— Дорогая моя госпожа, — спросила она меня вдруг. — Неужто вы еще не тяжелы?
   — Нет, Эми, — отвечала я. — Ни вот настолько.
   — Господи милостивый! — воскликнула Эми. — Чем же вы все это время занимались, сударыня? Ведь вы вот уж полтора года как замужем. Будь я на вашем месте, сударыня, я бы давно уже понесла от моего хозяина.
   — Как знать, Эми, может, ты и права, — сказала я. — Не хочешь ли попытать с ним счастья?
   — Ну, нет, сударыня, — сказала Эми, — теперь уж вы этого не позволите. Если прежде я говорила, что допущу его до себя с легким сердцем, то теперь, когда он принадлежит вам безраздельно, боже упаси!
   — Велика беда, — сказала я. — Что до моего согласия, ты его имеешь. Мне это ничуть не будет неприятно. Да что там говорить — не нынче, так завтра я сама уложу тебя рядом с ним в постель, если хочешь!
   — Нет, сударыня, нет, нет и нет, — сказала Эми. — Теперь он ваш, и только ваш.
   — Глупенькая, — сказала я. — Разве ты не слышала, как я сказала, что сама вас положу рядком?
   — Как вашей милости угодно, — сказала Эми. — Коли уж вы сами меня с ним уложите. Но только я не скоро встану с постели, так и знайте.
   — Там видно будет, — сказала я.
   В тот же вечер, после ужина, я говорю ему при Эми:
   — Мистер ***, известно ли вам, что нынче вы спите с Эми?
   — Впервые слышу, — сказал он, и, оборотившись к Эми, спросил:
   — Это правда?
   — Никак нет, сударь, — говорит она.
   — Как тебе не стыдно, дурочка, — начала я ее корить. — Разве я не обещала тебе давеча, что уложу тебя с ним в постель?
   Но девушка продолжала на все отвечать: «нет, нет». Тем тогда и кончился разговор.
   Однако ночью, когда мы уже собирались спать, Эми вошла, чтобы меня раздеть; господин ее тем временем уже лег. Тогда я возьми и перескажи ему все, что говорила мне Эми, а именно, что она бы давно уже забрюхатела от него, будь она на моем месте.
   — Вот как, госпожа Эми! — воскликнул он. — Я того же мнения. Иди же сюда, попробуем!
   Но Эми не послушалась.
   — Иди, иди, дурочка! — сказала я. — Иди, я позволяю вам обоим. Эми, однако, уперлась и не шла.
   — Ты потаскушка, вот ты кто, — закричала я. — Сама ведь говорила, что если я положу вас вместе, ты готова ему угодить всей душой!
   И с этими словами я заставила ее сесть и стала стаскивать с нее чулки и башмаки и все ее одеяния, одно за другим, а затем подвела ее к постели.
   — Ну, вот, — сказала я, — попытай теперь счастья со своей служанкой Эми.
   Она сперва было упиралась, не давала себя раздеть, но погода стояла жаркая и на ней не так много было понадето, а главное, не было шнуровки и сама она, убедившись под конец, что я не шучу, перестала сопротивляться. Итак, я раздела ее догола, затем отвернула одеяло и впихнула ее в постель.
   Дальнейшее можно не рассказывать. Изо всего этого всякий может убедиться, что я его не почитала своим мужем, и, отбросив все правила и скромность, успешно заглушила голос совести.
   Эми, по-видимому, уже начала раскаиваться и пыталась даже выскочить из постели, но он ее остановил.
   — Ну, нет, — сказал он. — Ты сама видишь, Эми, что тебя сюда уложила твоя госпожа. Ее и вини.
   Он не выпускал ее из рук, а поскольку девка была совершенно голая и лежала с ним в постели, отступать уже было поздно, и она успокоилась и позволила ему делать с ней все, что ему угодно.
   Судите сами — если бы я смотрела на себя как на его жену, неужели я допустила бы, чтобы он возлежал с моей служанкой, да еще у меня на глазах — а я, заметьте, все время стояла подле. Но как я себя саму почитала за шлюху, то, быть может, в намерения мои входило сделать такую же шлюху из своей служанки, дабы она не могла мне тыкать в глаза моим грехом.
   Эми, однако, оказалась менее испорченной, нежели ее госпожа, и на Другое утро встала в большом расстройстве чувств, плакала навзрыд, причитая, что она погибла, что все кончено, и никак не желала утихомириться. Нет, нет, она шлюха, потаскушка, она погибла, безвозвратно погибла! И весь остаток дня она провела в слезах. Тщетно пыталась я ее утешить.
   — Шлюха? — говорила я. — Велика беда! А кто же по-твоему твоя госпожа?
   — Нет, нет, — отвечала Эми сквозь слезы. — Вы совсем другое дело, вы — законная жена. Ничего похожего, — возражала я. — И даже не притязаю на это звание. Он волен на тебе жениться хоть завтра, коли захочет, и я ничем не могу ему помешать. Я ему не жена, и не считаю, что мы с ним состоим в браке.
   Зато между Эми и ее господином пробежала черная кошка. В то время ми сохранила свойственную ей доброжелательность, он, напротив, совершенно к ней переменился и возненавидел ее всей душой; он был готов, я думаю, убить ее после содеянного, он мне так и говорил, ибо то, что между ними произошло, считал великою мерзостью. Между тем, сожительство со мной было в его глазах совершенно честным, и он смотрел на меня, как на свою жену, с которой он был обвенчан с юных лет, словно ни я, ни он никого до той поры не знали — ни он другой женщины, ни я — мужчины. И, правду сказать, он любил меня со всем пылом, с каким бы меня любил, если бы мы в самом деле были с ним обвенчаны с юности. Пусть он в некотором смысле и двоеженец (говорил он), но я — жена его сердца, его избранница, а та, законная, — постылая.
   Меня чрезвычайно огорчало, что он воспылал к моей служанке Эми ненавистью, и я употребила все свое искусство, чтобы чувства его к ней переменились; ибо, хоть испортил девушку он, я-то знала, что я и никто более являюсь истинной виновницей. Так как я знала его за добродушнейшего человека на свете, я пустила в ход все свое искусство и не отставала от него, покуда он не вернул ей свое благоволение; ибо, сделавшись орудием дьявола, я стремилась к тому, чтобы другие были столь же порочны, как я, и уговорила его еще несколько раз с нею переспать, покуда не случилось то, о чем она говорила: бедняжка, наконец, и в самом деле затяжелела.
   Она была этим чрезвычайно опечалена, равно как и он.
   — Послушай, душа моя, — сказала я ему. — Когда Рахиль повелела своей служанке лечь с Иаковом, она, взяла к себе детей от этой наложницы и воспитывала, как собственных своих детей. Не тревожься, я возьму этого ребенка и буду заботиться о нем, как если бы он был мой собственный ребенок. Разве не я затеяла всю эту шутку, не я толкнула Эми к тебе в постель? Я здесь не менее виновна, чем ты.
   Затем я призвала к себе Эми и принялась ее подбадривать, обещая заботиться о ее ребенке, да и о ней самой, и приводя тот же довод, что в беседе с ее господином.
   — Ты ведь прекрасно знаешь, Эми, — сказала я, — что во всем тут кругом виновата я одна. Не я ли стащила с тебя одежду, не я ли втолкнула тебя к нему в постель?
   Итак, будучи истинной виновницей их беззакония, я старалась подбодрить обоих всякий раз, что они поддавались угрызениям совести, и вместо того, чтобы призывать их к раскаянию в содеянном, подстрекала их к продолжению тех же деяний.
   Когда у Эми заметно вырос живот, я отправила ее в заранее приготовленное место, так что соседям было известно лишь то, что я рассталась со своей служанкой. У нее родился прекрасный ребенок, девочка, для которой мы приискали кормилицу, а Эми через полгода вернулась к своей прежней госпоже. Однако ни мой приятель, ни сама Эми не захотели вернуться к прежним забавам, ибо, как он сказал, эта девка может нарожать ему целую ораву ребятишек, а он их корми.
   После этого мы зажили счастливо и весело, если только возможно жить счастливо и весело в наших обстоятельствах (я имею в виду наше мнимое супружество, поставившее обоих нас в ложное положение). Что моего дружка, впрочем, он о том нимало не заботился. Меня, однако, как я, казалось, ни закоснела в грехах — а я и в самом деле полагаю, что второй такой греховодницы свет не видывал, — все же меня время от времени одолевали черные мысли, заставляя обрывать песню на полуслове и тяжко вздыхать; ко всем моим радостям примешивалась душевная боль, и на глаза внезапно навертывались слезы. И что бы там ни говорили, иначе и быть не могло. Ни у одного человека, ступившего на неправедный путь и следующего по нему с открытыми, глазами, не может быть покойно на душе: совесть, как ей ни противься, нет-нет да о себе напомнит.
   Однако мое дело не проповеди читать, а рассказывать. Как бы часто меня ни посещали мои черные мысли, я изо всех сил старалась их скрыть от моего друга, да и не только от него; я их подавляла и заглушала в себе самой. Так что, на чужой глаз, мы жили весело и беспечно, как и подобает счастливой чете.
   Наконец, на третьем году нашей совместной жизни, оказалась брюхата и я. Друг мой был весьма этим обрадован и сделался еще внимательнее и заботливее ко мне, заранее все предусмотрев и устроив. Предстоящие мои роды, впрочем, оставались в секрете от посторонних: все это время я избегала общества и не поддерживала никаких отношений с соседями: так что мне не пришлось никого приглашать отпраздновать это событие.
   Я благополучно разрешилась от бремени (как и Эми, девочкой), однако младенец умер шести недель от роду, так что все это дело — хлопоты, расходы, тяготы — пришлось повторить сызнова.
   На следующий год я возместила ему утрату, подарив ему, к великой его радости, крепкого, здорового мальчугана. Однажды вечером, вскоре после того, как у нас родился сын, мой муж (как он себя именовал) объявил мне, что в делах его появилось некоторое осложнение; что он не знает, как ему быть, и что я одна могу ему помочь: дела требуют его немедленного выезда во Францию, где ему придется пробыть не меньше двух месяцев.
   — Душа моя, как же мне облегчить вашу задачу? — спросила я.
   — Дав мне свое согласие на эту поездку, — сказал он. — И тогда я поведаю вам причину, вынуждающую меня ехать, дабы вы сами убедились, сколь это необходимо.
   Затем, чтобы я не тревожилась о своей судьбе, он сказал, что прежде, чем отправиться в путь, он намерен составить завещание, согласно которому я буду полностью обеспечена.
   Во второй части его сообщения, ответила я, он явил столько великодушия ко мне, что я не считаю себя вправе противиться тому, что было заключено в первой, и единственная моя просьба, если только она не покажется ему чересчур обременительной, сводится к тому, чтобы он взял меня с собой.
   Мои слова чрезвычайно его обрадовали, и он сказал, что возьмет меня непременно, раз я того хочу. На следующий день он повез меня в Лондон, где составил завещание, и, предварительно показав его мне, запечатал, как должно, при свидетелях и вручил его мне на сохранение. По этому завещанию он оставлял тысячу фунтов одному нашему общему знакомому, с тем чтобы вся эта сумма вместе с процентами была вручена либо мне лично, либо моему доверенному лицу. Кроме того по этому завещанию мне выделялась, как он это именовал, «вдовья часть»[18], иначе говоря, те самые пятьсот фунтов, которые он обязался оставить мне по смерти. Он завещал мне также всю домашнюю утварь, посуду, мебель, серебро и так далее.
   В этом он явил такое благородство, какого женщине в моем положении невозможно ожидать. Нет; сказала я ему, такому человеку, как он, невозможно ни в чем отказывать, с таким человеком, сказала я, поедешь не то что в Париж, но и на край света. Затем мы устроили все дела, оставив дом на попечении Эми; что касается его торговых дел — а он занимался перепродажей ювелирных изделий — то у него было два человека, которым он дал доверенность под гарантию, договорившись, чтобы они ожидали его письменных распоряжений.
   Итак, уладив дела, мы отправились во Францию, благополучно прибыли в Кале, а оттуда на перекладных через девять дней добрались до Парижа, где остановились в доме знакомого купца, принявшего нас с полным радушием.
   Клиентами моего сожителя были знатные вельможи, которым ему удалось продать за большие деньги кое-какие чрезвычайно ценные ювелирные изделия. Он сказал мне по секрету, что на этой сделке выручил 3 000 золотых пистолей[19], прибавив, что не доверил бы этой тайны самому близкому другу, ибо Париж не Лондон, и держать при себе в этом городе большие суммы весьма небезопасно[20].
   Мы задержались в Париже много долее, нежели рассчитывали: мой друг вызвал одного из своих доверенных лиц из Лондона, приказав ему привезти новую партию бриллиантов; когда же тот приехал, снова послал его в Лондон еще за одной партией. Затем возникли новые непредвиденные дела, и я уж начала думать, что мы здесь останемся на постоянное жительство. Мысль эта нисколько не была мне противна — ведь я родилась и выросла в этой стране и в совершенстве владела языком ее обитателей. Мы сняли хороший дом в Париже и прекрасно в нем зажили. Я послала за Эми, ибо мы завели хозяйство на широкую ногу. Раза два или три мой дружок порывался даже приобрести для меня выезд, но я этому воспротивилась, тем более, что мы жили в самом городе и за сходную цену можно было нанимать карету, так что экипаж был к моим услугам в любое время. Словом, образ жизни у меня был, можно сказать, роскошный, и если бы я захотела, я могла бы жить с еще большим великолепием.
   Однако в самый разгар моего благополучия меня постигла злая беда, которая полностью расстроила все мои планы и повергла в такое же самое состояние, в котором я пребывала прежде, — правда, с некоторой разницей, ибо если раньше я была беднее последней нищенки, теперь я жила в полном довольстве и достатке.
   Дружок мой слыл в Париже настоящим богачом; и хоть молва несколько преувеличивала его состояние, оно и впрямь было изрядно. Но он имел обычай, оказавшийся впоследствии роковым, носить с собою, особенно в тех случаях, когда ему доводилось наведываться ко двору или к кому-либо из принцев крови, футляр из шагреневой кожи, В этом футляре лежали камни, имевшие великую ценность.
   Однажды утром, сбираясь в Версаль, где его ожидал принц ***ский[21], он вошел в мою спальню и выложил свой футляр с драгоценностями, так как на этот раз он ехал не с тем, чтобы показывать камни, а чтобы акцептовать полученный им из Амстердама вексель[22]. Подавая мне футляр, он сказал:
   — Я думаю, душа моя, лучше не брать его с собой; ведь я могу задержаться там до самой ночи и не хочу искушать судьбу.
   — Коли так, мой друг, — я ответила, — я тебя никуда не пущу.
   — Но отчего же, душа моя? — возразил он.
   — По той же причине, по какой ты не хочешь рисковать своими каменьями, я не желаю, чтобы ты рисковал своей жизнью. И я пущу тебя лишь на том условии, что ты мне обещаешь не задерживаться там дотемна.
   — Я не думаю, чтобы мне — грозила какая-нибудь опасность, — сказал он. — Ведь я не беру с собой каких-нибудь особенных драгоценностей. А, впрочем, возьми, пожалуй, и это на всякий случай, — говорит он и протягивает мне свои золотые часы и кольцо с дорогим бриллиантом, которое он всегда носил на руке.
   — Послушай, милый, — сказала я. — Ты меня еще больше растревожил: к чему все эти предосторожности, коли тебе, как ты говоришь, не грозит никакая опасность? А если ты таковую предвидишь, не лучше ли тебе вовсе остаться?
   — Никакой опасности нет, — сказал он, — если я не задержусь там Допоздна, а я задерживаться не намерен.
   — Хорошо, но только обещай, что не задержишься, — сказала, я. — Иначе я не могу тебя пустить.
   — Право же, душа моя, не задержусь, — сказал он, — если только меня не вынудят к этому. Уверяю тебя, что у меня такого намерения нет. Но если бы и случилось мне задержаться, никто не станет меня грабить, ибо я не беру с собой ничего, кроме кошелька с шестью пистолями да вот этого колечка.
   И он показал мне кольцо с небольшим бриллиантом достоинством в десять-двенадцать пистолей, которое надел себе на палец взамен того драгоценного перстня, который он обычно носил.
   Я продолжала упрашивать его не задерживаться, и он заверил меня, что не станет.
   — Если же против моего ожидания меня и задержат до вечера, — сказал он, — я там заночую и приеду наутро.
   Это показалось мне достаточной предосторожностью. И все же сердце мое было не на месте, о чем я ему и сказала, умоляя его не ехать. Сама; не знаю отчего, сказала я, но только меня одолевает непонятный страх; всякий раз, как я подумаю о его предстоящей поездке; мне все кажется, что с ним приключится беда.
   — А хоть бы и так, душа моя, — сказал он с улыбкой. — Ты достаточно обеспечена; все, что здесь, я оставляю тебе. — И с этим он поднимает со стола свой футляр.
   — В этом футлярчике, — говорит он, — целое состояние; если со мной что случится, я вверяю все это тебе.
   И кладет мне в руки футляр, драгоценный перстень и золотые часы, и, сверх того, ключ от секретера.
   — А в секретере лежат деньги, — сказал он, — и все они твои.
   Я вскинула на него испуганный взгляд; на миг лицо его мне показалось похожим на череп; в следующее мгновение мне привиделось, будто в крови голова его, а затем — что вся одежда пропитана кровью; затем страшное видение исчезло, и друг мой стоял передо мною как ни в чем ни бывало. Я тут же расплакалась и повисла у него на шее.
   — Ах, милый, — воскликнула я. — Я напугана до смерти. Нет, ты не должен ехать! Иначе, поверь, с тобой приключится какая-нибудь беда.
   Я не стала рассказывать ему о видении, промелькнувшем перед моими глазами: я чувствовала, что это было бы неуместно. К тому же он просто высмеял бы меня и все равно бы уехал. Но я настоятельно убеждала его отложить поездку или хотя бы дать слово, что он возвратится в Париж засветло. Тогда он сделался несколько серьезнее и повторил, что не ожидает никакой опасности; если же он убедится, что таковая ему грозит, прибавил он, он либо постарается вернуться днем, либо, как он уже сказал, заночует в Версале.
   Но все эти обещания оказались напрасными, ибо еще на пути в Версаль, среди бела дня, на него напали три всадника в масках и один из них — по-видимому, тот, кто его обыскивал, покуда его товарищи удерживали карету, — нанес ему смертельный удар саблей. Стоявшего на запятках лакея они сшибли с ног прикладом или ложем карабина. Полагают, что они убили моего друга с досады за то, что не обнаружили при нем его футляра с бриллиантами, который, как они знали, он имел обыкновение держать при себе. Предположение это было сделано на том основании, что, убив ювелира, они заставили кучера свернуть с дороги и проехать довольно далеко по полю, пока они не достигли какого-то укрытия, где они вытащили его тело из кареты и обыскали покойника с большим тщанием, нежели можно было обыскать живого. Но они так ничего и не нашли, кроме его колечка, шести пистолей да мелких монет на общую сумму в шесть или семь ливров.
   Смерть моего друга была страшным для меня ударом: не скажу, однако, чтобы он был столь неожиданным, как можно было думать; ибо все время после его отъезда дух мой был угнетен, а я была совершенно убеждена, что более его не увижу. Такого никогда прежде со мною не случалось. Уверенность моя была столь сильна, что я не могла отнести ее за счет пустой игры воображения; и я была так подавлена и безутешна еще до того, как до меня дошла весть о приключившемся несчастье, что в душе моей уже не было места для горя. Весь тот день я проплакала, не могла есть и, можно сказать, лишь ждала известия, подтверждавшего то, что я уже знала сама; весть эта пришла около пяти часов пополудни.
   Я была одна на чужбине, и хоть знакомых у меня было достаточно, друзей, с которыми бы я могла посоветоваться, почти никого. Все старания были приложены к разысканию мерзавцев, что так бесчеловечно расправились с моим благодетелем, но найти их так и не удалось. Лакей, которого тотчас допросили, не мог описать их наружности, так как его оглушили первым делом, и он не знал, что произошло потом. Единственный, кто мог хоть что-то рассказать, был кучер, но его отчет сводился к тому, что один из разбойников был одет солдатом, но каков был на нем мундир, он не упомнил, равно как и других примет, по коим возможно было бы определить полк, к которому принадлежал этот солдат. Что до лиц, то об этом он ничего не мог сказать, так как все трое были в масках.
   Я похоронила его со всей пристойностью, какую удалось соблюсти в этой стране, хороня протестанта и чужеземца[23]. Щепетильность местных властей мне удалось успокоить с помощью денег; человек, которому я их дала, пошел к кюре прихода святого Сульпиция, что в Париже, и, глазом не моргнув, заявил ему, что убитый являлся католиком; что грабители сняли с его груди золотой крест, украшенный бриллиантами, стоимость которого равнялась шести тысячам ливров; что вдова его католичка и уполномочила его передать шестьдесят крон такой-то церкви с тем, чтобы в ней отслужили несколько обеден за упокой души ее супруга. Вследствие всех этих речей, в которых не заключалось и слова правды, его похоронили со всеми церемониями, принятыми католической церковью.
   Я беззаветно предалась своему горю и едва не умерла от слез. Я его и впрямь любила беспредельно — да и как могло быть иначе, когда он был так добр ко мне вначале, и сохранил всю свою нежную заботливость до самого конца?
   Да и ужасные обстоятельства, при которых его настигла смерть, вместе со страшными предвозвестниками ее, повергли мою душу в трепет, я никогда не ощущала в себе дара ясновидения или чего-либо в этом роде, но если таковое на свете существует, то на этот раз я несомненно им обладала, ибо я видела совершенно ясно все те ужасающие преображения, что я уже описала выше: сперва он явился мне в виде мертвеца или остова, которого уже коснулись гниль и тление; затем — в виде только что убитого, с лицом, покрытым кровью; и, наконец, — в одежде, пропитанной кровью, — и все это в течение какой-нибудь одной минуты, меньше даже — нескольких мгновений!
   Все это меня ошеломило, и я долгое время была как помешанная. Наконец, я начала постепенно приходить в себя и решила заняться моими делами. Средства к существованию у меня, слава богу, были, нужда мне не грозила. Совсем напротив. Сверх того, что он вручил мне перед своей смертью — а это имело большую ценность, — в его секретере, от которого он дал мне ключ тогда же, я обнаружила свыше семисот пистолей золотом. И еще я там нашла акцептованные иностранные векселя на общую сумму в 12 000 ливров или около того; словом, через несколько дней после несчастья я увидела, что обладаю без малого десятью тысячами фунтов стерлингов.
   Первым делом я послала письмо своей девушке (как я по-прежнему, несмотря ни на что, величала Эми), в котором отписала о постигшем меня несчастье, о том, что мой муж, как она его величала (я же никогда не решалась так его называть), убит.
   Поскольку я не знала, что предпримет его родня или родственники его жены, я приказала Эми собрать все серебро, полотно и прочую утварь, представляющую ценность, и вручить лицу, которое я ей указала, затем продать или еще как-нибудь распорядиться по своему усмотрению мебелью, и наконец, не посвящая никого в причину своего отъезда, покинуть дом. И еще я поручила ей известить лондонского управляющего ее покойного господина о том, что жильцы выбыли из дому, дабы он передал его в распоряжение душеприказчиков. Эми оказалась столь ловкой и проделала все, что я ей велела, столь быстро, что заколотила дом и послала ключ от него управляющему почти одновременно с пришедшим к нему известием о гибели его господина.
   По получении этого неожиданного известия управляющий поспешил в Париж и явился ко мне. Я без стеснения назвалась мадам ***, вдовой английского ювелира, мосье ***. А как я говорила по-французски не хуже всякой француженки, то и оставила его в заблуждении, будто его господин женился на мне во Франции и что я и представления не имела о том, что в Англии у него имелась другая жена. При этом я изобразила великое удивление и принялась поносить покойника за его низкий поступок, говоря, что в Пуату, откуда я родом, у меня, близкие, которые проследят за тем, чтобы мне выделили причитающуюся мне по закону долю из его наследства в Англии.