– Стой! – закричал Нечай и бросился к стене, отлично понимая, что не успеет, – остановись!
   Девочка повернула лицо в его сторону – Нечаю показалось, что его крик прибавил ей уверенности в себе. Она взмахнула длинными рукавами – он бежал и кричал, бежал не наверх, а под стену, надеясь поймать ее внизу – оттолкнулась и действительно секунду парила в воздухе над стеной, но потом надломленные крылья огромного полушубка потянули ее вниз, и, нелепо кувыркаясь, девочка камнем полетела к земле.
   Он успел подхватить ее тяжелое тело – толстая овчина смягчила удар, но Нечай повалился на колени и проехал ими по кирпичам, едва не задавив ребенка. Как хорошо, что он выронил тесак! Сейчас или он, или она напоролись бы на широкое лезвие.
   Девочка, похоже, была без чувств – она молчала и не шевелилась. А может, все же убилась? Удар получился очень сильным.
   Нечай, продолжая стоять на коленях, осторожно оторвал ее от себя и убрал с ее лица рассыпавшиеся русые волосы. И едва не потерял дар речи от удивления.
   – Груша? – выговорил он.
   Она открыла глаза, будто услышала его голос. И улыбнулась. Ни испуга, ни разочарования не было на ее лице.
   Он ощупал ее с ног до головы, но не нашел ни одного серьезного повреждения, разве что пара синяков в тех местах, где ее поймали его руки.
   – Девочка, да как же ты тут оказалась? – бормотал Нечай, – зачем же ты это сделала?
   Она молчала, улыбалась, и терлась щекой о его руки.
 
   Он нес ее домой, закутав в полушубок Полевы: мимо кладбища, мимо усадьбы Тучи Ярославича с живыми флюгерами, через лес, в котором теперь не было ни тумана, ни призрачных голосов. Нечай нашел на тропинке тесак – он заметил его издали, посреди тропы. И в трактир, где все стихло, и хозяин дремал, сидя у открытого очага, на котором жарился поросенок, он тоже зашел, кинул хозяину осколок кирпича – три рубля того стоили.
   На пороге дома Груша приложила палец к губам, и он понял: не стоит будить ее родителей. Пусть все останется между ними, пусть никто не знает, где она была ночью. Была? Нечаю почему-то показалось, что она не просто там была – она там бывала.
   Полева проснулась, когда Груша спряталась под одеялом на своем сундуке – Нечай, залезая на печь, задел ухват и тот с грохотом повалился на пол.
   – Принесла нелегкая… – проворчала она, – лучше бы вообще не приходил, сволочь подзаборная.
   Нечай улыбнулся и промолчал. Печь не остыла, и сухой, колышущийся жар шел наверх – малые разметались во сне, отбросив тулуп, которым накрывались. Нечай подтянул тулуп к себе: тепла не бывает много. Он так застыл – снова застыл! А мечтал никогда больше не мерзнуть.

День второй

   Грязные, истертые до жирного блеска доски пола качаются перед глазами.
   – Ну? Целуй сапог! – хохочет рыжий Парамоха.
   Нечай стоит на коленях, а его голову за уши пригибают вниз двое ребят, Парамоха подставляет ногу, и Нечая тычут в нее лицом. Нечай верит, что это в последний раз, что если он поцелует перепачканный сапог со всем подобострастием, на которое способен, то его отпустят. Но Парамоха снова медленно обходит Нечая с другой стороны, Нечай захлебывается плачем, умоляет, пробует вырваться, а Парамоха со всей силы лупит его сапогом в зад, снова подходит спереди и снова требует:
   – Целуй сапог.
   Чем громче Нечай кричит от боли, тем громче гогочут мальчики вокруг. Он жалок, растоптан, унижен, и он снова целует сапог, потому что надеется, что Парамоха перестанет. Уши ломит так, что боль доходит до самого затылка, чего уж говорить о том месте, по которому Парамоха бьет сапогом! А Парамоха считается мастером в этом деле и знает, куда ударить. Парамохе – четырнадцать лет, он третий год учится на приготовительной ступени. Нечаю – десять, и это его второй день в школе.
 
   Нечай проснулся в липком поту и с твердым болезненным спазмом в горле, прогоняя от себя мучительное сновидение. Он не любил спать, но обычно любил просыпаться. После таких снов ему и просыпаться не очень хотелось. Перед глазами застыло лицо рыжего Парамохи, с веснушками, сливающимися в одно пятно, покрывающее нос картошкой и воспаленные щеки. Ресницы у Парамохи были рыжими, и брови, и руки его тоже покрывали веснушки. Его лицо с оттопыренными ушами Нечай до сих пор помнил во всех его отвратительных подробностях. И веснушки на ушах помнил. И голос.
   Отец привез его в школу с опозданием на два месяца, когда жизнь приготовительной ступени уже вошла в колею. Он оказался на год младше остальных, и отец Макарий, настоятель школы, уговаривал отца приехать на следующий год. Но отец побоялся, что на следующий год у Афоньки не получится выхлопотать место.
   Прошло пятнадцать лет, но Нечай так и не смог простить себе первых двух недель в школе. Он убеждал себя в том, что был тогда совсем ребенком, что любой мальчик на его месте вел бы себя так же, что он физически не мог справится с четырнадцатилетним парнем, что – в конце концов – он не ожидал такого приема… Не помогало. Он старался забыть эти дни, никогда не возвращаться к ним, но вспоминал, особенно засыпая, и испытывал мучительный стыд. Не боль, не обиду – только стыд. Особенно стыдно ему было вспоминать самого себя по дороге в школу – он хотел туда, он рисовал в мечтах совсем другое. Он не мог спать от радости, он крутился всю дорогу, и видел счастливое лицо отца: не каждому выпадает такой случай – отправить сына учиться. Унылый монастырь на краю унылого города казался ему тогда величественным, полным загадок и тайных знаний. Он вошел в монастырский двор восторженным дурачком, ему понравилось сразу все – высокие белые стены, два каменных храма с золотыми главами, чисто выметенные дорожки, монахи – серьезные, строгие, одетые в черное.
   Он не мог простить себе этих мечтаний и этой глупой радости. Потому что реальность оказалась чересчур отвратительной по сравнению с его фантазией. Грязной и унизительной.
   Парамоха любил издеваться над маленькими, а Нечай оказался самым маленьким. Остальные мальчики тоже боялись Парамоху, поэтому с радостью превратили Нечая в козла отпущения. Две недели. Он был козлом отпущения всего две недели, но эти дни впечатались в память несмываемым позорным клеймом, и, наверное, определили всю его дальнейшую судьбу.
   Нечай убегал и прятался от Парамохи под кроватью, а Парамоха вытаскивал его оттуда за ноги. Со стороны это было смешно, и все смеялись. Парамоха крутил ему уши, таскал за нос, бил по лбу двумя пальцами, хлестал по щекам – именно от него Нечай узнал, что, получив пощечину, надо подставить щеку для второй. Нечай плакал и просил его отпустить. А все вокруг хохотали над ним. Хохотали над его унижением и болью.
   Когда Парамохи рядом не было, Нечай еще надеялся разжалобить «товарищей», договориться, объяснить, что, на самом деле, он не так смешон. Ведь в Рядке ребята его любили – теперь он, конечно, сомневался в этом, просто дома никто не мог обидеть его безнаказанно, ведь у него был старший брат. Он надеялся, что его возьмут играть, пытался быть полезным, старался всем угодить, но это вызывало только новые насмешки. Это потом он догадался, что не столько сам Парамоха, сколько эти злые, трусливые насмешники – причина его несчастий.
   В школу принимали в основном детей иереев, иногда – дьяконов. Детей Афонька не имел, поэтому Нечаю и «посчастливилось» оказаться в стенах монастыря – кто-то же от их прихода должен был учиться.
   Монахи оказались жестокими ненавистниками своих учеников, их, похоже, только развлекали «игры» подопечных. Половина из них искренне считала, что грамоту можно вбить в головы ученикам только розгой, а вторая половина откровенно наслаждалась, наказывая мальчиков. В первый раз Нечая подвели под розги в конце второй недели в школе – свои же «товарищи»: Парамохе хотелось послушать, как Нечай будет визжать. И он визжал, потому что и предположить не мог, как это больно.
   После этого он прожил еще один день: плакал и прятался, и мечтал умереть. А потом в нем что-то надорвалось. Вообще-то дома он был добрым и спокойным мальчиком, старался со всеми дружить, никого не обидеть, не любил ссориться и не лез в заводилы, с радостью принимал игры, которые ему предлагали ребята. А тут… Сначала он возненавидел самого себя. Он чувствовал отвращение к себе, он считал себя распоследней мерзкой тварью, гадким слизняком, о которого не зазорно вытереть ноги. А потом, в ответ, как щит, как прикрытие, как оправдание, пришла злость на всех остальных.
   И однажды ночью, глотая слезы, Нечай поклялся самому себе, что больше никогда не заплачет. Пусть Парамоха делает, что хочет, пусть его забьют розгами до смерти, пусть его прибьют к кресту, как Иисуса, он больше никогда не заплачет. Он никогда ни о чем у них не попросит. Он никогда не посмотрит в их сторону. Он вычеркнет их из своей жизни. Вместо страха и отчаянья он ощутил ненависть, которая едва не прожгла его грудь насквозь.
   Это было одно из немногих обещаний, которое он выполнил. Он ни разу не заплакал – ненависть его оказалась столь сильна, что Нечай не чувствовал жалости к себе. Себя он ненавидел и презирал не меньше, чем всех вокруг. И чем более страшные «пытки» выдумывал ему Парамоха, тем сильней Нечай презирал себя за те первые две недели – он мог бы сразу догадаться, и вытерпеть, и не позволить унизить себя до такой степени. Конечно, Парамохе быстро надоела эта игра – теперь она ни у кого не вызывала смеха, скорей смесь страха и неловкости. И через несколько дней к Нечаю подошли двое ребят с предложением сыграть в ножички. В ножички Нечай играл отлично, но теперь предложение их встретил молча – ему не пришлось ничего изображать, он не испытал никакой радости от своей победы, и ненависть на его лице напугала мальчишек. Через несколько месяцев ему никто ничего не предлагал – вокруг него образовалась пустота, и Нечай надежно эту пустоту оберегал.
   Единственный раз он позволил себе пустить слезу, на рождество, когда к нему приехал отец. Он умолял забрать его домой, он никогда в жизни никого больше так не умолял, как отца тогда. Отец погладил его по голове, поцеловал в лоб и отказался. Его Нечай тоже ни о чем больше не просил.
   После этого и мысли о доме стали ему неприятны. Он не сомневался – там его тоже ненавидят. Разве что мама… Мысль о том, что мама его ненавидит, оказалась для него непосильной. Мама бы увезла его из этого отвратительного места. Только куда? Нечаю казалось, что в любом месте все будут его ненавидеть и презирать.
   Как ни странно, учился Нечай отлично. Он не прикладывал к этому никаких усилий, просто на уроках, когда все остальные ученики развлекали друг друга или спали, ему ничего больше не оставалось, как слушать. Спал он по ночам, потому что ночью ему тоже нечего было делать. Но учителя его все равно не любили, и розги доставались ему не реже, чем остальным. Теперь, когда он знал, как это больно, ему хватало сил терпеть наказания молча – их это выводило из себя. Однажды его секли до потери сознания – один из учителей заставлял мальчиков вслух читать молитвы под розгой: как только кончалась молитва, так сразу прекращалось наказание. Нечай не стал читать молитву и выдержал больше полутора сотни ударов, пока кровь не побежала на пол ручьем, и учитель не испугался. Нечай две недели пролежал в монастырской больнице, рядом со старыми, немощными убогими, жившими при монастыре, и больше учитель с ним не связывался – ему влетело от отца Макария.
   Иногда сверстники предпринимали попытки задираться к нему, но на Нечая накатывала бешеная, совершенно сумасшедшая злоба, и справиться с ним никто не мог – его стали бояться. Он всегда оставался один, за шесть лет обучения не подпустил к себе никого. Ни разу. Но кто бы мог представить, насколько ему было плохо! Он не завидовал другим мальчикам, он продолжал презирать себя, ему казалось, что все помнят те первые две недели и тоже презирают его. Презирают и потихоньку смеются. Если бы он сразу догадался не плакать, если бы не позволил хотя бы смеяться над собой…
   Пятнадцать лет ничего не изменили. Умом Нечай понимал, что все это глупость, его собственные выдумки, но так и не простил себе тех двух недель. И как только вспоминал о них, так сразу старался избавится от этих воспоминаний, не думать, забыть навсегда. Но мысли сами собой возвращались в стены школы за монастырской стеной, и лицо Парамохи не давало уснуть.
   Он старался думать о теплой печке, все еще излучающей жар, о ночном походе в лес, и когда, наконец, снова задремал, до самого утра бежал вдоль полуразрушенной стены, и не успевал подхватить девочку на руки. Просыпался от тяжелого удара тела об землю, обливался потом – теперь уже горячим – и снова бежал вдоль стены.
   Его разбудила мамина рука, вытирающая пот с его лица – для этого ей пришлось встать на табуретку.
   – Мама, ну что вы с ним возитесь? – ворчала из своего угла Полева, – так ему и надо, пусть хоть во сне помучается. У него же вообще совести нет! Вчера опять пьяный явился среди ночи, перебудил весь дом.
   Нечай, еще не открывая глаз, подумал, что в утреннем шуме чего-то не хватает, и только потом догадался – не стучал молоток Мишаты. Ну да, он же сам ему вчера руку сломал… Вот зараза…
   – Сыночек… – ласково прошептала мама, – что ж тебе такое снится каждую ночь?..
   – Это от пьянства, – фыркнула Полева.
   Нечай приоткрыл один глаз и взял маму за руку, а потом, блаженно потягиваясь, потерся лбом о ее мягкое плечо.
   – Все со мной хорошо, мам. Снится ерунда всякая.
   Он не мог ей объяснить, что счастлив только оттого, что проснулся здесь, дома, от ее прикосновения. Нечай не видел ее пятнадцать лет, и не сомневался, что давно стал для нее чужим за это время. Но они встретились так, словно расстались лишь накануне, и снова чувствовать себя любимым, балованным младшим сынком было необыкновенно приятно. В десять лет Нечай этого не ценил.
   – Хлебушка хочешь горяченького? Только из печки, – улыбаясь во весь рот, спросила мама.
   – Хочу, – Нечай ничего не ел со вчерашнего утра, только пил.
   – Мама, Мише этот хлеб в поте лица достается, между прочим… – вставила Полева.
   – Пока я в доме хозяйка, – строго ответила ей мама. От ее строгости – беспомощной и добродушной – Полева все равно не замолкала.
   Нечай неохотно слез с печи – все давно поели, мама успела испечь хлеб, и выяснилось, что руку Мишате он вовсе не сломал, подвернул только: сосед вставил сустав на место и сказал, что через три дня болеть перестанет. Так что Мишата со старшими ребятами уехал в лес – самое время валить деревья: соки по ним уже не идут, но и зимней сухости еще не появилось. Для клепок, из которых сделают бочки – в самый раз.
   Груша сидела и покачивала люльку с младенцем, беспокойно заглядывая тому в лицо. Нечай подмигнул ей, а она снова прижала палец к губам и улыбнулась – вчера в темноте Нечай не разглядел, а она, оказывается, выбила передний зуб. Наверное, молочный.
 
   Позавтракав – хотя время явно шло к обеду – теплым хлебом с молоком, Нечай снова пошел в трактир – забрать три рубля. Но встретили его еще на улице: приветствовали, хлопали по плечам, даже те, кто не бился об заклад, и те, кто проиграл деньги, и те, кто вчера не был в трактире. Нечай испытал некоторую неловкость от столь теплого к себе отношения, а вслед за неловкостью – недоверие.
   Хозяин трактира выставил принесенный кирпич на полку – грязный, с одной стороны поросший жестким лишайником, а с другой – раскрошившийся от времени.
   – Ну как? – спросил он, – видел оборотня?
   – Неа, – ответил Нечай.
   – Я ночью-то и не понял, что это ты приходил. Думал – приснилось. Утром проснулся – кирпич лежит! – хозяин расхохотался, – опять ты Афоньке нос утер! Сначала доход у него отобрал, а теперь и вовсе на посмешище выставил!
   – Я это… три рубля хотел забрать… – Нечай опустил голову – восторг хозяина вовсе его не радовал.
   – Забирай, конечно, – хозяин полез в ящик с деньгами, а потом не удержался и спросил, – ну как там, в лесу-то? Кто Микулу-то убил?
   Нечай пожал плечами. Что ему сказать? Что ему чудились странные звуки? Что флюгер взлетел с башни? Что туман стелился под ногами? Ерунда это. Но на всякий случай Нечай все же ответил:
   – Нехорошо там. Не знаю… Нехорошо.
   – Рассказал бы, а? Ну, как зашел, что увидел, что услышал…
   – Да ничего я не видел, – поморщился Нечай.
   Он постарался поскорей выйти из трактира, ему не нравилось отвечать на вопросы, не нравилось, что все вокруг хлопают его по плечам и выражают если не восторг, то одобрение.
   На рынке его ожидало то же самое. Он сжал губы и едва не начал грубить – каждый норовил спросить, что он видел в лесу. Нечай купил платок из тонкой шерсти, который стоил рубль двадцать, и на пару алтынов – леденцов для племянников. Подумал немного, и добавил нитку стеклянных бус для Груши – слишком серьезный подарок маленькой девочке, они стоили почти восемьдесят копеек, но Нечай поторговался и взял их за шестьдесят.
   Он хотел скорей вернуться домой и залезть на печь – вечер в трактире обещал быть чересчур утомительным. Но возле хлебного ряда его поймала за руку Дарёна – плотная, румяная девка, которой давно пора было выйти замуж. Впрочем, она считала, что слишком хороша для местных парней, и, говорят, успела отказать десятку женихов, чем невероятно сердила своего отца – колесника Радея, мужика сурового и до одури любящего свою единственную дочь. У Радея родилось пять сыновей подряд, и только последней, младшей, оказалась дочка – балованная и отцом, и матерью, и старшими братьями.
   На Нечая Дарена смотрела давно, еще с лета. На гулянки Нечай не ходил: игры молодых парней его не прельщали, и, хотя девок он не чурался, но и связываться с ними не хотел. Пока не наступили холода, он путался с женой Севастьяна, Фимкой, и был не единственным ее возлюбленным. Плотника Севастьяна пару лет назад придавило бревном и переломило хребет, и теперь он неподвижно лежал на лавке, а жена его искала утех на стороне. Фимка во всех отношениях, кроме внешности, подходила для этого – бездетная мужняя жена, да еще и ненасытная до мужских ласк. В монастыре Нечай не вспоминал о женщинах, там он всегда был голодным, усталым, замерзшим и всегда хотел спать. Но стоило ему немного отъесться и отдохнуть, как плоть тут же потребовала своего, и в первые пару месяцев в Рядке один только вид женщины сводил Нечая с ума настолько, что и рябая, тощая Фимка казалась ему желанной. Но к зиме он немного поуспокоился.
   – Нечай, – горячо шепнула Дарена ему в лицо, – ты правда ночью к старой крепости ходил?
   – Ну? – Нечай слегка отстранился и хотел незаметно высвободить руку.
   – И как там, в лесу? Страшно?
   – Просто жуть.
   Дарена прыснула и тут же спросила:
   – А что ты на девичий праздник не пришел?
   – Что я забыл на ДЕВИЧЬЕМ празднике? – он снисходительно наклонил голову на бок.
   – Ну как же… – Дарена сжала его руку чуть сильней, – все парни приходили. Мы всю ночь гуляли, костры жгли.
   – Да ну? И что вам Афонька на это сказал?
   – А что? Он сам приходил, он на девок глядеть любит, – она рассмеялась немного натянутым смехом и незаметно придвинулась к Нечаю еще ближе.
   Красивая была девка – высокая, чернобровая. От ее тела шло тепло, его не могла скрыть даже легкая шубка из куньего меха – одевал ее Радей хорошо.
   – Слушай, Нечай… – она пригнулась к самому его уху, – говорят, ты нечистой силы не боишься. Правда это?
   – Кто тебе сказал? – усмехнулся Нечай.
   – Но ведь не боишься?
   Он вздохнул.
   – Понимаешь, у нас такое случилось… Знаешь ты брошенную баню на Речном конце?
   – Ну?
   – Мы там гадаем по ночам. В бане гадать – самое верное. Она большая, мы по десять человек туда ходим. По двое-то страшно. Ты только не рассказывай никому, а то отец узнает – не пустит меня больше.
   Нечай вздохнул.
   – Там ровно в полночь кто-то к нам под окно стал приходить. Придет, постучит, постоит немного – а потом ходит вокруг…
   – Это Афонька! – кивнул Нечай, усмехаясь.
   – Нет! – фыркнула Дарена и отстранилась, – как же, Афонька! Он ночью из дома носа не кажет – оборотня боится. Мы думали, это оборотень… Или еще какая нечисть. Знаешь, он еще постучать не успеет, а в бане уже холодно делается – пар изо рта идет. А страшно как! Жуть!
   – Ну и что ты хочешь от меня?
   – Ты нечистой силы не боишься, может, спрячешься сегодня с нами вместе, а как он постучит – выйдешь и посмотришь, кто это, а?
   Нечай вздохнул с облегчением и почесал в затылке. Он ведь решил, что Дарена хочет ему предложить совсем другое, судя по ее вздохам. Конечно, посмотреть, кто пугает девок по ночам, было интересно, да и забавно – ведь такая скука вокруг. А поймать Афоньку за руку представлялось еще более потешным. Не хотелось только вязаться с девками – кто их знает, особенно Дарену. Но если их будет с десяток – ничего.
   – Ну, если натопите потеплей – приду, – он пожал плечами.
   – Натопим! – взвизгнула Дарена и кинулась ему на шею, – Нечаюшка, натопим!
   Он похлопал ее по плечу и освободился от объятий. Не хватало еще, чтоб по Рядку пошли слухи, что он обнимается с Дареной посреди рынка.
 
   Мама до слез обрадовалась платку. Мишата глянул на Нечая исподлобья и ничего не сказал – обиделся. Зато Полева тут же рассказала, что три рубля Нечай получил за богохульные речи. И весь рынок сегодня об этом с самого утра говорил. Мама пропустила ее слова мимо ушей, но Мишата скроил еще более презрительную мину.
   Племянники грызли леденцы и смотрели на Нечая одобрительно – если сласти дают за богохульные речи, то ничего предосудительного в произнесении богохульных речей быть не может. Мишату это раздражало, но он смолчал, не желая с Нечаем разговаривать. Полева же немедленно отреагировала на бусы, которые Нечай собрался повесить на шею Груше.
   – Нечего соплюхе такие вещи на себя одевать! Отберут на улице! Пусть дома лежит, в сундуке. Подрастет – будет носить.
   Нечай старался не спорить с Полевой – себе дороже, но тут не удержался, глядя на счастливое Грушино лицо:
   – Отберут – снова куплю.
   – Да на что ты купишь-то? Голодранец!
   – Наскребу, – хмыкнул Нечай.
   – Детей мне распускаешь, то леденцы, то подарки! Будут думать, что каждый день так жить можно!
   Нечай только вздохнул, но за него тут же вступилась мама:
   – Молчала бы! Он гостинцев твоим детям принес, нет чтобы спасибо сказать!
   – Он моих детей четыре месяца объедал, может и поделиться немного!
   Нечай, ни слова не говоря, залез на печь и вытянулся, прижимаясь к остывающим кирпичам.
 
   Он едва не проспал полночь, задремав после раннего ужина. Дома ложились рано, чтоб не жечь лишнего света. Мама рассказывала внукам сказки, и у Нечая сами собой закрывались глаза от ее монотонного, тихого голоса. Он не любил спать, он любил просыпаться.
   Ему снился холод. Ледяная вода, поднимающаяся до колен, в кромешной темноте, из которой масляные светильники выхватывают только круглые пятна. Ему страшно – он чувствует, как дрожит земля, колыхая воду. И эта дрожь исходит не от ударов кирок «коренных», она рождается в горе. Он торопиться забрать положенную ношу, хотя торопиться нельзя – это неписаный закон. Если есть возможность стоять, надо стоять. Все стоят. Если кто-то один начнет двигаться быстрей остальных, надзиратели все поймут. В гору они не лазают, здесь можно отдохнуть. Но отдыхать в ледяной воде совсем не хочется, и дрожь горы заставляет торопиться. Он ползет вверх по низкому лазу и волочит за собой тяжелый короб с рудой. Мимо него вниз спускается его напарник.
   – Не ходи туда, – говорит Нечай, – погоди немного.
   – Да ну, ненавижу этот лаз. Того и гляди придавит. Я лучше внизу отдохну.
   – Погоди, – Нечай хватает его за руку.
   Дрожь горы перерастает в гул, и его напарник все понимает. Они карабкаются наверх, обгоняя и отталкивая друг друга, Нечай бросает короб, срывает ногти, цепляясь за камни, сдирает локти и колени. Гул становится оглушительным треском, который катится им вдогонку. Гора выплевывает спертый воздух шахты, пропитанный грязной водой и масляным чадом. Низкий каменный свод над головой рушится, Нечай поворачивается лицом к потолку, выставляя вверх руки, но камни сминают его кости многопудовой тяжестью.
 
   Нечай проснулся и не сразу сообразил, почему на выставленные вверх руки ничего не давит и не падает. Он тысячу раз не успевал выбраться из каменного лаза, тысячу раз чувствовал тяжесть камней на груди, и всего один раз успел спастись – наяву. Его напарнику придавило ноги, и он умер через несколько часов после того, как над ним разобрали завал.
   Нечай отдышался и подождал, пока сердце перестанет бить по ребрам. Горячая печь, мягкая овчина. Храп Мишаты, сопение племянников. Как хорошо.
   Он не сразу вспомнил о том, что обещал Дарене прийти в брошенную баню, и не знал, наступила полночь или нет. С одной стороны, ходить туда было совершенно незачем, но и не пойти как-то неловко. Зачем тогда обещал? Нечай потихоньку слез с печи, надеясь ничего больше не уронить, надел сапоги на босу ногу, нащупал полушубок и выскользнул за дверь.
   Судя по тому, сколько людей крутилось на постоялых дворах, до полуночи было далеко. Нечай постарался пройти мимо трактира так, чтобы его никто не заметил – совершенно не хотелось разговоров и расспросов.
   Брошенная баня стояла на берегу реки, впрочем, такой уж брошенной ее считать не стоило – скорей, она была общей. Девки ходили в нее гадать, мужики – попариться в компании подальше от жен, да еще и с удовольствием нырнуть после этого в реку – Рядок стоял вдоль дороги, а не вдоль реки, как нормальные поселения, и летом после парной окунались в бочки с водой, а зимой просто обтирались снегом. Часто именно в эту баню приводили рожениц, особенно в случае тяжелых родов – суеверия насквозь пропитывали жизнь Рядка, и рожать следовало подальше от дома.