Ответственность за поражение лежит на вас. Нас было сорок миллионов крестьян против восьмидесяти миллионов обитателей промышленной страны. Один человек против двух, один станок против пяти. Даже если какому-нибудь Даладье удалось бы обратить весь французский народ в рабство, он все равно не в силах был бы вытянуть из каждого по сто часов работы в день. В сутках только двадцать четыре часа. Как бы ни управляли Францией, гонка вооружений все равно должна была бы развиваться из расчета один человек против двух и одна пушка против пяти. Мы согласились воевать из расчета один к двум, мы готовы были идти на смерть. Но чтобы умереть с пользой, нам нужно было получить от вас недостающие четыре танка, четыре пушки, четыре самолета. Вы хотели, чтобы мы спасли вас от нацистской угрозы, а сами производили исключительно паккарды(3) да холодильники для своих уик-эндов. Вот единственная причина нашего поражения. И все-таки наше поражение спасет мир. Разгром, на который мы сознательно шли, станет отправной точкой сопротивления нацизму. Я говорил им (они тогда еще не вступили в войну): Настанет день, когда из нашей жертвы, как из семени, вырастет дерево Сопротивления! Возьмем этот первый кусок книги: в чем, черт бы меня побрал, мнения вашего друга расходятся с моими? Чудо, что американцы прочли эту книгу и что она стала у них бестселлером. Чудо, что за ней последовали сотни статей, в которых сами американцы говорили: Сент-Экс прав, не нам винить Францию. На нас лежит часть ответственности за ее поражение. Если бы французы, живущие в Соединенных Штатах, больше ко мне прислушивались, а не спешили бы объяснять все гнилостью Франции, наши отношения с Соединенными Штатами были бы сейчас совсем другими. И в этом меня никто никогда не разубедит.
   Но есть в моей книжице второй, главный кусок, и там я действительно говорю: Мы ответственны. Но речь идет вовсе не о поражении. Речь идет о самом явлении фашизма или нацизма. Я говорю (что тут может быть непонятного? Я так старался выражаться яснее!), итак, я говорю: западная христианская цивилизация ответственна за нависшую над ней угрозу. Что она сделала за последние восемьдесят лет, чтобы оживить в человеческом сердце свои ценности? В качестве новой этики было предложено: Обогащайтесь! Гизо(4) да американский комфорт. Чем было восхищаться молодому человеку после 1918 года? Мое поколение играло на бирже, спорило в барах о достоинствах автомобильных моторов и кузовов или занималось пакостной спекуляцией остатками военных запасов. Вместо опыта монашеского самоотречения, вроде того, к которому я приобщался на авиалиниях, где человек вырастал, потому что к нему предъявлялись огромные требования, сколько людей увязало в трясине перно и игры в белот или - смотря по тому, к какому слою общества они относились, - коктейлей и бриджа! В двадцать лет меня тошнило от пьес г-на Бернстейна(5) (этого великого патриота) и от пошлости г-на Луи Вернейля. Но больше всего - от всяческого изоляционизма. Каждый за себя! Планету людей я писал самозабвенно, я хотел сказать своему поколению: Вы все обитатели одной и той же планеты, пассажиры одного и того же корабля! Но эти жирные прелаты, которые, между прочим, превратились сейчас в коллаборационистов, эти чиновники Государственного совета - разве они годились в хранители христианской цивилизации с ее культом вселенского? Вы томились жаждой жажды, и ничто на континенте не утоляло ее. Как по-вашему, не потому ли я проникся к вам такой пылкой дружбой, что признал в вас человека той же породы, что и я? Я умирал от жажды. И - вот оно, чудо! - утолить эту жажду можно было только в пустыне. Или превозмогая ночь в нелегкие часы на авиалинии. Мне, как и вам, невыносимо было читать Канар аншене и Пари-суар. Я терпеть не мог Луи Вернейля. Почему ваша книжка(6) показалась мне такой близкой? Мне нужен был именно этот звук. Я люблю тех, кто дает мне утолить жажду. Меня тошнит от того, во что превратили человека Луи Филипп(7), и г-н Гизо, и г-н Гувер(8). Если женщины, сдающие напрокат стулья в соборе, подверглись нападению варваров(9), кто в этом виноват в первую очередь? Вечная история оседлых и кочевых племен. Спасение цивилизации - дело постоянное. В хорошо вам знакомом Парагвае девственные леса проглядывают в каждой щелочке между булыжниками, которыми вымощена столица. Они, эти леса, притворяются простыми травинками, но дай им волю - и они пожрут город. Нужно постоянно загонять девственные леса обратно под землю.
   Что же в предвоенной этике могло заслужить одобрение вашего друга, которого, как мне кажется, я немного знаю? А если он, как мы, чувствовал, что умирает от жажды, тогда какого дьявола он негодует, что я упрекаю эту эпоху в духовном убожестве? Почему он вкладывает в мою книгу превратный смысл, которого я вовсе не имел в виду? Когда я пишу, что каждый отвечает за все, то продолжаю тем самым великую традицию блаженного Августина(10). Равно как и ваш Друг, когда он воюет. Через него в войне участвует и бретонская крестьянка, и сельский почтальон из Монтобана(11). Если страна - живое существо, то он кулак этого существа. Его руками сражается и сельский почтальон. А он руками этого почтальона служит обществу по-другому. Нельзя делить живое существо.
   Какое отношение имеет тема, которую я исследовал, к идиотским иеремиадам против политики Леона Блюма(12)? Какая строчка в моей книге дает вашему Другу право думать, что слова я ответствен имеют малейшее отношение к униженному mea сulра(13)? Слова эти - девиз каждого гордого человека. Это вера в действии. Более того, это доказательство собственного существования. Пускай себе конторские мокрицы ищут в моей книге политическую подоплеку, я над этим разве что снисходительно усмехнусь: хоть мне уже сорок четыре, я каждую неделю, как-никак, вылетал на задания во Францию, один на борту Лайтнинга П-38, в составе группы 2/33, а неделю назад, когда я возвращался, на хвосте у меня повисли вражеские истребители, а четыре дня назад над Анси у меня отказал один из двигателей(14)! Плевать мне на них. Но вашему другу, такому благородному, я решительно отказываю в праве на подобную интерпретацию. Я пишу для него. Я пишу о нем. И если сегодня совсем невозможно быть правильно понятым даже чистыми душами, пусть меня перечитают через десять лет.
   ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ (1) Я получил "Военного летчика"; благодарю вас, что выслали мне мой единственный экземпляр. - Характерный факт, свидетельствующий о степени взаимного непонимания и враждебности между Сент-Экзюпери и голлистами: книга "Военный летчик", изданная в США и в оккупированной Франции (запрещенная немецкими властями, она переиздавалась там нелегально), была запрещена также и администрацией де Голля и не распространялась в свободной от фашистов Северной Африке. В распоряжении писателя имелся только один экземпляр, вывезенный им из Америки.
   (2) Гарбо Грета (р. 1905) - американская киноактриса.
   (3) "Паккард" - американская марка автомобилей.
   (4) "Обогащайтесь!" Гизо... - Франсуа Гизо (1787-1874) - один из политических лидеров Июльской монархии во Франции - обратился с таким призывом к французской буржуазии. Изначальный смысл слов Гизо, относившихся к вопросу об имущественном цензе для избирателей ("Обогащайтесь, и вы докажете свою способность управлять государством"), в дальнейшем забылся, и в расхожем употреблении они стали означать призыв к циничной и безудержной погоне за прибылью.
   (5) Бернстейн Анри (1876-1953) - французский драматург, апологет буржуазного благополучия.
   (6) ...ваша книжка... - Какая из книг Р. Шамба имеется в виду, определить трудно.
   (7) Луи Филипп (1773-1850) - французский король в 1830-1848 гг. Его правление - время утверждения во Франции политического и идеологического господства буржуазии.
   (8) Гувер Герберт Кларк (1874-1964) - президент США в 1929-1933 гг., пришедший к власти на исходе периода экономического "процветания" Соединенных Штатов (20-е гг.).
   (9) Если женщины, сдающие напрокат стулья в соборе, подверглись нападению варваров... - Ср. в "Письме заложнику", V: "Прислужница в храме, чересчур озабоченная сбором платы за стулья, рискует позабыть, что она служит богу". "Собор" для Сент-Экзюпери служил символом Коллектива, человеческой общности, скрепленной узами нравственных отношении и устремленной к высшей цели; наиболее же губительный вариант пренебрежения этими узами писатель видел в фашизме (см. "Военный летчик"). Смысл приведенных слов, таким образом, следующий: французы, предавшись мелким, сиюминутным интересам, забыли о глубинных духовных основах своей цивилизации ("собор") и оказались морально безоружными перед лицом фашистских "варваров".
   (10) Августин Аврелий (354-430) - церковный деятель, один из основателей христианской теологии.
   (11) Монтобан - городок в Бретани (департамент Иль и Вилен).
   (12) ...к идиотским иеремиадам против политики Леона Блюма? - Леон Блюм (1872-1950) - лидер Французской социалистической партии, в 1936-1938 гг. дважды возглавлял правительство Народного фронта. Непоследовательная политика, проводившаяся им перед лицом нараставшей агрессивности со стороны фашистской Германии, навлекла на него острую критику со стороны разных - как левых, так и правых - политических сил; правительство Виши в 1942 г. отдало его под суд, объявив одним из ответственных за поражение Франции в 1940 г. Отмежевываясь от этой пропагандистской акции вишистских властей, Сент-Экзюпери одновременно косвенно спорит со своими противниками-голлистами, отождествлявшими его книгу "Военный летчик" с вишистской пропагандой.
   (13) mea culpa - моя вина (лат.).
   (14) ...неделю назад, когда я возвращался, на хвосте у меня повисли вражеские истребители, а четыре дня назад над Анси у меня отказал один из двигателей! - Как видно из перечня боевых вылетов Сент-Экзюпери (см. с. 180-181 наст. изд.), речь здесь идет о заданиях, выполненных им 23 и 29 июня 1944 г., то есть данное письмо написано 3 июля 1944 г. и во французском издании "Военных записок" датировано с ошибкой на год.
   Сергей Зенкин
   Письмо Х. (неотправленное)
   Перевод: С французского Е.В. Баевской
   Умирают не за идеи
   Умирают за суть
   Умирают за Бытие
   Дорогой X.
   Ты вновь заставил меня пережить мою старую драму и вверг меня в самое безысходное отчаяние. Ты достаточно меня знаешь ты вообще единственный, кто меня знает, не то, что эта болтающая обо мне стая крабов), чтобы представить себе, что эти два года я прожил не в безмятежном покое, на который ты намекаешь в полемическом запале, а раздираемый такими внутренними противоречиями, какие не дай бог тебе испытать. Я не эксгибиционист и почти никому их не поверял. Мое молчание в самом деле могло обмануть стороннего наблюдателя.
   Каждый из нас таков, каков он есть. Некоторые обретают полное душевное равновесие, стоит им примкнуть к какому-нибудь делу. Им тут же все становится ясно. Я и сам наслаждался безмятежным счастьем, летая маршрутами компании Аэропосталь, пока твой Друг Серр(1), видя, что его благие намерения терпят крах, не избавил дело от духа жертвенности я был счастлив в тридцать девятом и сороковом, выполняя военные задания, как обычную работу; и совсем еще недавно - на борту Лайтнингов П-38(2). Мне наплевать на собственную шкуру, и в духовном смысле мне лучше всего подходит тот климат, в котором я ею рискую.
   Вернее было бы сказать, не в духовном смысле, а в эмоциональном. Потому что это именно тот случай, когда духовное во мне спорит с эмоциональным. Иначе я стал бы анархистом. Ту же атмосферу, что царила в экипажах компании Аэропосталь, я встретил у барселонских анархистов во время войны в Испании. То же самопожертвование, ту же готовность к риску, ту же взаимопомощь. Тот же высокий образ человека. Они могли мне сказать: Ты думаешь так же, как мы, но, когда они спрашивали: Почему же тогда ты не с нами? - я не знал, как им ответить, чтобы они поняли. Они ведь жили чувствами, а в плане чувств мне нечего было им возразить. Точно так же мне нечего возразить коммунистам, и Мермозу(3), и любому из тех, кто готов пожертвовать собственной шкурой и предпочитает делить кусок хлеба с товарищами, чем пользоваться всеми благами жизни. Однако при всем том, что я верю в человека, рожденного коммунизмом, все же я не в силах верить, что предтеча его - каталонский анархист. Величие анархиста в том, что он потерпел поражение. Если он восторжествует, из его суповой миски вырвется на волю лишь призрак тщеславия, который мне неинтересен (и я готов объяснить почему). Так неужели ради того, чтобы испробовать одурманивающее действие чувства, как пробуют наркотик, я добровольно разрушу свою духовную цель? Это было бы подло. Духовное начало должно возобладать над доводами чувства. Проще говоря, ты следуешь этой точке зрения, когда наказываешь собственного сына...
   Тебе эта проблема представляется простой, потому что для тебя она сводится исключительно к сфере чувства. Я люблю, потому что люблю, и ненавижу, потому что ненавижу. Этого достаточно. Для такого, как я, все решается гораздо сложней. Я знаю, что во Франции ты рисковал головой, участвуя в Сопротивлении. Это был твой долг. И я поступил бы так же. Но за границей я почувствовал, как на меня, помимо моего желания, легло чудовищное бремя ответственности. Чудовищное не с точки зрения своей силы - я был всего лишь каплей в море, - а с точки зрения цели. И без всякого риска для меня. (Точнее, без такого риска, о котором стоило бы говорить. Я-то смеюсь над риском. Не признаю добровольного риска, на который идут, чтобы отпустить себе грехи. Моя награда в том, что я знаю: бывает смелость, куда более достойная восхищения,чем смелость перед лицом смерти. Страх смерти легко превозмочь. Особенно сгоряча.)
   Лично я был против перемирия(4). Я угнал из Бордо самолет(5). Набил в него четыре десятка молодых летчиков, которых навербовал прямо на улице (у меня был четырех моторный Фарман), и увез их в Северную Африку продолжать борьбу. Ладно. Попытка не удалась. В Северной Африке тоже признали перемирие. Поэтому я превратился в безработного.
   Но с этой минуты у меня появилась возможность действовать словом. Я в меру своих скромных сил отчасти принял на себя ответственность за будущее французского народа. Историю нельзя пересочинить. Ты можешь внести в анналы реальные бедствия прошлого, но не можешь ни доказать, ни опровергнуть реальность тех предполагаемых бедствий и успехов, которые ждали бы нас при вымышленном ходе событий. Однако тот, у кого была возможность в меру своих слабых сил содействовать нарушению или соблюдению условий перемирия (в конце концов все сводилось именно к этому), не мог не предвидеть серьезных последствий своего решения.
   1. С 1940 года всех взрослых мужчин на территории Франции, подлежащих призыву в армию, отправляли на верную смерть в немецкие лагеря. В законном порядке. Шесть миллионов пленных вместо двух.
   2. Северная Африка была блокирована Германией. Мне хорошо известно, что официальная точка зрения обязывает нас отрицать этот факт. (Утверждают даже, что Германия, истощенная военными действиями во Франции, была неспособна на новый рывок!) Я думаю, что Германия, еще не поколебленная в то время (ведь ее сила не была подорвана ни американским превосходством в оружии, ни грозной мощью русских, ни десятью миллионами убитых немецких солдат), была в состоянии за две недели захватить Северную Африку через Испанию или Сицилию (Франко не стал бы противиться). А здесь были двести тысяч безоружных людей. Даже если предположить, что масса современных танков, самолетов и автоматов, обращенных против простых винтовок, не влияет на соотношение потерь с обеих сторон, то и в этом случае достаточно было бы Германии пожертвовать ста девяноста девятью тысячами девятьюстами девяноста девятью своими солдатами, которых бы убили или взяли в плен, чтобы против нее остался всего один солдат. Скорее всего, это оказался бы даже генерал. Притом безоружный. (А я еще не беру в расчет арабскую проблему(6).)
   3. Немецкий шантаж был всеобъемлющ. Жить ли городам - это зависело исключительно от того, будут ли железнодорожные вагоны. А вагоны - от смазки для букс. А смазка - от нефти из Гамбурга или Румынии. Наших офицеров в Висбадене постоянно шантажировали(7). День за днем.
   4. Нельзя забывать, что в одной Варшаве три миллиона поляков были отправлены в газовые камеры(8). Насколько мне известно, в Майн кампф угроз по адресу французов ничуть не меньше, чем по адресу поляков.
   5. В то время как Бельгия уже предоставила Германии два миллиона рабочих, Франция экспортировала еще не более ст.. двадцати тысяч. Эти два миллиона дополнительных узников
   можно было бы уже тогда добавить к двум миллионам военнопленных.
   6. А угроза депортации населения?
   7. А проблема евреев? Ты можешь ненавидеть Пейрутона за все, в чем он уступил(9). А все-таки он был для тебя мощным заслоном. Двести тысяч евреев из неоккупированной зоны ни за что не уцелели бы при нацистах, с которых тогда еще никто не успел сбить спесь. Что ни говори, а Леон Верт жил, передвигался, писал.
   8. А проблема американского присутствия? (Я к ней еще вернусь.)
   Режим Виши был, разумеется, омерзителен. Но всякому организму необходимо отверстие для выделения экскрементов. Канализационные рабочие, как правило, равнодушны к тонким
   ароматам. Тюремщики редко бывают столь же отзывчивы, как сестры милосердия. Разумеется, того, кто клянчит у победителя смазку для букс, не должно, образно выражаясь, мутить от навоза. Ведь навоз - это просто отправления организма. (Что до полиции, то она, разумеется, как и все полиции нашего времени, отличается подлостью.)
   Во Франции я бы, возможно, поставил перед собой задач убить Пюше(10). В Штатах передо мной стояла другая задача.
   Когда накануне перемирия я покидал Францию, кругом было невесело. Помню езду в машине, ночь, дождь. Темно - хоть глаз выколи. Я включил фары. На дороге был затор, -остановился, и тут внезапно вокруг меня вспыхнул сущий бунт. Солдаты осаждали мою машину, грозя мне расправой. За что? Дело было в фарах. В этом месиве дождя и грязи, под потолком облаков в сто двадцать метров вышиной я, видите ли, навлекал на них небесный гнев гитлеровских бомбардировщиков. Один из этих героев навел на меня свой электрический фонарь, и в течение десяти секунд они кляли на чем свет стоит моя нашивки. Я олицетворял войну торговцев пушками и капиталистов. Меня охватило безграничное отвращение, и я почти желал, чтобы эти сволочи меня растерзали. Ты только представь себе: грубые голоса, похабная ругань, причем от всех та:
   и разило страхом. Я чувствовал, как страх продирает их до самого нутра. Лица, голоса, позы - все было мерзко. Я испытывал неописуемый стыд.
   Ну, а гражданские! Во время отступления мы квартировал. поочередно в одиннадцати деревнях. Хорошенький же прием устраивали нам, умиравшим за них! Ни единого слова о сопротивлении! Ни единого свежего веяния! Вьючные животные, одуревшие и забитые! Всеобщий эгоизм. Разрыв всех уз.
   Где была живая Франция? Я верил, что в один прекрасный день она проснется. Но этот образ народной Франции, яростной, ненавидящей власть, обрекшую ее на позор перемирия... Ах, какая все это ложь! С приходом немцев это стадо испустило чудовищный вздох облегчения.
   Разумеется, было множество всяких исключений из правила. Во-первых, мы! Мы барахтались в этом дерьме, а в промежутках отправлялись на боевые задания и без колебаний шли на смерть. Были, конечно, и Мандель(11), и какие-то крестьяне, и какие-то солдаты, но в конечном счете перемирие было заключено не правительством, а Францией(12). Это бросалось в глаза. И пошла на это перемирие не только Франция капитала и военщины. Не Жан Пруво(13), не Петен. Вся Франция целиком. И они вместе с ней. Я-то был против, но в утешение говорил себе: эта огромная волна страха, эта капитуляция, быть может, тоже объяснима. Моя ошибка в том, что я рассматривал происходящее в упор, во всем его безобразии. Если смотреть в упор, все кажется безобразным: если разглядывать любимую женщину в микроскоп, увидишь сплошные бугорки да пятна. Малые отрезки времени тоже обезображивают. Что нам даст моментальная фотография Пастера, который сморкается или делает еще что-нибудь в том же роде? Это не показательно. Человека и народ следует изучать с некоторого расстояния. В пространстве; во времени. Когда наблюдаешь человека вблизи видишь внутренности. Когда наблюдаешь его несколько мгновений - видишь функции этих внутренностей. Все это не выражает бытия. Но игра была нечестная. Мы воевали без оружия. Наше дело было гиблое. Мы потеряли бы два миллиона человек ради того, чтобы задержать наступление немцев на двадцать часов. Сама человеческая сущность возмущается против такого бессмысленного кровопролития. Два миллиона убитых. Шесть миллионов пленных. Три-четыре миллиона депортированных, и в довершение - призрак депортации всего населения (...). А в результате - женщины, дети и старики, клянчащие у завоевателей смазку для железнодорожных вагонов ради того, чтобы выжить, что, впрочем, почти невероятно... Ты сам рассказывал мне, как это было в России. Вот уже сколько времени ее народ, видя, как поднимается волна немецкого нашествия, призывает все страны солидаризироваться с ним или помочь ему поставить заслон этой волне, и вот уже сколько времени на русских продолжают смотреть как на возмутителей мирового порядка и предоставляют им в одиночку воевать против пикирующих бомбардировщиков и танков. Кому русские этим обязаны? Во имя какого божества, которое даже ни малейшей пользы от этого не получит, нужно толкать лучшую часть народа в бездну, откуда нет возврата?
   Что до меня лично, у меня одно дело - настаивать на продолжении борьбы. Точно так же в 1918 году Германия спаслась от оккупации благодаря перемирию, которое, конечно, несколько лет разлагало народ, оказавшийся под властью штреземановских педерастов(14), но потом способствовало созданию условий сперва, конечно, незримых - для подъема страны, ее усиления, ее гордыни; но когда Германия подписала перемирие, то, разумеется, делом и даже духовным долгом немецкого Деруледа(15) было возмущаться таким позором. Германия сдалась раньше, чем была окончательно истощена. Германия сдалась перед самой своей гибелью. Но погибла ли при этом глубинная совесть нации, отказавшейся продолжать борьбу с той самой минуты, как над лучшей частью народа нависла угроза неизбежной и бессмысленной гибели? Разве у нас не писали об этом преждевременном перемирии, которое спасло Германию? Разумеется, внешне это выразилось в отказе от борьбы, в жажде благ, зачастую презренных (перемирие было для немцев большим праздником, чем для нас!), и в анархии. И в эгоизме. И в угодничанье перед победителем (большем, чем у нас!). Разумеется, в нашем перемирии много безобразного, и оно вызывает к жизни немало безобразий. (...) Тот, кто погибает, храбрее того, кто капитулирует. Победа или смерть - великие слова. Но (...) здесь мы впадаем в антропоморфизм. Ведь то, что годится для отдельной личности, теряет смысл на уровне народа. Точно так же, что справедливо для одной клетки, не годится для целого организма. Когда человек ищет смерти на баррикадах, это прекрасно. Тут речь идет о самопожертвовании. Но самоубийство народа - !где тут величие? Ты сам не желал бы этого. Ты осудишь человека, который из страха смерти пойдет так или иначе служить врагу. Но не будешь же ты упрекать все рабочее население Бийанкура(16) за то, что сотни тысяч людей не покончили с собой все разом, лишь бы не работать на оккупантов. Ты даже признаешь этих людей самоотверженными, потому что они потребуют, чтобы британские самолеты бомбили заводы Рено. И при этом они будут продолжать работу на оккупантов. Здесь нет никакого противоречия. Пускай единицы гибнут во имя общего блага. Это их долг. Но всеобщее самоубийство бессмыслица. Если ты избран Францией, ты погибнешь во имя спасения Франции. Ты умрешь, чтобы спасти то, что больше, чем ты сам. Но ты не убьешь то, что больше, чем ты сам, и что ты обожествил, чтобы спасти. Если бы рабочее население Бийанкура все разом сделало себе харакири, оно бы не знало, во имя чего идет на эту жертву. И оно от этой жертвы отказалось. Оно работает на заводах и при этом желает, чтобы их разбомбили, пусть даже людей ждет гибель. Потому что в этом случае те, что погибнут, погибнут ради других.
   Это настолько очевидно, что нью-йоркским спорщикам(17) пришлось поломать себе голову, во имя чего следует принести Францию в жертву. Причем речь шла не о согласии Франции пойти на частичные жертвы, а о полном и безусловном уничтожении Франции. Ею следовало пожертвовать во имя еще большей общности, во имя союзников. Фогель(18) заявил: Лучше гибель всех французских детей, чем разгром Англии. Одна бездетная дура сказала мне: Если бы мои дети были во Франции и я знала, что они умирают с голоду, я гордилась бы этим. Но если гибнут дети, значит, гибнет и Франция. Во имя чего? Во имя других. Но это отчужденный взгляд эмигранта. Эти слова так же легко срываются с языка, как передайте мне горчицу или сегодня жарко. На самом-то деле союзники - понятие временное. В настоящее время твой голлизм готовит войну против американцев или, при случае, против англичан(19). (...) Народ думает медленнее, основательнее. Новое божество не было для него чем-то осязаемым, что могло бы подвигнуть на жертву. Спасать надо было Францию, уже разрушенную, которой из-за ваших раздоров грозило полное уничтожение. Даже это нелегко было постигнуть. А уж еще более широкое понятие союзники вообще не укладывалось в голове.