Денис Викторович Драгунский
Господин с кошкой

О книгах Дениса Драгунского

* * *
   Драгунский пришел со своим ноу-хау и изобрел новый тип новеллы: очень короткую, очень язвительную. В рассказах он решил рассказать ту правду, которую деликатные люди видят, но скрывают: о неловкостях, упущенных возможностях, преувеличенных амбициях, о межличностных барьерах, куда более непреодолимых, чем государственные, и о том, что мужчины с женщинами принадлежат все же к разным биологическим видам, а жить им приходится вместе.
   Дмитрий Быков, «Газета»
* * *
   Тексты разные – от философской притчи до современного переложения «Войны и мира», от забавных историй, происходивших в разное время с Денисом, его родными и друзьями, до прекрасных образцов изысканной художественной прозы.
   Каждый из рассказов невольно вызывает в памяти поговорку о родственных узах краткости и таланта. Словам тесно – мыслям просторно: на полутора-двух страницах Драгунский легко разворачивает и неожиданно завершает сюжет, который мог бы при желании превратить в полноценный роман с продолжением, сценарий фильма или сериала.
   Ольга Костюкова, «Профиль»
* * *
   Легкое, но занимательное чтение, наводящее на серьезные размышления. Сейчас такой прозы ощутимо не хватает.
   Евгений Белжеларский, «Итоги»
* * *
   Книги Дениса Драгунского буквально ворвались на книжный рынок. Видимо, читатель соскучился по малой форме – рассказу.
   Да и хороший литературный язык сразу притягивает и заставляет забыть обо всем вокруг, погружая в мир Драгунского. Думаешь, ну ладно, еще один рассказик, и все. Остальное – потом. Потом еще один, еще. Ибо это даже и не рассказы, а философско-биографические притчи-размышления, в которых больше личного и настоящего, чем придуманного.
   Денис Драгунский – писатель, способный вместить на одной-двух страничках целый мир, в котором мы узнаем себя и своих знакомых, наши сомнения и надежды, наше детство и наше «сегодня». Это уж кто как увидит.
   Олег Рагозин, «Вечерняя Москва»
* * *
   В рассказах Драгунского нет лжи. Они берут в первую очередь исповедальной искренностью. Ты доверяешь автору. На первом месте в книге – истории о женщинах. Для Драгунского-литератора женский пол – главный предмет обожания-описания. Соседки по даче, студентки, спортсменки, переводчицы, красавицы и простенькие, молодые и не очень. По количеству детских влюбленностей, школьных и зрелых романов Драгунский может поспорить с Ги де Мопассаном.
   Константин Рылёв, «Частный корреспондент»
* * *
   Новеллы могут быть о чем угодно: о плохом богатом мальчике – любителе бедных девочек-мовешек, о школе, об эмигрантах, о дошедших до наших дней письмах, хранящих тайны, которые сейчас уже некому раскрыть… Эту прозу действительно следовало бы назвать филологической – в том смысле, что она стилистически безупречна и демонстрирует отменный авторский вкус. А еще она очень взрослая и по-человечески мудрая. И даже если поначалу кого-то раздражает, что автор позволяет себе делать обобщения, оперировать штампами и навешивать ярлыки, то довольно скоро становится ясно: он может себе это позволить. Потому что его штамп выверен и ярлык не врет.
   Наталья Кочеткова, «Известия»

Снег. Блажь

   правду говорить тяжело и противно

   Зимой сидел во дворе на скамейке с одной сокурсницей. Мы целовались, я обнимал ее сквозь шубку. Потом она сказала:
   – Давай поедем ко мне.
   – Давай, – радостно сказал я, обняв ее еще теснее.
   – То есть не совсем ко мне, – сказала она, – а к моей тете. Вернее, двоюродной бабушке. У нее трехкомнатная квартира. Она живет одна. Ей почти девяносто лет. Она совсем почти глухая. Мы приедем, и она скоро ляжет спать… а?
   – О! – сказал я. – Просто чудо.
   – Но только ты мне скажи честно, – сказала она. – Ты на самом деле, действительно хочешь поехать со мной? Или…
   – Или что? – спросил я.
   – Или это блажь?
   – В каком смысле? – спросил я.
   – В обыкновенном, – сказала она, высвобождаясь из-под моей руки, лежащей у нее на плече.
   И села, сложив руки на коленях. Мы сидели, как это бывает зимой, на спинке заснеженной скамейки.
   Я тоже сложил руки на коленях. Мы так просидели минуты три. Или дольше.
   – Холодно так сидеть, – сказал я.
   – Ты не ответил, – сказал она.
   – Честно? – спросил я.
   – Да, – сказала она.
   – Это просто блажь. К сожалению. Прости. Она соскочила со скамейки. Я тоже.
   – Ничего, – сказала она. – Ничего, пожалуйста. Тогда пошли.
   И мы пошли. Она к метро, я – пешком. То есть в разные стороны.

Нет такого слова

   заметки по национальному вопросу

   У нас на факультете училась рослая и щелоглазая палеоазиатка по имени Лида.
   – Знаешь, как меня зовут на самом деле? – спросила она меня, когда мы оказались вечером на крыльце факультета после какой-то там конференции. Странным образом оказались вдвоем. Я закуривал, и она тоже.
   – Как? – спросил я.
   Она сказала что-то вроде «Лыгыдынлидына».
   – Да… – сказал я. – А… а как это переводится?
   – Серая утка, низко летящая над замерзающей тундрой… – сказала она и придвинула ко мне раскрытые губы, пахнущие «Примой». Когда я ее целовал, то чувствовал в уголке рта горькую табачную крошку.
   – Поедем ко мне, – сказал я, вынырнув из поцелуя, как из полыньи.
   – Лучше ко мне, – сказала она. – Общага рядом, соседка уехала, я одна в комнате. Пошли.
   Она схватила меня за руку и потянула за собой.
   Потом мы лежали на звенючей железной кровати, вжавшись друг в друга, потому что кровать была узкая. Лежали и молча следили, как фары проезжавших машин чертили полукруги по потолку, то слегка освещая комнату, то снова погружая ее в слабую темноту.
   Потом мы закурили. Потом докурили, умяв окурки в блюдце, стоявшем на прикроватной тумбочке.
   – Я зажгу свет, ладно? – сказала Лида. – Зажмурься. Я не стал жмуриться, она прошла к двери, включила лампу. Совсем голая. Потом села лицом ко мне, опершись спиной об изножье кровати.
   – Дай мне из тумбочки такой мешочек там, – сказала она.
   Свесившись с кровати, я вытащил из тумбочки вроде как кисет, кинул ей.
   Она достала оттуда плоскую костяную коробку, а из нее – костяную палочку с острым концом. И еще круглую маленькую штучку вроде пудреницы. Я смотрел за ней во все глаза. Она спокойно раскинула бедра, и я увидел, что ее левое бедро изнутри покрыто маленькими коричневыми рубцами.
   – Ты что, Лида? – спросил я.
   – Не обращай внимания. – И она этой костяной иголкой сильно надрезала себе кожу на бедре. Полилась кровь, она от боли зашипела и сморщилась.
   – Ты что? – чуть не крикнул я.
   Она левой рукой подтерла кровь, раскрыла эту как будто пудреницу, правой рукой взяла шепотку темного порошка и стала втирать в ранку. Кровь угомонилась. Она сложила все в коробочку, сунула ее в кисет и кинула его мне:
   – Положи на место, ладно?
   – Ладно. – Я положил мешочек на место, прихлопнул дверку тумбочки и вдруг, что-то поняв, расхохотался:
   – Лида, ты как снайпер, да? Засечка на прикладе, да? Шпок – готов! – и засечка?
   – Вроде того, – сказала она, шмыгая носом от непрошедшей боли. – У нас такое правило. Чем больше мужчин было у женщины, тем легче ей дома замуж выйти. И вообще чтоб видно было, что она хорошая женщина.
   – Да… – сказал я. – Дела…
   – Правило такое, – сказала она. – Я тебя не очень напугала? Ты извини, если напугала.
   – Нет, что ты! – Я ласково прикоснулся к ее голой ноге. – Лида, скажи, пожалуйста, а ты меня привела, чтобы насечку сделать или я тебе понравился?
   – А я тебе понравилась?
   – Да, – честно сказал я. – Я просто офигел, когда с тобой целовался.
   – То-то же, – сказала она, засмеялась, перегнулась через меня, взяла сигарету и закурила.
   – Постой, – сказал я. – Я ведь первый спросил, между прочим.
   – Неважно, – сказала она. – Все равно мы не поженимся. Какая разница?
   – Лида, – сказал я, переведя дух. – Ладно, твои дела. Но скажи, зачем ты так мучаешься? Во-первых, больно. Во-вторых, на факультете что про тебя говорят, сама знаешь, наверное?
   – Знаю, – сказала она. – Ну и что?
   – Лида, – сказал я. – Возьми насеки себе еще полсотни насечек, перетерпи разом, и все, и забудь, и живи нормально, а дома потом все предъявишь в лучшем виде. А то еще нарывать будет, ну его, Лида… – И я потянулся к ней, чтобы ее обнять.
   Но она отпихнула меня, чуть не обжегши сигаретой. И посмотрела мне в глаза. Я никогда не видел такого потустороннего презрения во взоре, обращенном на меня.
   – А знаешь ли ты… – медленно проговорила она, затягиваясь и пуская дым через ноздри. – А знаешь ли ты, русское московское это самое… а знаешь ли ты, что в нашем языке нет слова «ложь»?
   – Лида… – начал было я, но замолк.
   Она докурила, загасила сигарету. Прикоснулась мизинцем к свежей ранке на бедре.
   – Кстати, – сказала она, – тебе домой не пора?
   – Пора. – Я вскочил с кровати, начал одеваться. – Давно пора, давно пора.
   – Пока, – сказала она, не оборачиваясь, когда я оделся и встал у нее за спиной.
   – Пока, – ответил я. Мне недостало сил обнять ее голые смуглые и худые палеоазиатские плечи. Или поцеловать в жесткую, черную, как рояль, палеоазиатскую макушку.
   Я вышел, и пошел по лестнице вниз, потом во двор, потом на улицу, потом на троллейбус, потом на метро, потом вышел из метро, потом снова сел на троллейбус, доехал две остановки до дому…
   Зато назавтра и остальные два года мы очень мило здоровались в коридоре. И даже иногда курили вместе.

Об исполнении доложить

   просто, подробно, ничего не скрывая

   Лет пятнадцать тому назад мне надо было сделать одно очень сложное дело (административно-правовое, если угодно). Мне указали на пожилую мадам NN, с которой я, впрочем, давно был знаком, и сказали: пойди к ней и расскажи о своей проблеме. Просто и откровенно. И попроси помочь. Если она сочтет тебя правым, а дело – решаемым, она тебе поможет.
   Сказано – сделано. Я позвонил ей, получил приглашение, и за чашкой чая подробно, ничего не скрывая, рассказал о своем деле. Она подумала, покивала, полистала несколько пухлых записных книжек, а потом сказала:
   – Запишите телефон. Ее зовут ZZ. Она может решить вашу проблему быстро, ловко и бесплатно. Многое в ее руках. Позвоните и скажите, что вы – от меня. Но! Но она может вдруг сделать вид, что не понимает, чего от нее хотят, может начать тянуть, вроде там перезвоните через недельку… то есть может вдруг начать валять дурака. Тогда слушайте и запоминайте. Если вы почувствуете, что она валяет дурака, скажите ей буквально следующее. Запоминайте. Скажите ей: «NN просила вам сказать такие слова: «Бабушка велела»». И все.
   Тем же вечером позвонил этой даме. Узнав, от кого я, она стала очень приветлива, расспросила о сути моей проблемы, пообещала кое-что кое у кого разведать, посодействовать, вывести меня на нужных людей и так далее. И чтобы я перезвонил через недельку, а надежнее – через полторы-две. То есть, как говорила пожилая мадам NN, она явно начала валять дурака.
   Тогда я, набравшись решимости, перебил ее журчанье-воркованье и сказал:
   – Дорогая госпожа ZZ! Спасибо за ваше искреннее участие. Но вы знаете, госпожа NN, по чьей рекомендации я вам звоню, просила меня сказать буквально следующее…
   – Да-да? – неожиданным ироническим басом спросила моя собеседница (получилось как «дэ-дэ»). – И что же она просила буквально сказать?
   Ну зачем она повторила слово «буквально»? Я немножко обиделся. И сказал:
   – Буквально следующее: NN просила вам сказать такие слова: «Бабушка велела». И все.
   На том конце провода стало совсем тихо. Как будто даже выключилось. Через несколько мгновений я спросил:
   – Алло, вы слушаете?
   – Да, – сказала она. – Скажите, если я сейчас к вам подъеду посмотреть все бумаги, вам будет удобно?

Покровка

   это я сбоку на фотографии, вот, вот

   Пять лет, с 52-го по 56-й, мы прожили в бабушкиной комнате в большой коммуналке на Покровке (в ту пору – ул. Чернышевского). Нас в этой комнате было пятеро: бабушка, папа, мама, я и моя няня Ася. Тихая молодая женщина, которая, когда нанималась, говорила: «Я сахар в чай кладу один комочек… » Потом, когда мне было уже двадцать пять, она приходила в гости, посмотреть на питомца. В квартире жили разные люди.
   Жила в самой первой (вернее, в трех крохотных, нарезанных из одной, наверное) комнате Ольга Натановна, зубной врач. С мужем Зямой, дочерью Натусей, зятем Сашей и внучкой Аллочкой, младше меня года на три.
   Они жили там давно, и тетя Натуся мне рассказывала, как она девочкой (до войны) приходила играть к бабушкиному сыну Лёне (которого убило на войне) и моя бабушка говорила ей: «Приходи попозже, ты уже налопалась, а он еще не кушинькал».
   Ольга Натановна (Голда, как звала ее бабушка) была частнопрактикующим зубным врачом.
   Она принимала прямо тут, в коммуналке! У нее был кабинет и приемная! Где они все спали, я не знаю – вряд ли в маленькой жилой комнате, одной из трех. Наверное, и в приемной и в кабинете.
   Бормашина была с ножным приводом. Когда Голда купила себе другую, с электромотором, это было событие на всю квартиру.
   Ее пациенты – иногда три-четыре человека – ожидали в приемной. А я читал им наизусть стихи. Даже помню какие. Стихи Маршака (целую поэму) про то, как врач прыгал с парашютом, чтобы спасти полярника, с которым приключился несчастный случай – ружье разорвалось и ранило его в глаз. Я даже сейчас помню финал:
   Для этого стоило прыгать с высот В седой океан на изрезанный лед, На снег между темных проталин, Куда вас на помощь товарищу шлет От имени родины – Сталин!
   Бурные аплодсименты флюсников и кариозников. Ольга Натановна очень меня ценила за такое развлечение своих пациентов.
   В другой комнате – тоже в начале квартиры, напротив Ольги, – жила дама, которая раз в два-три месяца принимала несмертельную, но крепкую дозу снотворного. Когда через полтора дня вскрывали дверь, то находили ее томно запрокинутой, но безусловно живой, хотя и непробудно спящей. А на ночном столике была (много раз была!) записка – «В моей смерти прошу винить… » – и список всех жильцов квартиры, работников домоуправления и сослуживцев.
   Потом она уехала, вместо нее въехал некий завмаг, жена которого в каждый тираж займа выбегала на кухню и сообщала, что у нее выиграли две, три, пять облигаций. Соседи полагали, что она таким манером прикрывает левые доходы своего мужа.
   Потом в эту комнату въехали третьи жильцы, у них была хорошенькая девочка Наташа, которую я рассмотрел уже позже, когда подростком приходил к бабушке в гости.
   Еще жил дирижер Евгений Рацер (сын знаменитого, воспетого Паустовским и Ильфом, поставщика древесного угля Якова Рацера). У него был сын Дима, учился играть на фортепиано. И жена Зина, сопрано. Она распевалась. Они жили с нами стенка в стенку.
   В другую стенку жила Февронья Федоровна. Богомольная пожилая тетка, недовольная нравами прихожан. Она возмущенно рассказывала: «Прислушалась – пердить! Принюхалась – как бог свят, пердить! У храми – пердить! Я б за ето десять лет давала!»
   Напротив нас жила мать-одиночка Люба со своим сыном.
   Чуть ближе к входу – между Любой и Ольгой Натановной – жила Евгения Константиновна и ее муж Григорий Маркович. Это были какие-то очень близкие родственники Любы, с которыми она демонстративно не общалась.
   Говорили, что Евгения Константиновна то ли была когда-то хозяйкой всей этой квартиры, то ли что-то еще в этом роде… Это была «старорежимная старушка» в букольках и кружевных воротничках, с сахарным выражением лица. Мне один мальчишка со двора сказал, когда увидел, что я беру у нее баранку или карамельку: «Ты с Евгениськой (почему-то ее так звали дети) не водись, она плохая (он придвинулся и зашептал), она Ленина и Сталина не любит».
   Григорий Маркович был красавец старик с двойной бородой, как на картинке из истории русской общественной мысли. Но – обезножевший и сидевший в кресле-коляске. Рассказывали в квартире, что Евгения Константиновна ради него бросила то ли родителей, то ли мужа с ребенком – с дочерью Любой? Вот это был бы сюжет…
   Мы часто слышали, как старики ссорились, сильно, но вполголоса, слов не разобрать. Потом Евгениська кричала тоненько: «Гриша! Ради нашей любви!» А Григорий Маркович стучал кулаком по столу и басом кричал: «Не надо жертв! Не надо жертв!» Он произносил «ж» как «ув»:
   – Не надо увертффф!
   И еще была одна пара с дочерью. Главу семьи считали доносчиком и провокатором. Он выходил на кухню и задушевно говорил: «Да… вот жизнь пошла… Ничего без блата не достанешь, кругом очереди… »
   Все отворачивались к столикам и молча чистили картошку. Или перетирали тарелки.
   Он вздыхал и шел покурить на черный ход.

Дачное. Сыр «виола», свежий воздух и Марина Цветаева

   кольцо-кольцо, выйди на крыльцо.

   Каждый понедельник к нам в дачный поселок привозили заказы. Маленький пикап был нагружен серыми пакетами, перетянутыми бумажной веревкой. Гречка, мясо, колбаса, сыр. Сыр «Виола» в том числе. В круглых коробочках. Со скандинавской блондинкой на крышке.
   Удобно. Можно было заказать буквально все – от соли и спичек до вина и сигарет. В рамках ассортимента советского продмага конца шестидесятых. Можно повторять заказ или уточнять заказ, отдавая список тому самому человеку – водителю-продавцу-кассиру, – который эти заказы развозил.
   Некоторые вообще отучались ходить в магазин. Было у нас семейство с изящной фамилией Вильям-Вильмонт. Николай Николаевич Вильям-Вильмонт, известный переводчик, и его домочадцы. Наверное, они дочиста подъедали все припасы, потому что в понедельник всей семьей нетерпеливо топтались у калитки, ожидая, когда в переулок завернет долгожданный пикап с заказами.
   Пикап медленно объезжал все дачи. Останавливался у калитки. Водитель-продавец-кассир отыскивал нужный заказ и собственноручно тащил его в дом. За что и получал копеек тридцать. Или сорок. По тогдашним меркам очень даже ничего.
   Оголодавшие дачники тут же начинали разворачивать пакеты. Водитель, пожилой дядя в белом форменном халате, брал в руки коробочку сыра «Виола», вглядывался в синеглазую финскую деву с соломенными волосами и вздыхал:
   – Вот ведь красивая женщина… Разве в жизни такую встретишь?
   Он часто брал с собой жену – подышать свежим воздухом. Развезти все заказы занимало часа полтора по меньшей мере. А она гуляла по аллеям нашего поселка. Я ее всегда видел со спины. Грузноватая тетенька в теплой кофте, медленно переставляющая свои немолодые ноги.
   Да, а при чем тут Марина Цветаева? А Марина Цветаева вот при чем.
   В сороковом году, уже вернувшись в СССР, она была влюблена в Николая Николаевича Вильям-Вильмонта. А он, молодой и красивый, говорил своей домработнице:
   – Если придет такая худая старушка, скажите, что меня нет дома.
   А в соседнем переулке жил человек, который чуть ли не собственноручно вынимал Цветаеву из петли 31 августа 1941 года.

Дачное. Песни

   Вижу дом ее номер один

   Жалко, что я не снимал улицы и дома нашего поселка год за годом, с 1964-го (когда первый раз взял в руки фотокамеру) и до сего дня. Цены бы не было такой серии. Показать, как все менялось. Как великолепные по меркам 1960-х загородные виллы превращались в 1990-е и особенно в 2000-е в скромные домики под боком у других вилл. А некоторые вовсе исчезали. Увы, увы. Остается только вспоминать.
   Вспоминаются дома, которых уже нет. Например, дача переводчика с украинского Владимира Россельса (там был некий, что ли, общепоселковый диссидентский салон). Потом эту дачу купил поэт Андрей Дементьев, она сгорела, его жена прыгала со второго этажа и сломала ногу. Руины снесли, и Дементьев начал новое строительство.
   В связи с этим была такая история. Исторический анекдот своего рода.
   Окуджава и Дементьев в Москве жили в одном дворе. И вот они встречаются.
   Окуджава говорит:
   – Ах, Андрей Дмитриевич, у вас такое несчастье, дача сгорела, я вам очень сочувствую.
   – Спасибо, Булат Шалвович. Ничего. Ерунда. Новую построю, лучше прежнего.
   – Но ведь это денег сколько нужно…
   – Песни писать надо, Булат Шалвович! – сказал Дементьев. – Песни писать!
   Помню дачу драматурга Климентия Борисовича Минца, с женой которого, Антониной Ивановной, мои родители оставляли меня, десятилетнего, «посидеть» (пока они ездили в Москву). Антонина Ивановна мыла полы и громко пела:
   Здравствуй моя Мурка, Здравствуй, дорогая! Здравствуй, дорогая, и прощай! Ты зашухерила всю нашу малину, И теперь маслину получай!
   Никто, ни один человек не объяснял мне, что значит «зашухерить малину». Но я сразу и совершенно точно понял, что это такое. И что за это, естественно, полагается маслина. Справедливость, иначе говоря.
   Дачу Минца купил композитор Оскар Борисович Фельцман, а потом продал певице Аллегровой, и она уже все напрочь перестроила.

Дачное. Песни. 2

   Вижу сад со скамьей у ворот..

   Еще в нашем поселке жил Матусовский. У него были две дочери. Мы дружили. Сам Михаил Львович был чудесным человеком, добрым, разговорчивым. Не было в нем никакой надутости. Любил всякие рискованные шутки про низкое качество пищевых продуктов (избавьте от подробностей!). Много путешествовал, говорил, что все деньги тратит на турпоездки. Снимал фильмы на 8 мм, потом показывал всем. Помню на экране индийского заклинателя змей.
   Однажды я спросил отца:
   – Папа, а откуда такая поговорка – в «Москву за песнями»?
   – С незапамятных времен, – совершенно серьезно ответил он, – еще при царе Иване Грозном в Москве поселились поэт Матусовский и композитор Фельцман. Со всей Руси к ним ехал народ за словами и нотами.
   Я почти поверил. Минуты на три.
   Помню Фельцмана в гостях у Яковлевых (родителей моего друга Андрея). Фельцман любил притворяться простаком. Он спросил меня и Андрея: «Мальчики, я купил лыжи. Говорят, их надо просмолить. Как смолят лыжи, вы не знаете?» – «Знаем. Надо густо натереть новые лыжи лыжной мазью. Потом развести костерок и подержать лыжину над огнем. Мазь растопится и впитается в дерево. Вот и все». – «Ой! – сказал Фельцман. – Так это надо такой дли-инный костер раскладывать, да?»
   У Яковлевых было много собак. Овчарки Динго, Эгра и Зной. Потом еще какие-то. К ним на дачу привозили знаменитого льва Кинга (кто-то, может, помнит, как бакинцы Берберовы держали дома льва). Когда этот зверь погиб, его похоронили на яковлевском участке. Там даже памятничек стоял: каменная колонна со статуэткой льва.
   Дачи Яковлева тоже нет. Она сгорела, и в ней сгорела Нонна Сергеевна, мама Андрея. А глава семьи, детский писатель Юрий Яковлевич Яковлев, умер за пару лет до того. Он сильно изменился перед смертью, заходил к моей матери и просил поесть. «Нонночка все отдает собакам, а мне ничего не остается». Был худой и страшный.

Дачное. Croquis

   где резной палисад.

   Меня на многих дачах оставляли «посидеть», пока родители в Москву съездят. Штук пять таких временных пристанищ было. Или больше. Все очень разные. Обстановку (в смысле интерьер) помню отлично. Не только где меня дитятею оставляли, но и вообще. Были трехкомнатные финские домики. Были четырех-, пяти– и шестикомнатные дома (типовые проекты). Были и нетиповые.
   Помню роскошный и стильный дом Дыховичного (потом – Твардовского). Огромная гостиная с камином. Кабинет с ковровой дорожкой от стола к двери. Кто-то из друзей зашел и сказал: «Здрасссте, ваше высокопревосходительство!» Дыховичный тут же убрал дорожку.
   Дом его соавтора Слободского (потом – Юрия Трифонова, но дом уже снесли). Необычная угловатая лестница посреди гостиной.
   Дом Матусовского, массивный, немного аскетичный, в послевоенном стиле.
   Дом Антокольского, с бесконечными картинами и скульптурами его жены Зои Бажановой. Дом Мироновой и Менакера – одноэтажный, картиночный, как из модного журнала. Полочки, тарелочки, красные крученые свечи.
   Дом Нагибина – будто дом-музей его самого, с портретами хозяина в рамках красного дерева на столиках того же дерева, и вообще сплошной очень дорогой антиквариат, про который Юрий Маркович говорил мне: «Понимаешь, но это же не просто баловство (он произносил «бауоуство»), а часть жизни!» Дача Юрия Нагибина была не самой большой, но самой роскошной в смысле внутреннего убранства и устройства. О мебели, лампах, картинах, статуэтках я уж не говорю.
   Он первым в поселке построил второй санузел при спальне на втором этаже.
   Красивая лестница на второй этаж – такая широкая, что без перил.
   Веранда со сплошным зеленым ковром и стеклом в пол, за которым был тщательный газон. Красиво и нереально – для наших широт, по крайней мере. Алиса Григорьевна, вдова Нагибина, продала дом. Новый хозяин снес его и построил нечто новое. Кому сейчас нужен маленький домик всего в пять комнат? Смешно.
   Дом Романа Кармена – простой финский домик с роскошными авторскими фотографиями на стенах.