерверочное, выше всех почитая, не хотел и слышать, чтоб кто-либо уподобился его знанию, приказал мне с Мартыновым к себе быть и показать зеленый наш огонь. Мы поехали к нему на смотр, я взял зеленого фитиля с собою. Толстой-генерал отвел нас в особливую палату смотреть зеленого огня; по зажжении оного Толстой пришел в удивление и, видя огонь, заключил тем, что секретом зеленого огня не менее колумбусова яйца удивлен. Генерал Толстой присовокупил к нам с Мартыновым, к сей выдумке зеленого огня, третьего офицера, своего племянника Иевлева, дабы, в случае чаемого нам за сию редкость награждения, и племянник его Иевлев участник был. Нам назначили день жечь фейерверк в оперном доме. Я имел попечение более о своем зеленом огне, которым намерен был представить на щите, не выше двух аршин, вензелевое имя государыни {321} императрицы Елизаветы Петровны; и дабы оный зеленый фитиль мне свечою не зажигать было явно, то в параллель зеленому фитилю снизу подвел серый фитиль, тонкий, для зажжения. Мы зачали фейерверк жечь в присутствии государыни, иностранных министров и придворных, состоящий из разных колес и малых по пропорции оперного дома верховых ракет, который никому удивления большого не сделал. Зажженный план показался сперва от серного фитиля синий, вместо зеленого, что, увидя, смотрели, а иначе наши приятели, желавшие нам добра, пришли до великого сомнения и думали, что в нашу неудачу оное произошло; а когда синий огонь разгорелся и зажег зеленый фитиль, то все в удивление пришли и хвалили такую показанную от нас редкость. Я кругом сего плана старался еще, чтоб он догорел исправно. В то самое время товарищи мои не упустили времени подскочить в ложу к государыне, которая их пожаловала к руке; я оглянулся, искал глазами моих товарищей: они бегут уже ко мне возвратно и сожалеют обо мне, говоря, что я с ними не успел быть у руки. Я сказал им: если б я покинул зеленого огня представление, то думаю, что незачем бы ходить было вам и рекомендоваться; однако оставил оное без всякой зависти. От государыни приказание было нас всех троих пожаловать чинами: генерал дежурный Иван Иванович Шувалов, по приказанию государыни, поручил оное наше награждение Степану Федоровичу Апраксину, главному тогда Военной коллегии чину, исполнить. Услышав о мнимом нашем счастье, наш генерал Толстой, с одной стороны, очень был рад, что достанется племяннику его Иевлеву чин, а с другой стороны, весьма неприятно ему показалось, что Мартынов будет пожалован майором и возьмет старшинство у другого его племянника Петра Толстого: он уговорил Мартынова, чтоб взял награждение деньгами, вместо чина, а нам с племянником своим Иевлевым чины обещал исходатайствовать. Я первый на то не согласился и просил прилежно Мартынова, чтоб он не брал денежного награждения, веряя его о себе, что и я чина не желаю, ежели вы его не получите. Желание наше так и совершилось: старанием нашего Толстого генерала Апраксин не сделал нам ни того, ни другого; а мы искать не стали и без награждения остались.
   Потом оный огонь часто представлял перешедший из Кадетского корпуса в артиллерию майор Мелисино, на больших фейерверках, только не так, как наш, а из боль{322}шого пламени. Признаться надо, что Сарти-итальянец разрушил нашу старинную фейерверочную затверделую систему и открыл нам вольность к разному изобретению: мы с того времени представляли фейерверки против прежних своих гораздо уже лучше, а некоторые фигуры выходили действительно превосходнее Сартиевых. Итальянец доброхотством придворных господ, которые более заражены были в иностранцах, хотя уже и видели, что национальные совсем не хуже его представляли, принят был на жалование, и определили ему тысячу рублей. Наконец представляли фейерверки, по отбитии меня от сей должности, Мартынов, Сарти и Мелисино, от коих Сарти ничем лучше не отличался, понеже мы не так к вымыслу, как перенять уподобиться и произойти удобы.
   В бытность мою тогда в Москве представлен был ко мне служитель, лет шестнадцати, чесать волосы, который объявил мне о себе, что он в своем доме обыкновенно ходит в природном его платье, а когда служит у молодых господ, то надевает мужское на себя платье, и тем отвожу (говорит) своего рода подозрение. Я похвалил парикмахера за его бережливость и проворство. Жил я тогда против головинского дома, на иллюминационном дворе, в построенных светлицах. В один день школьник мой Марка (так называли оную персону), играя на улице со школьниками пушкарскими детьми, которые у нас были на работе, пущал змей бумажный; а как змей оторвался от нитки, то Марка побежал за ним и влез на дворцовую кухню доставать змея, там упалый. Мункох Любимов мне был приятель, велел моего Марку поймать и сам привел ко мне на квартиру, жаловался мне шутя, что «школьник твой Марка все трубы на кухне поломал». Из сего довольно можно познать, каков был характер школьника Марка. Будучи в Москве, занемог я лихорадкой, которая продолжалась с лишком два месяца и довела мое здоровье до великой слабости. В 1754 году, в июле месяце, отправились мы из Москвы в Петербург, с обер-фейерверкером Мартыновым, по Тифинской дороге, и так болезнь конечно из меня истребилась; а в Петербург приехавши, я через малое время увидел себя в хорошем здоровье, какого прежде у меня не бывало. Но недолго я моим лестным здоровьем пользовался. Того ж 1754 года, с ноября месяца, начали мы к Новому году приготовлять фейерверк и иллюминацию на Неве-реке; я при обеих этих работах находился по большей части на дворе, а не в покоях, и незнаемо каким-то случаем простудил у ног коленки, {323} отчего после Нового года сделался у меня в коленках великий лом. Лечил меня штаб-лекарь артиллерийский Урлик; сей врач все свое искусство оказывал надо мною только в том, дабы я как можно мало ел, а велел он мне только по одной половине пшеничной сушеной булки с чаем в день употреблять. Оный его штаб-лекарь узаконенный диет, по желанию его, скоро во мне подействовал очевидно: привел он меня своим искусством до такой слабости и бессилия, что я с боку на бок уже не мог сам поворотиться; не забыл он также выполаскивать часто клистирами и мой желудок. Наконец оставалось мне уже думать о вечном сне: я увидел себя во сне приготовленного к отшествию для пребывания с прародителями моими и родственниками в месте злачном и покойном; а сей путь мне неизвестен, потому-то и привыкнуть к тому не можно, что отправляемые туда не возвращаются назад, так как я прежде через год возвратился из Риги. Пора мне было вывести себя из сей отчаянной болезни. Я, через совет моих приятелей, переменил своего врача, штаб-лекаря Урлика, который только оставил мою душу, гнездящуюся в костях и обтянутую одной кожей, в самом слабом состоянии, другому врачу на созидание прежнего здоровья моего храмины; второй врач учинил сие своим искусством удачно, откормил он меня, голодного, и пустил жива в свет на покаяние дел моих, по молодости учиненных. Того ж 1754 года, сентября двадцатого числа, родился великий князь Павел Петрович. Помянутый генерал Апраксин получил приказание от государыни, дабы для рождения цесаревича как можно через неделю был приготовлен фейерверк в Летнем дворце. Апраксин призвал Мартынова, обер-фейерверкера, объявил ему волю государыни с таковым притом обнадеживанием: ежели на показанный срок изготовлен будет фейерверк, то как он, Мартынов, так и будущие при нем офицеры будут награждены чинами. Мы, оный получа приказ, не теряя времени, а паче слыша обещание чинов, кои лестно получать всем, которые любят честь, начали работу производить, взяв к себе на помочь одного офицера; не было у нас ни в чем недостатка, ибо для доставления нам потребных материалов на такое время трудилась неусыпно канцелярия артиллерийская. Людей нам на работу, по нашему требованию, было отпущено довольное число, которых мы на три партии разделили, для отдохновения: первая партия работала с утра до обеда, вторая с обеда до вечера, а третья во всю ночь; не жалели мы всякий день раздавать {324} всем работникам вина, для куражу и ободрения, которых было до тысячи человек. Признаться надо, что оная урочная неделя великого труда стоила троим нам, указывальщикам, так что почти не находили мы времени к отдохновению своему. Наконец к срочному числу мы все изготовили, что было нам положено сделать к фейерверку; а как нам еще отсрочили на неделю, дабы мы приумножили фейерверк, то наполовину уже против прежде сделанного заготовить не могли, от понесенного первого труда, при котором мы чрезмерно прилежно трудились. При сжении сего фейерверка Мартынов пожалован за сей фейерверк именным приказанием майором; а об нас двоих, видно, Апраксин запамятовал.
   В 1756 году граф Шувалов пожалован в артиллерию фельдцейхмейстером. Граф был человек замыслов великих и предприимчивый, который еще до сего чина выдумал одну гоубицу, желая быть фельдцейхмейстером, в которой было дуло не круглое, а продолговатое, подобно сжатому до половины круглому кольцу; а как оное орудие стреляло широко одной дробою, то гоубицу назвали секретною и дула никому не давали смотреть, заслоняли его медными закрышками и замыкали замком; а которые были к таковому орудию приставлены служители для стреляния, офицеры и рядовые, оным учинена была особливая присяга, чтоб никому не показывали секретной гоубицы дула, хотя уже многие его знали. По вступлении графа в артиллерию появились многие прожекты, дельные и негодные, а паче для того, что граф был охотник и сего требовал от всех офицеров, кто может что показать. Я помышлял также, как и прочие, оказать что-нибудь новое. Однажды усмотрел я в «Записках артиллерийских» Сен-Реми (в первом томе) на чертеже сплошь четыре мортирки напечатаны, каморы у них были конусом, а запор сделан на середине один, и названы оные мортиры батарейками. Я предложил мортирки Мартынову, он одобрил мое мнение, сделали мортиркам чертеж, Калибром на трехфунтовое ядро, по чему были вылиты; а как стали пробовать, то от выстрела лафет, который был на колесах, под мортирками весь раздробился в мелкие штуки. Наконец, по многим пробам, вылито было только две оных сплошь и названы были «близнята»; на Выборгской стороне, на пробе, они оказались годными, почему и наделали их и с лафетами премножество и отправили в армию, в тогдашнюю войну против короля прусского; оные «близнятки» в армии брошены или найдены беспо{325}лезными. Наконец вылита была такого ж калибра и названа «одиночка», которая стреляла картечью, гранатой и ядром попеременно; оная «одиночка» имела в себе камору конусом, отчего стреляла далеко, потому графу Шувалову показалась. Он приказал вылить калибром на шестифунтовую гранату, потом и до пятипудовой бомбы дошло, и названы оные были от того времени «единорогами». Увенчал граф своей графской короной оные «единороги», произшедшие от выдумки случайной моей с Мартыновым; по всей справедливости гораздо полезнее секретной гоубицы и ныне в армии и во флоте весьма способны оказались; а в Выборгской стороне, на пробу «единорогов» и секретных гоубиц, пороху и прочих припасов великое множество было расстреляно.
   В 1756 году пожалован я в обер-фейерверкеры, на место Мартынова, с рангом поручика. Бороздин, подполковник, ласковый мой благодетель, взят был из Риги в Петербург. Граф принимал Бороздина на первый случай отменно против прочих штаб-офицеров, или Бороздин своим проворством сам того сыскал у графа: для того приказал граф ему сделать в артиллерии находящихся орудий со уменьшением калибра для поднесения цесаревичу Павлу Петровичу. Бороздин поручил оную мне комиссию исполнить. Я забрал всякого рода мастеров в артиллерии, учредил оную комиссию в школе, где я жил, и через некоторое время сделал всех находившихся в артиллерии пушек, мортир и гоубиц и к ним всякую принадлежность против натуральной величины в двенадцатую долю калибром, самой хорошей работы с позолотой и чеканками, серебряными клеймами, с вензелем его высочества; под все оные орудия состроили мы батарею столярную, по пропорции, обили зеленым бархатом, обложили гасом золотым в пристойных местах, и принесли к графу в его дом. Он, увидя батарейку с принадлежностями работы самой чистой и в аккуратной пропорции сделанную, оказал свое удовольствие и похвалу справедливую. Я был графу рекомендован от Бороздина, что все оное сделано под моим смотрением. С того самого времени начал граф отменно меня принимать, так что, когда за столом при обеде случалось ему, графу, разговаривать и советовать об артиллерии, то, оставя всех с ним сидящих, требовать от меня своему разговору одобрения и изъяснения. Я ему отвечал на все его слова по приличности и, видя хорошее о себе мнение, утешался тем немало. В один день случилось мне быть в своей квартире, {326} сидел над окошком и увидел, что из двора, против моего окошка через улицу, сошла одна молодая и хорошего лица женщина, голова убрана волосами и напудрена, а одета в амазонское платье: села в подвезенную для нее одноколку, уехала от своей квартиры. На тогдашний случай был у меня наш офицер Полуехтов, с которым мы, разговаривая, дивились тому, что прежде никогда нам не случалось видеть в нашей улице такой редкости и, пошутя между собою, сделали из бумаги знаки, уподобясь полицейским служителям, накололи булавками на свое платье вырезанные литеры, один сотского, другой десятского, пошли прямо на тот двор, откуда сошла незнакомая нам амазонка; мы шутя спрашивали у хозяйки того дома, кто у ней стоит постоем и имеет ли пашпорт?