– Ну что ты, Надюша, ну что ты! – Платон целовал руку, гладившую его волосы. – Почему же без меня? Мы же муж и жена, теперь навсегда вместе.
   – Ой, не навсегда, Сережа, вижу, что не навсегда, вот и грущу заранее. Душа у меня болит, как у собачки брошенной. Есть у них душа, оказывается. Прав ты был, Сережа. Во всем прав. Только видишь – запряталась глубоко душа, а себя скоблить не хотелось. Не привыкла я жалеть, Сережа. Никого – ни себя, ни тебя, даже Зинку. Думала, жалость – во вред только. А разве можно никого не жалеть, разве можно… можно…
   – Можно? – кто-то стучался в дверь.
   Платон тряхнул головой, он даже не заметил, как заснул и продрых целый день – за окном густела темнота.
   – Не заперто!
   Вошла Василина с большим ярким пластиковым мешком.
   Платон присел на тахте.
   – Вот, в городе купила, Сергей Василич. – Василина поставила мешок на пол. – Тут подарки для внука, ну, разные там памперсы, погремушки и вот еще… – Женщина стянула мешок вниз – показалась крупная смешная голова плюшевого медведя с желтым бантом на шее.
   – Да что ты, Васечка, я бы сам, спасибо большое, – засмущался Платон. – Я потом отдам, ты скажи только, сколько это… на сколько это… пенсию получу, ядрена-матрена…
   Василина махнула рукой.
   – Да ладно, Сергей Васильевич, сочтемся как-нибудь. Вы лучше посмотрите, какая прелесть. – Василина сжала медведю ухо.
   – С днем рожденья, с днем рожденья, – серебристо запел медвежонок детским голоском.
   – Он еще разные песенки умеет, если лапу ему пожать. – Василина улыбалась, как маленькая девочка, которой подарили долгожданную игрушку.
   Платон не знал, как и благодарить – о деньгах говорить было совсем неловко. Василина, заметив его смущение, быстро попрощалась:
   – Ну, все, побежала я, а то у меня Сережа не кормленый еще.
   Платон улыбнулся ей вслед – золотая девка. Правильно Ветеран про нее говорит – «берегиня». Платон подошел к медвежонку и осторожно сжал ему ухо.
 
С днем рожденья, с днем рожденья, с днем рождения,
Поздравленья, развлеченья, угощения!
Знают взрослые и дети,
Все игрушки на планете,
День рожденья – лучший день на свете! —
 
   пропел медвежонок.
   Платон не мог с ним не согласиться, хотя последние лет десять свои дни рождения отмечать перестал – наоборот, проводил их без водки и соседей. Ни Зинка, ни тем более Надежда его не поздравляли, хотя адрес знали – посылки и извещения о переводах приходили же как-то. Желания, значит, не испытывали. Платон же отправлял поздравительные открытки каждый год – на Зинкин адрес, Надеждиного не знал, но в ответ – ни строчки. Но Платон не сетовал и в своих открытках не жаловался, хотя слова выходили с каждым годом все суше – пока не высохли до двух с половиной «С днем рождения!»
 
…Знают взрослые и дети,
Все игрушки на планете,
День рожденья – лучший день на свете!
 
   Его лучший день на свете приходился на 1 июля – тогда он просто уходил из дома и шлялся по острову, иногда переходил на Левый берег – в город и, если были деньги, пил пиво. Один раз даже доехал в центр, где когда-то жил, но старой пивнушки там уже не было, а был солидный ресторан. Ну, куда ему в ресторан с таким «золотым запасом» и в такой одежде, что менты документы на каждом шагу проверяют. А на окраине ларечки для простого народа еще сохранились, там Платон и отмечал разливным пивком свои даты. Скоро будет 56-я. «Пятьдесят шесть, то есть пятьдесят седьмой пойдет, а это уже официально старость…» – подумал Платон равнодушно. Чего огорчаться, старость – это не годы, а когда молодости нет. Его молодость выцвела давно, когда он считался вполне молодым по летам, так что разницы особой не было. Главное – у него теперь есть внук, и он к нему скоро поедет, вот и игрушки уже есть, и к дочери своей родной поедет, от них молодости наберется. Платон поскреб затылок – надо ведь было как-то решать с билетом. Вот ведь дурак пьяный – провалялся с бодуна целый день, вместо того чтобы на вокзал съездить, разузнать все, а то ведь не знает даже, сколько денег нужно, ядрена-матрена. Другой вопрос, где их раздобыть, но ведь и сумма неизвестна.
   Платон потер виски – то ли с дневного сна, то ли от вчерашнего неприятно ныло. Желудок, словно сговорившись с головой, заныл тоже – ну, это, понятно, от голода. В холодную темноту жуть как не хотелось выходить, но надо было шлепать до магазина, пока рыжая Маринка не закрылась. Она графика не соблюдала – когда хотела, открывала, когда хотела, закрывала, даже днем – то на обед, а то и вовсе на учет. Был и другой магазин на острове, но даже и не магазин, а так – лавка. Ни водки, ни закуски – одна кока-кола и сигареты. И идти туда было еще дальше, чем до свалки.
   Платон натянул фуфайку и только собрался выходить, как дверь распахнулась и в комнату без разрешения ввалился Артист – учтивости в нем не было и в помине. На седых космах красовалась немыслимая белая ковбойская шляпа с веревочками.
   – Платон, с тебя бутылка, усек?
   – С чего это? – удивился Платон.
   – А с того это. Так проставляешься или как?
   – Так что случилось-то такое, что я проставляться должен?
   – А то, что у меня поклонницы не перевелись еще, усек?
   Платон внимательно посмотрел на Артиста – вроде трезвый.
   – Послушай, у меня хоть шаром покати – ни выпить, ни пожрать. Я к Марине как раз собирался. Вернусь – поговорим, про твоих поклонниц, лады?
   – Лады, – согласился Артист, водрузив шляпу на медвежонка, – но без бутылки не возвращайся. Я тебе билет в Рязань достал, усек?
   – Как это? – опешил Платон.
   – Так это. Был в городе по делам разным, ну, это тебя не касается, зашел… так на всякий случай в привокзальные кассы, а меня кассирша так в лоб и спрашивает – лицо похожее очень, вы в кино не снимались? Я ей спокойно – было дело. А она – не в таком-то фильме, ну, ты знаешь. Я говорю, во многих, мол, но и в этом тоже… – Голос Артиста звенел от гордости. – А она мне – автограф можно ваш получить, представляешь?
   – Ну?
   – Что «ну»? – почти обиделся Артист. – Помнят-то в народе еще, помнят, усек?
   – Да усек, усек! С билетом-то что?
   – А… договорился я, короче. С начальницей – эта кассирша к ней сбегала, привела. Та тоже в восторге – меня помнит. А билет уже выписали – ты же Соломатин Сергей Васильевич? Я ведь помню. У меня память профессиональная на имена. Только паспорт завтра принесешь, заполнят и выдадут. Плацкартный, правда, ну так тебе лишний комфорт ни к чему. Да и все равно – билетов других нет на неделю вперед. Прямо завтра вечером в районе шести и поедешь. Поезд, который на Адлер, усек?
   – Подожди, а деньги? Сколько стоит-то? – напрягся Платон.
   – А нисколько, – наигранно-небрежно сказал Артист, – я договорился. В счет гонорара – я на следующей неделе в их актовом зале даю концерт, усек? Творческий вечер, так сказать, встреча с любимыми артистами советского кино. А советское кино – настоящее кино, а не нынешние поделки халтурные, за которые в прежние времена из любого приличного кинематографического института взашей бы…
   – Так что – ничего платить не надо? – недоверчиво перебил Платон.
   – Ты не усек. Концерт же, говорю. Ты, кстати, за пузырем собирался, если я не ошибаюсь?
   Платон не шел в магазин – летел. От каскада радостных сюрпризов даже перестала болеть голова. Летел и по пути соображал – времени на сборы, то есть на нахождение приличной одежды почти не оставалось. Надо бы с Артистом не засиживаться – пособирать, у кого чего есть. Хотя куда спешить – так, подарки есть, пальто, может, у Сереги, да и не надо особо пальто, боты – у Шелапута завтра утром, костюм какой – наверное, сам Артист и даст. Нет, ну Артист! Злыдень вроде, а поди ж ты – билет сделал за просто так. Не все сердце, значит, пропил. И ведь сам в кассы зашел. А зачем заходил – не может быть, чтобы случайно. Может – сам купил из душевного порыва, да признаться стесняется – придумал про концерт? А может, вообще никакого билета нет – розыгрыш злой, и все? Платон даже остановился. А вдруг действительно – шутка? Не похоже на Артиста – добро людям делать.
   Закупившись, Платон возвращался уже гораздо медленнее. Ну и что, если розыгрыш, успокаивал себя, ты же ничего не теряешь, на вокзал завтра так и так ехать. Деньги – ну снимет последний НЗ с книжки, потом у Зинки одолжится – все-таки родная дочь да и сама позвала. Небось хватит. А не хватит – потом как-нибудь съездит, со следующей пенсии. К себе в комнату Платон заходил уже почти грустный. Артист сидел за столом с приготовленными стаканами, шляпа красовалась на мишке, придавая тому лихой, недетский вид.
   – Вот это дело, сейчас будем отмечать твой отъезд и мой концерт одновременно. Тем более они связаны… мистически.
   – Как? – спокойно переспросил Платон, разгружая пакет.
   – Мистически, усек?
   Платон не ответил. Открыв бутылку и плеснув в стаканы, спросил:
   – Артист, я хотел спросить…
   – Спрашивай, раз хотел, но сначала – за советское кино!
   Платон пожал плечами и выпил.
   – Так чего? Спрашивай!
   – Тебе за билет, спасибо, конечно. Огромное спасибо, за мной не заржавеет…
   – Ерунда… – Артист опять небрежно махнул рукой. – Если бы не твой билет, меня бы кассирша не опоз… в смысле, не признала бы. Так что тут все взаимно, усек? Так какой вопрос?
   – Не столько вопрос, просьба. У тебя костюм есть приличный? Мы с тобой одного роста вроде.
   Артист на гребне великодушия сходил к себе и принес пиджак.
   – Костюма нет, а пиджачишко примерь. Летний, кстати.
   Платон немного повеселел – раз дает одежду, значит, и с билетом, похоже, все нормально. Пиджак немного жал, но если не застегивать, то вполне ничего. Еще через стакан Артист принес футболку тропического вида – нерваная рубашка у него была одна. С брюками поначалу вышла заминка – у Артиста были запасные, парадные, но в них он собрался идти на свой единственный за последние годы концерт. Достали, правда, старомодные и с заплатой под правой коленкой у Сереги – Василининого мужа. Брюки были не его – старшего брата. Брательник, видно, не в тот корень пошел – Платон еле в них залез, но ширинка хоть не сразу, но все-таки закрылась.
   – Пока едешь, разносятся, – заверил Артист, допивая стакан. – Ты, знаешь, что?
   – Что?
   – Ты еще шляпу возьми – я в ней снимался в «Человеке с бульвара Капуцинов», там в сцене с дракой в салуне… ну ты не помнишь, наверное. А знатная драка была, я еще на рояль падал. Без каскадера, между прочим, усек? А реквизит себе на память взял. Бери-бери, для фасона.
   В эту ночь Платон почти не спал – не только потому, что выспался днем. И даже не потому, что боялся проспать – на это дело он договорился, что Василинин Сергей его толканет пораньше. Просто столько добра сразу от живших с ним бок о бок людей он не видел. Платон думал об этом всю ночь – до рассвета, потом уснул, усталый и счастливый.

5

   Пока Платон стоял в очереди в билетной кассе, весь изошел от волнения. А вдруг Артист все-таки набрехал, чтобы на халяву опохмелиться, с него станется. С другой стороны – пиджак и даже шляпа. А вдруг что-то не так заполнили, с ошибкой – паспорта-то его вчера не показывали. А вдруг сняли заказ да продали уже. Но вчерашний день чудес продлился и на сегодня. Полная кассирша – Платон заглянул в бумажку, Тамара Васильевна – не только выдала ему билет, но и передала привет Николаю Петровичу. Платон от волнения даже не понял, что Николай Петрович – это и есть Артист. Даже переспросил, потом только сообразил и закивал головой – конечно, непременно, запросто, такие знаменитости в друзьях. Еще не вполне осознавая, что все получилось, отошел к телеграфу и послал Зине телеграмму с номером поезда, вагона и датой прибытия.
   На перроне у нужного вагона стояли две проводницы. Одна – помладше – была блондинистой, другая, постарше – неопределенной масти. Женщины активно трепались – с всплесками рук и закатыванием глаз. До Платона издали еще долетело – «А ты че?» – «А он че?» – «Да ты че! Круто оттыпырились!» – «А ты тогда че?» – «В натуре, козел!» «Вот бабы – странные существа: ехать сутки, а они уже наговориться не могут», – подумал Платон, доставая билет из внутреннего кармана пиджака. Проводницы дружно умолкли, изумленно оглядели нового пассажира. Перед ними стоял взрослый, даже пожилой мужчина в полосатом летнем пиджаке, одетом на футболку с красным попугаем во всю грудь, коротких узких брюках, похожих на «дудочки», которые носили стиляги шестидесятых, далеко не достававших до вызывающе красных ботинок. Образ завершала широкополая техасская белая шляпа.
   – Это двенадцатый вагон? – прервал молчание Платон. – Билет… вот.
   – Паспорт давайте, – сказала та, что постарше, блондинка не удержалась и прыснула.
   Платон пошарил в карманах, не сразу, но достал мятую корку.
   – Так… – прищурила глаза старшая. – У вас девятнадцатое место – плацкарт. Проходите.
   Платон получил обратно документы и прошел в вагон.
   – Попугай, в натуре, – услышал он за спиной.
   «Попугай не такая уж вредная птица, если разобраться, – подумал Платон, не обижаясь и даже не раздражаясь. – С вами, сороками, не сравнить».
   Со времен первых железных дорог, построенных при Первом Николае, в российских поездах мало чего изменилось, во всяком случае, в плацкартных вагонах. Это там, у новых господ в купе да спальных вагонах кондиционеры, видеомагнитофоны да сервисы всякие, от журнальчиков с девочками до самих девочек с этих самых журнальчиков. Нет, плацкарт – это, почитай, сама Россия в одном вагоне, здесь пахнет самогоном и салом, папиросами и самосадом, нестираными носками и прелым женским потом. Там всегда можно отвлечься от дорожных думок звуками молодежной гитары или погрустить вместе с сиротской гармошкой, там всегда звучит матерщина, но чаще незлобивая, а от постоянного, с детских лет применения какая-то выдохшаяся, непохабная. Крестьяне, студенты, разночинцы всякие, воры – куда от них денешься, – кто только не пересекает родные бескрайние просторы в плацкартном вагоне. И каждый вздохнет в свой черед, глядя в мутное окно меж посеревшими занавесками, и задумается, непременно задумается, примеряя свою жизнь на эту необъять, которая и за горизонтом продолжается, что глазу не видно, а русскому сердцу чуется.
   Платон, не ездивший в поездах да и вообще не перемещавший свое тело на любом транспорте уже лет двадцать, зауютился как-то не сразу. Соседа – дюжего парня с усами, в морском бушлате и тельняшке провожала веселая компания, одна девица в легкомысленной юбке отчаянно висла на шее моряка, словно провожала его на войну с японцами в Цусимский пролив.
   – Вася, Василечек, когда ж вернешься, родинушка? – то и дело причитала девица, не обращая внимания, что из-под задирающейся юбки обозревалось все, что не должно показывать посторонним.
   Платон отвел глаза и посмотрел на Василия – было заметно, что моряк не отмахивался от своей крали, только чтобы не обидеть. Друзья шумно открыли бутылку шампанского и пустили по кругу.
   – Семь футов, Васька!
   – Все пропей в Ростове, а флот не опозорь!
   – Якоря там не брось, мы тебя здесь ждем!
   – Василечек мой родненький!
   Рядом, не обращая внимания на веселые проводы, обустраивался седой, но крепкий еще старик. Штаны, заправленные в сапоги, видавший виды пиджак на широких плечах, грубые мозолистые руки-лопаты выдавали в нем крепкого крестьянина, человека, не отрывного от земли-кормилицы. В уголке у окна спокойно сидел, благодушно взирая на морскую компанию, а может, и на девичьи прелести, молодой, но уже дородный попик с черной вороньей бородкой – прям под цвет рясы – и тяжелым крестом на почти бабьих грудях. Евбазная старушка напротив доставала из баула классическую курицу в фольге и яйца. Платон вежливо улыбнулся сразу всем и занял свободное место – его было пока что занято матросским дружком, задвинул под полку свой красный пакет и шелапутовскую посылку, прижал для верности ногами.
   – Граждане провожающие, покидаем вагон, отправление через две минуты! – заглянула в вагон блондинистая проводница.
   – Василек мой! – почти что завыла девица.
   Матрос, разом выпив оставшиеся полбутылки, спокойно разъял девичьи руки и строго посмотрел сверху вниз.
   – Отставить истерику, Маруся! Сказал же – вернусь! Без всякого Якова!
   Маруся хотела было зареветь, но матрос уже обнимался с друзьями, и безадресно плакать девушка не стала. Наконец компания вывалилась на перрон и стала подавать напутственные знаки в окно. Маруся же почти прилипла с той стороны к стеклу своим курносым носом, и только тронувшийся состав заставил ее оторваться.
   – Шибко, наверное, любит, – заметила бабулька, предлагая обществу курицу в развернутой фольге.
   – Эх, мать, – широко произнес матрос Вася, без стеснения отламывая лапку, – кто флотских не любит, себя не любит.
   Крестьянин едва заметно улыбнулся краем губ и достал бутыль без этикетки.
   – Коль закуска есть, так вот… к столу.
   – Чевой это, батя? – перестал жевать матрос. – Самогончик, что ль? Уважаю! Посуда есть?
   Бабка, кряхтя, залезла в баул и вытащила сложенные один в один пластмассовые стаканчики. Вынимая их, словно матрешек, опытная старушка подавала каждому в руки – стаканчиков оказалось как раз четыре. Платон взял тоже, поблагодарив неопределенным хмыканьем. Поп вежливо отказался:
   – Благослови тебя Господь за доброту, нам по сану не положено.
   – Да ладно, святой отец, – незлобиво возразил Василий. – Греха большого небось не будет, если за счастливую дорогу-то? Анекдот знаете?
   – Смотря какой, – осторожно сказал седой, в кепке.
   – А вот такой. Как у нас, в поезде… сидит, значит, в купе новый русский – в рубашке, в галстуке, что-то печатает на компьютере своем. По мобиле звонит, продает что-то, покупает. Ну и заходит в купе поп, извиняюсь, батюшка – вот как наш, красивый, дородный, всё… Ну, садится, значит, достает из саквояжа вот такую же похожую бутыль, откупоривает. А у них в купе стаканы есть, не то что у нас. Ну вот, предлагает соседу, а тот говорит – не могу, занят, биржи там всякие еще не закрыты, акции всякие, ну и так далее. Да и вообще пост еще, говорит. Батюшка, пожал плечами, выпил, достал такого каплуна… – Вася показал руками, какого. – Жирный, маслянистый, и говорит: «Сын мой, а под закусочку чем Бог послал?» Бизнесмен опять отказывается, не могу, мол, работаю, бабло косить надо, пока горячо. Ну, батюшка снова плечами пожал, налил себе, выпил, петушатинкой закусил, сидит, довольный, бороду оглаживает. Вдруг из соседнего купе – женский визг, хохот, веселье, в общем. Батюшка говорит новому русскому: «Сын мой, слышу я, рядом мирянки едут. Не утешим ли?» Новый русский опять в отказ – работать надо, дескать, и опять по компьютеру стучит. Батюшка встал, вышел, ну и скоро из соседнего купе, извиняюсь, визги в стоны перешли, потом все затихло. Тут и батюшка в свое купе заходит, довольный, сияет, маслянится аж, как тот каплун. Выпил из бутыли, сидит, обратно бороду оглаживает. Тут новый русский компьютер захлопнул и спрашивает так в сердцах: «Вот, святой отец, я работаю почти круглосуточно, жене не изменяю, любовниц не держу, все в дом, посты соблюдаю, в церковь хожу по воскресеньям да по праздникам и вообще – не пью, не курю даже. Я правильно живу?» Батюшка выпил еще из бутыли, закусил каплунчиком, отер бороду и отвечает: «Правильно, сын мой. Но… – зря!»
   Хохотали долго, даже священник сдержанно припускал густым пушистым баском.
   – Ну, так как – по маленькой, батюшка? Как вас величать-то? – не отступался матрос.
   – Если только по маленькой… чтобы Бог послал нам спокойной и нескучной дороги, – не стал разрушать образ священнослужитель, – а зовут меня отец Иоанн.
   – Ну и славненько! У всех налито, без всякого Якова? Как сказал отец Иоанн – за нескучную дорогу! – провозгласил Василий и первым запрокинул стаканчик.
   Через полбутылки все уже были хорошо знакомы и говорили наперебой. Точнее сказать, говорили Василий с Платоном, остальные поддакивали то одному, то другому в зависимости от убедительности аргументов.
   – Нет, это ты послушай, – надавливал матрос. – Вона мою Маруську видел? Ты думаешь – она из любви ко мне липнет? Как бы не так. Ей надежный мужик нужен, защитник, хозяин, одним словом. Баба без хозяина – как овца в поле, съедят и не подавятся. Сама юбчонкой короткой волков привлечет, а потом – нырк, хозяину за спину, мол, с ним разбирайтесь, если что. А что если что? В смысле – что она под хозяином разумеет?
   – Что? – спросил Платон, хотя ответ был понятен.
   – Мужа, вот что. Ей замуж охота, чтоб было за кого прятаться в случае чего. Вот что ей нужно – для себя прежде всего, а не для меня. Мне-то зачем жениться, она меня и так ласкает, но ласкает с пользой – виды имеет и думает, что я в этой гавани на вечный прикол стану.
   – Не скажи, Вася, – степенно сказал крестьянин, назвавшийся ранее Степаном Антоновичем, – баба и мужику нужна. Куды он без бабы-то? И по хозяйству опять же – помощница и детям мать, и нянька, и все. Куды ж без бабы?
   Матрос хотел что-то сказать, но Платон упредил:
   – Правильно Антоныч говорит. Половина, хоть лучшая, хоть худшая, а без нее и ты нецелый. Ну, нагуляешься по молодости, а детей-то от жены захочешь, а не от девки какой, правильно?
   – Ты сам-то женат, философ? – Василий оглядел Платона, как давеча проводницы.
   – Да я… у меня другая история… был, короче, женат, теперь вот на крестины к внуку еду.
   – Вот видишь, – поднял указательный палец матрос, – был! К гадалке не ходить – свое получила и сбегла, без всякого Якова? Я прав?
   Платон только тяжело вздохнул и выпил. Василий хотел было развить, но неожиданно в разговор встряла старушка:
   – Эх, матросик, не мучь человека. Ты умно так говоришь, уверенно, а, может, настоящих женщин-то и не видел ишо. Я вот на фронте медсестрой была, уж жисть получше тебя знаю и сама поучить могу. Мы-то с дедом, почитай, полвека вместе – на Втором Белорусском и познакомились, вытащила его с поля. До сих пор вижу – снаряды рвутся, вся земля и кто на ней – в клочья, а он один у березки лежит. И как оба уцелели – и он, и деревце, непонятно даже. Ну вот, поползла, а сердце не боится, как будто чуяло – за своим счастьем ползу. Ну, в медсанбате на ноги встал, на одну, вернее, но живой. Потом после войны нашлись да так и зажили. И никакой пользы в ем я не видела, просто любила, и все. И детей в любви прижили и все у нас случалося. Он хоть и одноногий, а в кабаке так подчас разгуляется со своим костылем, что, не при батюшке будя сказано, хоть святых выноси. Даже мне доставалось под горячую руку-то, но терпела, через терпение и он вразумлялся, затихал. И я, как и Пала… Пал…
   – Платон, – подсказал Платон, по инерции представившийся обществу по прозвищу.
   – Ну да, как и он, к внукам еду, только взрослым уже, проведать. Моему-то деду сейчас тяжело по поездам-то, а внуки его любят, дети – двое у нас, парни оба, через месяц к нам приедут, когда потеплеет чуток. Как соберемся за столом вместе, как споем что-нибудь наше, так и понимаш, что жизнь-то счастливая у нас, хотя горя много было, а счастья – все одно больше. Черт тысячу лаптей износит, пока пару соберет. Дак и ты, матросик, сколько ни блуждай, счастья захочешь, на свою свободу первый же и плюнешь.
   Василий покачал головой, но ничего не возразил, только вздохнул и приложился к стаканчику.
   – Воистину правду говоришь! – перекрестил старушку отец Иоанн. – Церковь вообще блуд порицает, то есть сожительство не в законном браке. А ты, раб божий Василий, просто еще любовь не познал, а Господь – он и есть любовь. Полюбишь когда, тогда и Господь с тобой пребудет. – И с этими словами отец Иоанн перекрестил и матроса.
   – Ну, вот… до Всевышнего дошли, – сузил глаза Василий. – А где был Господь, когда мне, салажонку, годки в кубрике десять зубов выбили? Да ладно зубы – я новые вставил, а вот, к примеру, когда моего брательника, который за девчонку на танцах вступился, ножом насмерть пощупали? А чувырла эта, кстати, за того, кто пырнул, потом замуж выскочила. И не доказали ничего – она же единственным свидетелем оказалась, никого не опознала. Зато в постели этого козла очень даже опознала, без всякого Якова. Тоже любовь? Я-то хотел этого… с ножичком за одно место на рее подвесить, так съехали они в неизвестном направлении. Теперь вот на могилу к брату еду да маманьку повидать – она совсем одна осталась. И чем же она пред Господом вашим согрешила, что он ее сына лишил?
   Настал черед вздохнуть священнику.
   – На все воля Божья, – тихо сказал отец Иоанн.
   – Вот и все ваше утешение, – горько продолжил матрос, – на Всевышнего кивать. А как жить с этим, как объяснить это… без всякого Якова?
   Василий налил себе одному и залпом выпил. Потом только, проведя кистью по губам, в себя сказал:
   – За помин души брата мово Женьки.
   Платон взял бутыль и разлил всем, даже бывшая медсестра подставила свой стаканчик.
   – Нам долго ехать, давайте не серчать друг на друга, – сказал Степан Антонович, – каждого жизнью побило, чего уж там. Живем же, однако. Я вона, когда батю под Тамбовом раскулачили да в Сибирь-матушку с женкой и тремя ребятишками мал мала меньше с родных мест-то повезли, один раз зубы сжал да так и не разжимал больше. От голода круги перед глазами, а я молчу. Схоронили и братика и сестренку – одного за другим, а я – молчу. Потом и мать отошла – ей уже жить незачем стала, я – молча плакал. Без звука и слез, только зубы скрипели. Меня от бати отняли, сгинул мой родитель где-то на Бодайбо, меня в детдом определили как сына врага народа. И кулацким сыном меня обзывали и фашистом даже, а я молча по сопатке одному, второму, меня остальные валят да ногами пихают, все в лицо норовят, а я молчу. Что им говорить – что у бати две лошади были да корова лядащая, вот и все кулацкое хозяйство? Им это не нужно было, потому я молчал, только кровью в их рожи плевался. Почитай, всю жизнь на Северах провел, в свою деревню вернулся, когда мне уже за полтинник набежало. Вернулся, значит, а дом-то наш стоит, как и стоял, крепкий, добротный… а в нем дети бывшего председателя живут-поживают, который нас и раскулачивал – ему-то дом тогда приглянулся. Ну и перевернулось у меня что-то, съездил в МТС за бензином да и пустил им петуха, пока все в поле были. Стоял, смотрел, как дым валит из-под стрехи, где я папироски от бати прятал, да тогда в первый раз и заплакал. Когда менты вязали – и не сопротивлялся даже. Потом еще пять лет по лагерям поносило, ну да это ладно, на душе после этого пожара полегчало как-то, словно скала с сердца свалилась. Теперь вот чувствую – зубы разжать можно, да жизнь вдохнуть немного, сколько осталось. Одно жалко – не женился, так бобылем и помру, без наследников. И все равно отец Иоанн прав, любовь должна быть. Должна, а то никаких зубов не хватит, все сотрутся. Давай, Вась, наливай еще понемногу.