– Сейчас… погодите… – негромко сказал Клеточников. – Велите… руки. Нет оружия…
   – Нельзя-с. Я понимаю. Однако позвольте… – Офицер стал обыскивать Клеточникова. – Ба-а! Вот так штука! – произнес он изумленно.
   И точно, было чему изумиться: офицер прочитал свидетельство за номером сто один о том, что коллежский регистратор Николай Васильевич Клеточников состоит на службе в департаменте государственной полиции.
   Закончив «личный обыск», офицер написал протокол, дотошно перечислив в нем и памятную книжку, и девяносто рублей кредитками, и перочинный ножик, и библиотечный билет, и три ключа, один из которых был бронзовый, с затейливой бородкой.
   Тем временем жандарм сбегал за каретой, спрятанной в соседнем дворе. Сколько раз видывал Николай Васильевич вот эти громоздкие кареты с зелеными репсовыми шторками, жандармские кареты, неизбывные на Руси.
   Едва они отъехали от дома – примчался на лихаче Желябов. Он опоздал предупредить Клеточникова об аресте Николая. Опоздал.
* * *
   В квартире на Тележной слышалось поскрипывание половиц, шорохи под полом, легкий треск – невнятные звуки оттеняют тишину старых петербургских домов.
   Софья и Геся сидели на диване, тесно прижавшись друг к другу. Огня не зажигали. Геся не плакала. Она была неподвижна. Потом начала раскачиваться, вперившись в темноту расширенными глазами.
   «Пошлет господь на тебя проклятие, смятение и скудность во всяком деле рук твоих, пока не будешь истреблен и пока не погибнешь скоро за злые дела свои. И небеса над головою твоею сделаются медью, и земля под тобою железом…»
   Далеко за полночь Софья уговорила Гесю лечь и сама прилегла рядом, обняла ее, зашептала на ухо то незначащее и невразумительное, ласковое и нежное, что ведомо одним женщинам и что, должно быть, нужнее всего при безмерном страдании.
   И Геся заплакала.

Глава 6 ВЫСЛЕЖЕНЫ…

   Управляющий домом Менгдена рассказал в участке о подозрительной лавке, и пристав Теглев просил секретное отделение градоначальства навести в Воронежской полиции справку.
   Тамошние чины отписали, что Евдоким Ермолаев Кобозев действительно проживал в губернии, что паспорт ему выдан тогда-то и за таким-то нумером и что сей Кобозев выехал «для занятия торговлей». Все совпадало. Но хотя Теглеву и невдомек было, что подлинный Кобозев, владелец подлинного паспорта, обосновался в каком-то другом городе, пристав на всякий случай осведомился еще и в купеческом мире. Приказчики оптового торговца Коненкова отвечали, что рыжий с Малой Садовой время от времени приезжает к ним за товаром.
   Приставу ничего не оставалось, как только наказать управляющему и впредь следить за полуподвалом и лавочником.
   После масленицы Теглев явился в участок бледный, испитой, но исполненный служебного рвения. Ему доложили, что в лавке были замечены какие-то молодые люди, из коих один взял лихача и скрылся. Может быть, в другое время Теглев и подождал бы, но теперь, одолеваемый жаждой деятельности, обыкновенной в нем после обильных возлияний, он отправился за разрешением на обыск.
   Генерал-майор расхаживал по кабинету. Сюртук у градоначальника был расстегнут; в руке, оттопырив два пальца, он держал «гавану»; когда генерал поворачивался, душистый дымок описывал полукольцо.
   Сдвинув каблуки, чуть накренившись вперед, пристав докладывал: о важном местоположении магазина (Малая Садовая – манеж), о подозрительных клиентах и о том, что надо бы все осмотреть, а для того, мол, чтоб все выглядело прилично и, ежели что, не спугнуло преступников, действовать как санитарная техническая комиссия.
   – Ладно, Теглев, – согласился генерал. – Инженер Мравинский приедет. – Пристав щелкнул каблуками, но тут генерал прищурился с видом человека, которому пришла на ум удачная мысль: – Погоди-ка. Говоришь, нынче один на лихаче ушел?
   – Точно так, ваше превосходительство.
   – Вот что, Теглев, оставайся здесь, а за тем болваном, что упустил молодца, пошли-ка городового. Понял?
   – Точно так, ваше превосходительство, – ответил Теглев с оттенком недоумения.
   Был уже восьмой час вечера, но чиновники и офицеры все еще слонялись по комнатам. На их лицах застыло ожидание чего-то важного. Выражение это сделалось еще более явственным, когда приехал прокурор Добржинский.
   Теглев, выходя из генеральского кабинета, едва не столкнулся с прокурором, поспешно уступил ему дорогу.
   Раскланиваясь со знакомыми, пристав отыскал глазами давнего своего приятеля Прохорова. Щупленький, с розоватой плешкой, чиновник секретной части ссутулился у конторки, перелистывая журнал каких-то «входящих» и «исходящих».
   Теглев окликнул Прохорова. Тот обернулся, на его востреньком личике означилась вялая улыбка.
   – Между нами, Евлампий Петрович, – сказал Теглов, беря его под руку, – что это у вас происходит?
   – Ммм… увидите…
   – Ну-у, уж, Евла-ампий Петрович! – обиженно протянул Теглев.
   Но Прохоров, увиливая, спросил, зачем это Теглев наведался к его превосходительству. Пристав уселся в уголке, усадил Прохорова и торопливо выложил все, как выкладывают люди в надежде на обоюдную откровенность.
   Пристав не ошибся. Чиновник, пожевывая свои бледные губы, пуская бесконечные «ммм», открыл, что на Невском, в меблированных комнатах Миссюро, выслежен крупный социалист, – подражая генералу, он произнес «сосьялист», – и что это не кто иной, как Тригони, известный под кличкой «Милорд», и что этот Тригони был раньше в Одессе, потом исчез и вот, изволите видеть, живет на Невском, против Аничкова дворца.
   – Теперь, батенька, сопоставьте: генерал… ммм… приказал послать за дворником. И коли дворник опознает, стало быть… ммм… ваш этот, как его… Ну да, Кобозев… Догадываетесь?
   Теглев догадывался: заарестование Тригони произойдет нынче, и если именно его видели в сырном магазине, то уж никаких сомнений относительно лавки больше быть не может.
   Застучала карета. Все, пришаркивая, устремились к дверям. Влетел, гремя саблей, молоденький поручик, щеки его пылали. «Господа, господа, прошу вас», – взволнованно приговаривал он, растопыривая руки и осаживая толпу.
   Показались конвойные. Они вели двух арестованных. Оба были одеты весьма прилично, даже элегантно. Один был худощав, породист, смотрел надменно; другой, плечистый, широкий, бородатый, словно бы никого не замечал.
   Арестованных определили в пустую комнату, рядом с генеральской. Молоденький поручик, сбросив шинель на руки городовому, обдернув мундирчик, шмыгнул к градоначальнику: известно, рапортовать-с.
   Чиновники и офицеры взяли штурмом жандармского унтера: второй-то кто ж такой? А Тригони который?.. Унтер, не зная, кому «докладать», гулко покашливал в кулак: «Вот, сталоть, ваше благородь…» Но тут ему задавали новый вопрос, он опять кашлял и твердил: «Вот, сталоть»… Наконец его прорвало:
   – Приезжаем мы, значит, в дом Лихачева на Невском. Во втором этаже, известно, ваше благородь, меблирашки мадамы Миссюры. Мы – туда. Тут к их благородию господину поручику – господин из секретных и указывает нумер. «Там, говорит, Тригони-с и еще один». А в коридоре темень, фонарик далече где-то брызжет. Вдруг эт-та самая нумера отворяется, и оттель голос: «Катя, ставь самовар». В эт-тат самый секунд мы и фатаем того, который первый, они-с и есть господин Тригони. А в нумере-то, точно, – второй: чистый ведмедь, насилу обломали, ей-бо. Спасибо, леворверт не поспел выхватить. А был леворверт-то с пятью патронами…
   – А он кто ж? Кто? А? Этот, второй-то?
   – Дак кто ж его знает, ваше благородь? Одно слово: сицилист! – вздохнул жандарм, хотел было еще что-то прибавить, но тут появился поручик.
   Он на минуту скрылся в комнате, где были арестованные, и вышел оттуда вместе с Тригони.
   Как только за ними затворилась дверь генеральского кабинета, все, толкаясь и шикая, сгрудились у двери и затаили дыхание.
   Сперва было слышно, как генерал задавал арестованному какие-то вопросы, а тот отвечал коротко. Потом послышался нетерпеливый голос прокурора Добржинского:
   – Господин Тригони! Извольте объявить фамилию человека, взятого в вашем нумере.
   В кабинете наступила тишина, затем резко и презрительно прозвучало:
   – Милостивый государь, в кан-це-ля-ри-ях, подобных вашей, я не имею обыкновения говорить за других.
   И опять все умолкло.
   К генералу провели второго арестованного. И тотчас в кабинете загремело отброшенное кресло.
   – Господи! Да это вы?! – тонко вскрикнул Добржинский и зачастил фальцетом: – Ах, да это вы, да это вы! Голубчик! Хорошо помню! Одесса… Хорошо помню, голубчик! Держали вас месяцев шесть и выпустили. Ах, Андрей Иванович, Андрей Иванович!
   Подоспел подполковник Никольский. На ходу протер запотевшее пенсне, поспешно вынул из большого портфеля чистые бланки. Взглянул быстро на плечистого бородача:
   – Имя? Возраст?
   – Желябов Андрей Иванович. Тридцать от роду. Сын крестьянина.
   – Занятия?
   – Служу делу освобождения родины.
   Никольский с разбегу написал «служу» и будто зацепился пером за бумагу.
   Желябов нахмурился и повторил:
   – Служу делу освобождения родины.
   Никольский переглянулся с Добржинским; градоначальник крякнул и полез за сигарой.
* * *
   Старший дворник дома Менгдена, призванный Теглевым, ни в одном из арестованных не опознал таинственного посетителя магазина Кобозева. Пристав в сердцах ругнул дворника болваном, но от обыска в полуподвале не отступился.
   На другой день, в субботу, 28 февраля, как и обещал градоначальник, приехал военный инженер Мравинский. Усталое сухое лицо его с набрякшими мешочками под глазами выражало досаду: «Времена, черт побери… Какие-то приставы, какие-то лавочники, какие-то подвалы»…
   На дряблый звук дверного колокольчика из жилой комнаты глянул хозяин. Увидев шинели, погоны, шапки с медными полицейскими гербами, он, словно удерживая возглас, тронул пятерней рот и несколько попятился.
   – Здравствуй, Кобозев, – с начальнической строгостью сказал пристав. – Распоряжением господина градоначальника – осмотр помещения.
   – Это што жа приключилася?
   – Санитарная техническая комиссия. – Теглев отстранил Кобозева, обернулся к Мравинскому: – Прошу!
   В комнате было тепло и неопрятно. В углу валялись солома, рогожа, тряпки, у печки дремал кот. Отдавало плесенью и овчиной. Мравинский, морщась, прошелся из угла в угол. Под окном заметил свежую обшивку. Нагнулся, подергал доску, доска заскрипела, но не подалась.
   – Это зачем? – Мравинский брезгливо отирал руки платком. – А? Зачем это?
   – Сырость донимает. Ровно могила тут, ей-богу.
   Мравпнский постучал каблуком об пол, ткнул носком в кучу соломы и тряпья. Пристав, переминаясь, с надеждой смотрел на инженера, но тот лишь морщился.
   Комиссия поглядела на сыры, на бочки, на лампадку под образом Георгия-победоносца, на свидетельство о дозволении торговли, висевшее на стене. Пристав машинально скользнул глазами по свидетельству и, прочитав, что до первого марта акциз платить Кобозеву без пени, а после первого марта с пени, никчемно заметил:
   – Значит, с завтрашнего дня пени с вас?
   – С перьвого, – повеселел Кобозев, – с перьвого марта, ваше благородие, это уж точно.
   – Ну да, ну да, – мямлил Теглев сердито. И вдруг насторожился: – Эт-то почему, Кобозев?
   – Это? Да это бочка, ваше благородь… Как есть бочка.
   – Нет, это, это, – насел Теглев, тыча пальцем на мокрое пятно рядом с бочкой.
   – Ах, эт-та, – засмущался торговец. – дак это, ваше благородь, сметану пролил на маслену. – Он щелкнул себя по кадыку. – Был грех, чего там. Сами знаете: хоть заложить, а маслену проводить.
   Брякнул звонок – комиссия удалилась.
   Богданович тупо смотрел на бочку, полную сырой земли и глины из подкопа, потом шумно вдохнул и стал отирать лицо платком.

Глава 7 ЕРАЛАШ

   Последний вечер февраля – он пришелся на субботу – император предпочел скоротать дома, в той половине дворца, что выходила окнами к Адмиралтейству.
   В этой половине Александр живал давным-давно, когда еще не был венценосцем, а был тихим, вежливым мальчиком, воспитанником Василия Андреевича Жуковского. Сюда, в эти вот комнаты, случалось, заглядывал батюшка. Сзывали детей, приходила государыня, семья предавалась. «мирной марсомании». Саша старательно колотил в барабанчик, братцы выстраивались с сабельками, а батюшка настоящим ружьем выделывал артикулы, как фельдфебель перед рекрутами.
   Ах, славное было время, славное… На глазах Александра блеснули сентиментальные слезинки. Да, славное… Он подчинялся советам матушки, подчинялся наставникам, но все это не тяготило. Может, лишь в далекие годы он принадлежал самому себе. И лишь в те годы, глядя на батюшку, искренне полагал, что самодержец и впрямь «сам держит». Увы, теперь-то он знает: иллюзия. Он почти телесно ощущает свое повиновение незримым могущественным силам. В отличие от отца, он не очень-то верит в божественное происхождение власти. Не святой дух направляет его, а непостижимое сцепление бесчисленного множества обстоятельств, интересов и устремлений бесчисленного множества людей. Мелкие, крепкие, злые цепи оковывают его, как Гулливера. Но, увы, он не в стране лилипутов. Судьба избрала его ответчиком за ошибки минувших царствований. Они легли на его плечи, на его рамена, как любит говорить протоиерей Бажанов.
   Шестьдесят третий год от роду. Не так мало для того, кому вручен скипетр. В нынешнем веке концы были мрачными. Деда убили в сумрачном Михайловском замке. Дядюшка умер в Таганроге, извещенный о заговоре, с думой о монашеской схиме. Отца сразила севастопольская катастрофа.
   Сморкалось. На дворе ветренело. Снег расчерчивал в косую линейку желтую стену Адмиралтейства. Фонари еще не горели.
   Никто в нынешнем веке не сдал «команду» в полной исправности. И, ежели по чести, у него нет желания осчастливить самого толстого из наследников русского престола. Он любил старшего сына, Николая, но тот умер пятнадцать лет назад, и теперь наследником – Бычок. Кто это придумал, что дети нам близки?
   Да, он устал. А покоя нет и не будет, как нет того стройного течения государственных дел, какое было при отце. Неразбериха. Ералаш. Мельтешит Лорис со своими прожектами, со своими сенаторскими ревизиями, с вечными своими намеками. И эти министры: лебедь, рак да щука… Он может, разумеется, тасовать их, но пасьянс будет все тот же. Если что и делается, так это полицией. Нынче доложили об аресте Желябова. Тот самый, что покушался в Александровске. У гидры отрублена голова, да еще из важных голов. Однако Екатерина наставляла Павла: «С идеями, милый мой, не воюют только пушками…»
   Сумерки слизывали контуры Адмиралтейства. В дворцовое окно смотрел император, сердце у него зябло.
   В комнате, где некогда помещалась классная, государя дожидались карты. Адлерберг, Баранов и Лорис поклонились. Александр жестом указал на кресла.
   – Ну-с, господа, что же? – спросил он, распечатывая колоду. И невесело, намекающе добавил: – Ералаш?
   Стали играть в ералаш.
   Первые робберы Александру везло. Он оживился, сделался, как всегда в таких случаях, снисходителен, насмешлив. Против него играли Адлерберг и Баранов. «Дряхлеет», – подумал Александр, взглядывая на узкое морщинистое лицо Адлерберга и испытывая отраду превосходства над одногодком и другом детства. Адлерберг перехватил его взгляд, вздохнул и с приметным раздражением отнесся к семидесятилетнему Баранову:
   – У вас же пики должны быть, граф!
   Граф Эдуард Трофимович боролся с дремой. Он отвалился в кресле, бульдожьи щеки свисали на тугой высокии воротник.
   – Пики, – забрюзжал Баранов, – были б пики…
   Александр и Лорис рассмеялись. Адлерберг состроил мину: «Что поделаешь с таким партнером!» Баранов обиженно поджал губы, и Адлерберг тотчас укорил себя в злосердечии. Грех обижать столь прекрасного человека, как Эдуард Трофимович. Ведь старый холостяк, много лет платонически влюбленный в графиню Адлерберг, что ни говори, ami chaud13.
   Играли долго. Государю везло. Александр понимал, что партнерам приелся этот ералаш, но продолжал с удовольствием. И только когда Баранов дважды клюнул носом и лицо его с бульдожьими щеками приняло жалкое выражение, Александр прекратил сраженье.
   Сперва заговорили о германском после Швейнице. Государь хотел пригласить его завтра в манеж. Лорис не терпел немца и осторожно возразил, что государь, отличая Швейница, может чувствительно задеть британского посла. Баранов и Адлерберг вступились за немца. Лорис не настаивал. В конце концов, плевать ему на господ послов, на господ посланников, пусть печется министерство иностранных дел.
   Потом разговор перешел на двух революционистов, схваченных вчерашним днем в меблированных комнатах на Невском. Баранов заметил, что будто знавал когда-то генерала Тригони, выходца из греков, а граф Адлерберг не без колкости вставил, что сколь, дескать, «их» не арестовывай, а проку мало.
   – Может, эти двое… – Адлерберг потрескивал карточной колодой, – может, хоть эти окажутся покладистее прежних. И надо надеяться, Михаил Тариэлович наконец ухватит ариаднину нить.
   Намек был не замысловат. Эта облезлая лиса Адлерберг намекал, что он, Лорис, не умеет добиться толку. И Лорис ответил с неосуждающей, снисходительной улыбкой:
   – Надежды, граф, питают не только юношей. Это так. Но следует все же помнить девиз нынешних преступников: «В единении – сила». Да-с, умирать будут – своего не выдадут. Уж я знаю, господа, имел удовольствие. – Он вздохнул. – Впрочем, и среди них бывают… Ежели изволите помнить – Клеточников… А? Тот самый, из чиновников. – Лорис посмотрел на императора. – Признаться, мне жаль его. Это ведь не закоренелый, ваше величество. О, конечно же, как говорят в народе, змей подколодный, конечно, но, осмелюсь, не из породы таких, как этот Михайлов. Ну что такое Клеточников?
   Лорису хотелось пуститься в «психологические разыскания»: смятенная душа, болезнь, действия каземата, какие-то подозрения, что революционисты все-таки его мистифицировали… Но легкое движение бровей Александра объяснило министру, что государю скучна сия материя, и Лорис заметил лишь, что Клеточников назвал некоего Волошина, а сверх того открыл имя «нигилиста», учинившего покушение во дворце.
   – Но где этот негодяй? – вскинулся Адлерберг.
   – Скрывается на юге, граф. Увы, до сих пор не обнаружен. Ищем, граф, ищем… Что же до тех, кои уже в наших руках, повторяю: запирательство редкостное, умирать будут – своего не выдадут.
   Баранов оживился. Заговорил, сплетая и расплетая ревматические белые пальцы, о том же, о чем решительно заявлял граф Адлерберг на чрезвычайном заседании после взрыва в Зимнем. Все это давно набило Лорису оскомину. Господи боже ты мой, какая примитивная формула: «Законность нас губит».
   Он слушал Баранова с фальшивой серьезностью, а на губах дрожало, не слетая: «Ах, душа мой…» Михаил Тариэлович частенько употреблял это нарочитое «душа мой»; иногда ради благодушной иронии, иногда, чтоб кольнуть нерусским своим происхождением. Но сейчас ему лень иронизировать. Сейчас, нынче, когда арестован коновод Желябов, Михаил Тариэлович очень хорошо сознает прочность собственного местоположения.
   Опустив коричневые тяжелые веки, граф Лорис наблюдал за императором. Тот достал папиросницу с крупным, чуть не в грецкий орех, рубином. Достал и будто любуется камнем, на лице ничего не прочтешь.
   – Нет, господа, – сказал Александр по-французски, – жестокость – дурной советчик. Действовать следует упорно и методически, но только без жестокостей. Без жестокостей, господа.
   «Редкостное свойство, – подумал Лорис, – какое-то наивное коварство. Когда по его молчаливому согласию вздергивают на виселицу, он тотчас делает вид, что все совершается из-за непонимания высочайшей воли. И эдаким Янусом – смолоду». Лорис на днях узнал, как Александр во время разгрома мятежников в царстве Польском иной раз посылал телеграммы: прошу такого-то не расстреливать. А в ответ получал депеши: желание вашего величества исполнено, такой-то повешен.
   – Разумеется, ваше величество, – произнес Лорис. – Наш век и жестокость – вещи несовместные.
   Александр поднялся, все поспешно отпали от ломберного столика. Он пожелал сановникам покойной ночи. Баранов с Адлербергом двинулись к дверям, но Лорис медлил.
   Александр посмотрел на него вопросительно и, как показалось Лорису, не без смущения.
   В самом деле – ведь месяц сравнялся! Точнехонько месяц, как министр представил государю всеподданнейший доклад, развил подробно план некоторых преобразований. Они клонились к удовлетворению – разумеется, по возможности, по возможности! – законных потребностей населения.
   Лорис внушает: пора! Никто-де не попрекнет ваше величество вынужденной уступчивостью, ибо вот уж год, как нигилисты притихли. О да, притихли. Но, сдается, отнюдь не из слабосилия: выжидают… А графу Михаилу Тариэловичу диспозиция рисуется в розовом. Итак, пора довершить реформы, «увенчать здание»? Вновь дышать воздухом шестидесятых годов? Кажется, и впрямь ни одна запятая в проекте Лориса не воняет конституционными намерениями. Ничего от растленного Запада. И даже не старорусский Земский собор. Просто консилиум с выборными от дворянства, земства, городов. Так называемая Общая комиссия. Так называемый совещательный характер.
   И все ж мнится – вот он, шажок к конституции. И не прав ли старик Вильгельм, император германский и король прусский? Восьмидесятичетырехлетний дядюшка молит племянника: не допускай никаких перемен. Но тут же и прибавляет: а ежели «зашло далеко», пропиши гомеопатическую дозу народного представительства.
   Да в том-то и соль – зашло ли далеко? Не у Лориса сыщешь ответ. И не в сочинении бельгийского богослова, в главе «О пользе страданий»… Далеко ль зашло? Лорис напоминает (или грозит): общество не может долго ждать, продолжительное ожидание – мать равнодушия, а равнодушие – чернозем для анархических лжепроповедей.
   Ну хорошо, хорошо, проект Лорис-Меликова… Валуев говорит, что Сперанский замахивался шире. Однако Александр Благословенный выгнал-таки Сперанского из Петербурга. И опять это «однако»: Лорис не Сперанский, а второй Александр не первый Александр.
   Он уже допустил обсуждение проекта графа Лорис-Меликова. Многие согласились с министром внутренних дел. И недавно изготовлен другой проект – официального правительственного сообщения. Остается сажень до Рубикона. Да, да, да, тысячу раз да: он, император Александр, обещал подписать правительственное сообщение. Но, может быть, дело все же не зашло столь далеко?
   Адлерберг и Баранов удалились. Лорис медлил. Император, казалось Михаилу Тариэловичу, пребывал в смущении. Так длилось мгновение. Потом Александр прибег к излюбленной «методе»: выражение его лица, глаза его переменились – будто не слышит, не понимает, о чем, собственно, речь.
   Ох, Михаил Тарпэлович отлично знал Александрову «методу». Царя Николая Павловича все трепетали, однако находились и возразители; Николай гневался, гнал прочь, потом, остывая, отходя, в вину не ставил. А этот любезнейший из любезных, этот воспитаннепший из воспитанных, мягкий, обходительный, аристократичный, этот убивает не гневом, не опалою – безжизненным взглядом манекена… Ну, нет, дудки. И Лорис сказал твердо:
   – Надеюсь, государь, завтрашний день останется в летописях вашей державы.
   Александр понял: завтра он должен перейти Рубикон и подписать правительственное сообщение о созыве совещательной Общей комиссии. Он все понял.
   – У вас, граф, великолепное качество, – вяло произнес Александр, – вы умеете настаивать на своем.
   – Хорош ли, плох, ваше величество, но тут же не Лорис-Меликов, тут Россия, ее будущее и будущее вашего дома.
   – Я никогда этого не забываю, граф, – строго и высокомерно ответил Александр. – Завтра перед манежем отдам проект Валуеву, и, ежели не возразит, пусть собирает комитет министров. Покойной ночи, граф, не забудьте, пожалуйста, передать поклон супруге.
   Дворцовые часы пробили половину двенадцатого, когда Лорис-Меликов, выйдя на пустынную, размытую темнотой площадь, садился, жмурясь от метели, в карету.

Глава 8 «УДАР, КОТОРЫЙ ГУЛКО РАЗНЕСЕТСЯ ПО ВСЕЙ РОССИИ…»

   Завтра? Нет, уже первый час; воскресенье, стало быть, наступило. Нынче свершится. И вот она, эта черта, когда надо итог вывести. Надо ли? Надо. Для себя самого.
   Прожито двадцать пять. В сущности, каждому отпущено не так уж и много. В Вельском уезде, где глушь, болота, гати, в Вельском уезде есть родовое гнездо – деревня Большие Гриневичи. Там нищие мужики с льняными волосами, водянистый картофель, коровенки на выгонах. И там ветхий дом, фамильный дом Гриневицких. Отец давно вдовеет. Вот уж лет десять, как оборваны нити, и, однако, нынче, у последней черты, вдруг нестерпимо жаль старика.
   Меньшой брат Ваня здесь, в Питере. Ему все еще внове, недавно приехал. Ну что ж, пусть послужит. Глядишь, поймет, разберется, что да как оно на белом свете. Жаль, не придется помочь Ванюшке, быстрее б разобрался.
   Двадцать пять прожито. Если б начинать сначала? Честно, как на духу. Да, честно: если б начинать сначала, было бы то же, что было. Исполнительный комитет поручал рабочие кружки – пропагандировал за Нарвской и Невской заставами. Наблюдать за царем? Исправно топотал на морозе в своих разбитых сапожонках. Метать бомбы? Кибальчич научил метать бомбы…