В ожидании ужасного конца я с отвращением и гадливостью оглядывалась на свою жизнь. Краска бросилась мне в лицо, и я поражалась своим поступкам, тому, как, отбросив стыд и честь, продавала себя за барыш: если только богу будет угодно пощадить меня на этот раз и не дать мне умереть, говорила я себе, я переменюсь совсем и никогда уже не вернусь к прежнему!
   Эми зашла еще дальше моего. Она молилась вслух, принимала решения, давала клятву, что начнет совершенно новую жизнь, если только богу будет угодно пощадить ее на, этот один-единственный раз. Меж тем начала заниматься заря, ибо шторм продолжался всю ночь. Все же было радостно увидеть свет нового дня, ведь никто из нас не чаял его встретить. Волны, однако, продолжали вздыматься, как высокие горы, и шум води был столь же ужасен для слуха, как вид этих гор для зрения. Суши нигде, куда ни кинешь глазом, и никто из матросов не знал, куда нас забросило. И вдруг, к нашей неизъяснимой радости, на горизонте появилась суша, и суша эта оказалась Англией: мы были у берегов графства Саффолк[62]. А так как судно наше порядком потрепало, капитан решил попытаться причалить любой ценой. Моряки с большим трудом добрались до Гарвича[63], где нам, по крайней мере, не грозила уже гибель. Однако, в трюм набралось столько воды и все судно пришло в такое плачевное состояние, что если бы мы в тот день, не причалили, то, по мнению, моряков и портовых рабочих, которых капитан, нанял, чтобы задраить пробоины, оно к ночи наверняка бы утонуло.
   Услыхав, что матросы завидели землю, Эми воспрянула духом и поднялась на палубу. Но затем тотчас спустилась ко мне:
   — Ах, сударыня, — сказала она. — Это верно, что земля виднеется; но она похожа на гряду облаков, и как знать, может, это и в самом деле всего лишь облака; а если это и впрямь суша, то до нее еще очень далеко, а море еще так бурлит, что мы, наверное, утонем прежде, чем достигнем берега. — Страшнее этого моря я ничего не видела. Волны, — что горы, и они того и гляди нас проглотят, даром что рядом суша.
   Я же верила, что, раз показалась земля, мы спасены, и сказала Эми, что она просто ничего не понимает, и что, раз матросы увидели землю, они возьмут курс прямо на нее и постараются войти в ближайшую гавань. Но Эми была права — до суши было еще ужасно далеко; и она в самом деле походила на гряду облаков; волны высились, как горная цепь, и судно рисковало затонуть прежде, чем достигнет берега. Эми пребывала в унынии; однако ветер дул с востока и гнал корабль к берегу с такой силой, что, когда через полчаса я приоткрыла дверь каюты и выглянула наружу, земля оказалась куда ближе, чем можно было судить со слов Зми. Так что я вернулась к ней и стала ее подбадривать, а заодно приободрилась и сама.
   Часом позже мы увидели, к своему величайшему облегчению, открытую гавань Гарвича, куда и устремился наш корабль. И вот, через несколько минут, к нашей несказанной радости, мы плыли уже по спокойным водам. Так, вопреки моим желаниям и подлинной выгоде, исполнилась моя мечта — высадиться в Англии, хотя бы для этого понадобилась буря.
   Нельзя сказать, что буря эта послужила нам с Эми на пользу, ибо, как только опасность миновала, с ней миновались также и страх смерти и того, что нас ожидало после нее. Омерзение, какое мы почувствовали было к своей прежней жизни, как бы отлетело, а с возвратом к жизни к нам возвратилась наша грешная приверженность к ней, и мы снова стали такими же, какими были, а то и хуже. Раскаяние, вызванное страхом близкой смерти, длится не долее, чем самый этот страх, и всем этим покаянным речам, что произносятся на смертном одре, или (что почти одно то же) на море, во время бури, — грош цена. Я не хочу сказать, однако, что перемена эта произошла с нами тотчас — отнюдь: страх, объявший нас в море, держался еще и некоторое время спустя, во всяком случае, буря улеглась много раньше, нежели изгладилось страшное впечатление, какое она оставила в нашей душе. Это относится в особенности к бедной Эми, которая, едва ступив на землю, припала к ней долгим поцелуем и принялась горячо благодарить бога за то, что он вывел ее из моря. Поднявшись же с земли, она обернулась ко мне и сказала:
   — Надеюсь, сударыня, вы никогда больше не отправитесь в море.
   Не знаю, что тому причиной, — право, не могу сказать! — но почему-то Эми гораздо больше моего терзалась раскаянием во время бури, а, попав на сушу, гораздо больше радовалась своему избавлению, чем я. Меня же охватило какое-то оцепенение — не знаю, как это иначе назвать. Душа моя во время бури была преисполнена ужаса, и я чувствовала близость смерти не меньше, чем Эми, но чувства и мысли мои не находили себе исхода, как у нее. Мое горе было молчаливо и угрюмо, и я не могла его излить ни в словах, ни в рыданиях, и тем самым его было много труднее переносить.
   Я испытывала ужас за свою прошлую жизнь, я твердо верила, что еду ко дну, где смерть потребует от меня отчета во всех моих поступках. Поэтому, как я уже говорила, я озиралась на прожитую мною жизнь с отвращением. Но того раскаяния, что вытекает из источника, из которого вытекает истинное раскаяние, я не ощущала. Порок и разврат, в котором я утопила свою душу и жизнь, не представлялись мне и тогда преступлением, совершенным, по отношению к богу, осквернением святыни, злоупотреблением высшей милостью, пренебрежением божественной добротой. Короче говоря, не было в леей душе ни подлинного раскаяния, ни осознания всей чудовищности моих грехов, ни веры в божественного искупителя, ни надежды на его благость. Мое же раскаяние было того рода, какое бывает у преступника, когда его подводят к эшафоту: он жалеет о том, что совершил преступление не оттого, что это преступление, а оттого, что его за это повесят.
   Правда, у Эми раскаяние выветрилось так же бесследно, как и у меня. но все же не так скоро. Впрочем, обе мы на некоторое время утратили обычную свою беспечность.
   Как только нам удалось заполучить шлюпку из города, мы спустились на берег и тотчас направились на постоялый двор в Гарвиче, чтобы там обсудить как следует, что нам дальше предпринять — отправиться ли в Лондон или дожидаться здесь, пока чинят корабль, что, как нам сказали, будет длиться недели две, и плыть затем в Голландию, как мы и собирались сначала и как того требовали дела.
   Разум повелевал ехать в Голландию, ибо там мне причиталось получить деньги; там же я могла обратиться к надежным людям с хорошей репутацией, к которым мой добрый купец в Париже снабдил меня рекомендательными письмами; от этих людей я, в свою очередь, могла рассчитывать получить письма к лондонским негоциантам и таким образом завязать знакомство с лицами значительными (а я это страсть как любила). Между тем сейчас во всем Лондоне я не знала ни души, да и вообще мне больше некуда было обратиться. Итак, побуждаемая всеми этими соображениями, я решила ехать в Голландию, а там — будь что будет!
   Однако Эми и слышать о том не хотела; при одном упоминании о море ее бросало в дрожь и в слезы. Она умоляла меня не пускаться в плавание или, коль я на то решилась, оставить ее на суше — она готова была побираться — лишь бы не в море! На постоялом дворе над нею начали шутить да подтрунивать; говоря, что у нее, должно быть, совесть нечиста, и что она, верно, боится выболтать какой-нибудь свой грех; если она когда и спала с мужем своей госпожи, говорили они, то, случись ей попасть в бурю, она непременно в том признается; таков обычай всех этих бедняжек — чуть буря, они тотчас выбалтывают имена своих полюбовников. Так, некая служанка, находясь в море со своей госпожой, муж которой был тем-то и тем-то и жил в Лондоне на такой-то улице, как только поднялась буря, с перепугу призналась, что спала с хозяином и со всеми его подмастерьями тогда-то и тогда-то и в таком-то месте. Бедная ее госпожа, — возвратившись в Лондон, так и набросилась на мужа. И вот вследствие бури была разбита семья. Такой конец, впрочем, Эми не грозил, ибо хоть она и в самом деле переспала со своим хозяином, то было с ведома согласия хозяйки и, что хуже, по ее же наущению. Я еще раз на этом останавливаюсь, дабы выставить на позор мой грех во всей его разнузданности.
   Я думала, что к тому времени, как починят судно, страхи Эми утихнут, но они, напротив, разгорались со все большей силой. Когда дело дошло до того, что нам надо было либо садиться тотчас на корабль, либо, окончательно отказаться от путешествия, ужас Эми достиг такой степени, что с нею сделался припадок, и судно отправилось без нас.
   Однако; как я уже говорила, ехать мне было совершенно необходимо, и некоторое время спустя я была вынуждена сесть на пакетбот и оставить Эми в Гарвиче, наказав ей, однако, отправиться в Лондон и там ожидать от меня писем и дальнейшие распоряжений.
   И вот из дамы легкого поведения я превратилась в деловую женщину; да и то сказать, денежные дела мой приобрели немалый размах.
   В Гарвиче мне удалось приискать себе служанку, которая бывала прежде в Роттердаме, хорошо знала этот город и говорила по-голландски, что было для меня весьма удобно, и мы с ней отправились в путь.
   Мы быстро добрались: до места, нам сопутствовала прекрасная погода, и в «Роттердаме я без труда разыскала купца, к которому у меня было рекомендательное письмо. Он говорил со мной чрезвычайно почтительно, принял вексель на 4 000 пистолей и впоследствии выплатил мне по нему сполна. Кроме того, его: попечениями мне выплатили по другим векселям, которые мне надлежало получить в Амстердаме, а по одному из этих векселей — на тысячу двести крон, который был опротестован в Амстердаме, он выплатил мне сам — из уважения, как он сказал, к поручителю, то есть к моему другу, парижскому купцу.
   Роттердамский купец помог мне также с продажей моих бриллиантов. Он свел меня с ювелирами, один из которых был особенно мне полезен, так как оценил мне их по достоинству. Он был большой знаток по части драгоценных камней, но к описываемому мною времени не занимался их скупкой. К нему-то и обратился мой роттердамский покровитель с просьбой проследить, чтобы меня не обманули.
   Так, в заботах по устройству моих финансовых дел, прошло без малого полгода. Все это время занимаясь делами и обращаясь с крупными суммами, я сделалась опытнейшей купчихой. В банке у меня лежала солидная сумма денег, а также векселя и чеки на еще большие суммы.
   Примерно месяца через три я получаю письмо от Эми, в котором она сообщает, что ее друг, как она величала камердинера моего принца, который и в самом деле приходился ей весьма близким другом, ибо, по ее собственному признанию она переспала с ним раз сто (иначе говоря, столько, сколько ему было угодно, так, что за их восьмилетнюю связь, наверное, много больше ста раз), так вот она мне пишет, что получила от своего друга письмо. В письме этом, среди прочих материй, служивших предметом их переписки, он сообщил новость о моем близком приятеле, а именно, о моем законном муже, что поступил в жандармы: тот, оказывается, был убит в какой-то потасовке, происшедшей между жандармами, и моя девица поздравляла меня с обретенной свободой. «Так что, сударыня, — заключала она свое письмо, — вам остается лишь вернуться, приобрести великолепный выезд с кучером и лакеями, и если красота и удача не доставят вам титула герцогини, то я уж не знаю, что его может доставить». Я, впрочем, такой цели себе еще не ставила. Вновь вступать в брак у меня не было ни малейшего желания. С первым моим мужем мне так не повезло, что мне претила одна мысль о замужестве. Я убедилась, что с женой обращаются пренебрежительно, любовницу же боготворят; на жену смотрят, как на старшую горничную, на любовницу — как на королеву; жена вынуждена отказаться от своей собственности, а если она пытается что-либо из нее удержать, на нее начинают коситься, ее попрекают даже деньгами на булавки, между тем как о любовнице справедливо говорят, что все, что принадлежит ее возлюбленному, — ее собственность, притом что все, чем она владеет сама, остается при ней; жена обязана безропотно переносить миллион оскорблений или покинуть мужа и тем самым себя погубить и обесславить: оскорбленная любовница-владычица своей судьбы и может тотчас взять себе другого.
   Такими-то лукавыми доводами я пыталась оправдать свой блуд; в опровержение этих доводов я даже не пыталась привести, разницу между положением жены и любовницы в другом отношении, иначе говоря, — во всех отношениях. Я не говорила себе, во-первых, что жена открыто и смело показывается на людях в обществе мужа, живет в доме мужа, который является и ее собственным домом, повелевает слугами мужа, ездит, в каретах мужа, которые она имеет полное право считать своими, принимает гостей мужа, воспитывает его детей, которые платят ей любовью — и уважением, ибо это и ее дети тоже; а если муж ее умирает, то, в соответствии с английским законом, она имеет право притязать на оставшееся, по нем имущество[64].
   Наложница меж тем прячется по наемным квартирам, ее навещают в темноте ночи, при всяком случае от нее отрекаются перед богом и людьми, и как бы щедро ее ни содержали — это лишь временно, ибо в конце концов с нею расстаются и ее постигает вполне заслуженная несчастная судьба. Если у нее рождаются дети, все ее старания устремлены не на то, чтобы их воспитывать, а на то, чтобы избавиться от них, и если ей случится дожить до того, как они вырастают, они ей платят презрением и ненавистью и стыдятся ее. Покуда бушует порочная страсть и ее возлюбленный в руках сатаны, он ей принадлежит, и покуда, он ей принадлежит, она из него веревки вьет: но стоит ему захворать или если на него обрушится еще какое несчастье, виновата будет она, в чем он не преминет ее попрекнуть. Стоит ему поддаться раскаянию, его первые же шаги на пути исправления обратятся против нее, он ее бросает, воздает ей по заслугам, начинает ее ненавидеть, испытывать к ней отвращение и гонит с глаз долой. И при всем этом надо помнить об одном непременном условии, а именно — что чем искреннее и неподдельнее его раскаяние, чем больше он устремляется к праведности, чем пристальнее вглядывается в себя, тем сильнее возрастает его отвращение к ней, и он начинает проклинать ее всей душой. Хорошо, если в порыве неслыханного великодушия этот новообращенный грешник пожелает, чтобы бог простил соучастницу его прегрешений, — на большее ей и рассчитывать нельзя.
   Словом, различия между обстоятельствами, в коих оказывается жена и наложница, столь велики и многочисленны, и удостовериться в них мне довелось столь великой ценой, что я могла бы перечислять их и описывать бесконечно. Однако мое дело — поведать историю моей жизни, тем более, что я еще далеко не исчерпала всех безрассудств, кои мне еще предстояло совершить. Быть может, когда я дойду до морали, какую следует извлечь из моей повести, мне еще придется вернуться к этой, ее части, и тогда я остановлюсь на ней во всех подробностях.
   Пока я была в Голландии, я получила несколько писем от моего друга (а у меня было достаточно оснований называть его так), голландского негоцианта в Париже, в которых он описал мне дальнейшее поведение негодяя-еврея, рассказав о шагах, какие тот предпринял после моего отъезда; о его нетерпении, когда мой друг держал его в неизвестности, уверяя его, что ждет меня со дня на день, и о его ярости, когда он обнаружил, что я так и не пришла.
   Оказывается, после того как он понял, что ему меня не дождаться, он с помощью неустанных расспросов, какие он обо мне вел, выведал, где я жила прежде, и что я состояла на содержании у некоего высокопоставленного лица, имя которого ему все же так и не удалось узнать. Единственное, что он узнал о моем высоком покровителе, это — цвет ливреи, в какую были облачены его слуги. Ему даже удалось напасть на его след, однако точно удостовериться в верности своей догадки он не мог, равно как и представить какие-либо доказательства, ее подтверждающие. Он разыскал камердинера принца, но говорил с ним так дерзко, что тот угостил его, как говорят французы, a coup de baton, иначе говоря, основательно отлупил его палкой, как тот того и заслуживал. Когда же и после этого он не угомонился и не излечился от своей наглости, двое неизвестных настигли его однажды ночью, в поздний час на Pont Neuf[65], набросили на него широкий плащ[66], и затащили в укромное местечко; там ему отрезали оба уха, сказав, что это ему возмездие за его дерзкие речи о высокопоставленных лицах. При этом его предупредили, что если он впредь не научится благонравию и будет давать волю своему языку, то ему оный язык вырежут.
   Дерзость его, таким образом, была пресечена, однако он еще раз возвратился к моему другу, угрожая возбудить против него, судебное дело за сговор со мною, обвиняя его в соучастии в убийстве ювелира и прочее. Из разговора с ним купец узнал, что злодей предполагает, будто я пользуюсь покровительством упомянутого принца ***ского; более того, негодяй утверждал, что я и сейчас нахожусь в Версале, ибо он не имел ни малейшего представления о том, куда я отправилась на самом деле. В одном он не сомневается, сказал он купцу, что я в Версале и что тот об этом знает. Мой друг только посмеялся над его угрозами. Негодяй, однако, доставил ему немало хлопот и даже попытался вчинить купцу иск в том, что он способствовал моему побегу; если бы это удалось, купцу пришлось бы привести меня на суд, так как моя неявка грозила бы ему большим денежным штрафом.
   Однако купец его перехитрил и, упредив его, донес на негодяя сам? уличив его в мошенничестве и рассказав все, как было; как тот намеревался выдвинуть против вдовы ювелира обвинение в убийстве мужа, и все ради того, чтобы вынудить ее расстаться с ее драгоценными камнями? как он склонял купца принять участие в этом деле с тем, чтобы поделить драгоценности; как посвятил его в свое намерение заполучить камни в свои руки, обещав по их получении отказаться от иска. Таким образом купцу удалось сорвать замысел негодяя, отправить его в Консьержери (или, по-нашему, в Брайдуэлл)[67] и отмести от себя все подозрения. Через некоторое время и не без помощи денег негодяй вышел из тюрьмы и еще долго потом досаждал купцу. Наконец он даже пригрозил убить, его насмерть; купец рассудил, что негодяй способен на все, что угодно; а так как за два месяца до того он овдовел и был теперь человеком одиноким, он решил покинуть Париж; и вот он тоже очутился в Голландии.
   Можно с достоверностью утверждать, что ключом или, так сказать, источником, из которого на этого доброго человека обрушились все заботы и невзгоды, являлась я; и поскольку в моей власти было впоследствии полностью воздать ему за его хлопоты, а я этого не сделала, то следует признать, что к числу моих проступков можно прибавить и неблагодарность. Но подробнее об этом я расскажу в дальнейшем.
   Занимаясь своими векселями в конторе роттердамского купца, — того самого, которому рекомендовал меня мой друг, — я только было собралась писать ему в Париж, как вдруг услышала цоканье копыт. В городе, где все обычно передвигаются по воде, шум этот был непривычен. Мой друг, оказывается, переехал на пароме через Маас из Виллемстадта[68] и, таким образом прибыл к самой двери роттердамского купца.
   Заслышав конский топот, я выглянула в дверь и увидела, как кто-то слезает с лошади и направляется к воротам. Я ничего не знала и никого не ждала и, как я уже говорила, была удивлена, — могу сказать, чрезвычайно удивлена, — узнав в приблизившейся фигуре моего благодетеля и спасителя — голландского купца из Парижа.
   Признаться, сюрприз этот был для меня приятен, и я чрезвычайно обрадовалась, увидя того, кто обошелся со мной с такою честностью и добротой, и, более того, спас мне жизнь. Завидев меня, он тотчас ко мне подбежал, обнял меня и принялся меня целовать, чего никогда ранее себе не позволял.
   — Сударыня, — сказал он, — как я рад видеть вас благополучной в этой стране! Еще два дня, — и вы бы погибли, если бы задержались в Париже.
   Я так ему обрадовалась, что не сразу могла отвечать. Я разрыдалась, и с минуту не могла вымолвить ни слова. Однако оправилась и сказала:
   — Сударь, я вам обязана даже более, чем предполагала. Ведь вы спасли мне жизнь. Я рада вас видеть здесь, — прибавила я, — еще и затем, что нам нужно привести в порядок счета, по которым я перед вами в большом долгу.
   — С этим делом мы легко уладим, — сказал он, — поскольку мы теперь так близко друг от друга. Где же вы остановились, сударыня?
   — У честных и добрых людей, — сказала я, — которым меня рекомендовал этот господин, ваш друг.
   И я показала на купца, в чьем доме мы с ним встретились сейчас.
   — И вы, сударь, также можете остановиться у них, — подхватил тот. — Если, вам это будет удобно и не помешает вашим делам.
   — С превеликою радостью! — воскликнул мой друг. — Итак, сударыня, — прибавил он, оборотясь ко мне, — я буду вблизи от вас, и у меня, будет время поведать вам историю, довольно длинную, но вместе с тем довольно занятную — о том, какие неприятности и дьявольские козни чинил мне по вашему поводу еврей и какую адскую ловушку он расставил для вас на случай, если бы он напал на ваш след.
   — А я, сударь, — сказала я, — расскажу вам обо всем, что приключилось со мной с той поры. А приключений, смею вас уверить, было немало.
   Короче говоря, он расположился в том же доме, где и я, и дверь его комнаты открывалась, как он того и хотел, прямо напротив моей. Мы могли бы даже, переговариваться друг с другом,, каждый из своей постели. Это меня ничуть не смущало, так, как я считала его человеком чести, каким он и оказался на самом деле, да по правде говоря, об этой стороне дела я не очень-то и пеклась.
   Первое время мой друг должен был посвятить неотложным делам, и мы начали делиться своими приключениями лишь на третий день после его приезда. Зато, раз начав, мы чуть ли не две недели только о них и говорили. Сперва я подробно описала ему все то важное, что со мной случилось в пути; как страшная буря прибила нас к Гарвичу, как мне пришлось оставить на берегу служанку, которая была так напугана этой бурей, что не осмеливалась вновь довериться судну, и как я сама никуда бы не поехала, если бы не его векселя, по которым можно было получить деньги лишь в Голландии; из чего следует, заключила я, что нет такого места в мире, куда бы женщина не решилась отправиться, коль скоро речь идет о деньгах.
   Поначалу он было посмеялся над нашими женскими страхами: в здешних водах, сказал он, шторм — самое обычное дело; но так, как до берега всюду близко и гаваней — великое множество, то гибель нам не угрожала. Ведь если судно не может добраться до одного берега, ему только стоит взять курс к другому, и, так или иначе, куда-нибудь пристать. Однако, когда я ему описала, на какой развалюхе мы плыли и как, даже после того, что мы достигли покойных вод Гарвича, нам пришлось причалить к самому берегу, иначе судно затонуло бы в гавани, как, высунув голову из двери каюты, я поглядела направо и увидела матроса, на коленях шептавшего слова молитвы, и поглядев налево, — другого, точно в таком же положении, — после этого моего рассказа он согласился, что мои страхи были не так уж неосновательны. Однако тут же с улыбкой прибавил: «Впрочем, сударыня, — сказал он, — такая праведная и благочестивая женщина, как вы, всего лишь отправились бы на небо немного раньше, чем можно было ожидать; разница для вас была бы не столь существенна».
   Признаться, когда он произнес эти слова, кровь так и застыла в моих жилах, и я думала, что лишусь сознания. «Несчастный, — подумала я, — хорошо же ты меня знаешь! Ах, кабы я и в самом деле была такой, какой я тебе представляюсь!». Он заметил мое смущение, однако ничего не сказал, ожидая моих слов.
   — Ах, сударь, — сказала я. — Смерть, в каком бы виде она ни предстала перед нами, не может не вызвать трепета; когда же она является в образе бури на море и тонущего корабля, неизъяснимый страх, какой она вселяет в наши сердца, вдвое и даже втрое сильнее. Даже если бы я и была столь праведной, какой вы меня почитаете (а что я не такова, о том известно богу), все равно такая смерть поистине ужасна. Нет, сударь, я бы предпочла умереть покойно. — Он сказал мне еще много хорошего, искусно чередуя серьезные материи и любезности; я, однако, слишком была подавлена сознанием своей греховности, чтобы внимать его речам с должным удовольствием. Поэтому я направила беседу в другое русло, заговорив о том, что, хоть необходимость и вынудила меня поехать в Голландию, я мечтаю благополучно вновь пристать к английским берегам.