Она снова целует монахиню, поднимает ее, помогает одеться, осыпает ласковыми словами, освобождает от церковной службы и отсылает в келью.
   Трудно иметь дело с такими женщинами; никогда не знаешь, как им угодить, чего следует избегать и что надо делать. Ни в чем нет ни толку, ни порядка. То кормят обильно, то морят голодом. Хозяйство монастыря приходит в расстройство. Замечания принимаются враждебно либо оставляются без внимания. Настоятельницы с таким нравом или слишком приближают к себе, или чересчур отдаляют; они не держат себя на должном расстоянии, ни в чем не знают меры: от опалы переходят к милости, от милости к опале, неизвестно почему.
   Если разрешите, я приведу один пустяк, который может служить примером ее управления монастырем. Два раза в году она бегала из кельи в келью и приказывала выбросить в окно бутылки с ликерами, которые там находила, а через три-четыре дня сама посылала ликер большинству монахинь. Вот какова была та, которой я принесла торжественный обет послушания, – ибо наши обеты следуют за нами из одного монастыря в другой.
   Я вошла вместе с нею; она вела меня, держа за талию. Подали угощение – фрукты, марципаны, варенье. Суровый викарий стал меня хвалить, но она прервала его:
   – Они были не правы, не правы, я это знаю. Суровый викарий собрался продолжать, но настоятельница опять прервала его:
   – Почему они захотели от нее избавиться? Ведь она-воплощение кротости, сама скромность и, говорят, очень талантлива…
   Суровый г-н Эбер хотел было договорить то, что начал, но настоятельница снова его перебила и шепнула мне на ухо:
   – Я люблю вас до безумия. Когда эти педанты уйдут, я позову сестер, и вы нам споете какую-нибудь песенку. Хорошо?
   Меня разбирал смех. Суровый г-н Эбер несколько растерялся. Оба молодых священника, заметив мое и его замешательство, улыбнулись. Однако г-н Эбер тут же оправился и вернулся к своей обычной манере обращения: он резко приказал настоятельнице сесть и замолчать. Она села, но ей было не по себе. Она вертелась на стуле, почесывала голову, оправляла на себе одежду, хотя в этом не было надобности, зевала, а старший викарий держал речь в назидательном тоне о монастыре, который я покинула, о пережитых мною невзгодах, о монастыре, куда я вступила, о том, сколь многим я обязана людям, которые приняли во мне участие. При этих словах я взглянула на г-на Манури; он опустил глаза. Беседа приняла более общий характер. Тягостное молчание, предписанное настоятельнице, прекратилось. Я подошла к г-ну Манури и поблагодарила его за оказанные услуги. Я дрожала, запиналась, не знала, как выразить ему мою признательность. Мое смущение, растерянность, мое умиление, – ибо я в самом деле была очень растрогана, – слезы и радость вперемежку, все мое поведение было более красноречиво, чем могли быть мои слова. Его ответ был не более связен, чем моя речь. Он был так же смущен, как и я. Не знаю точно, что он сказал, но я поняла, что он более чем вознагражден, если ему удалось смягчить мою участь, что он будет вспоминать о том, что сделал, с еще большим удовольствием, чем я сама, что судебные дела, которые его удерживают в Париже, не позволят ему часто посещать арпажонский монастырь, но что он надеется получить от г-на старшего викария и г-жи настоятельницы разрешение справляться о моем здоровье и моем душевном состоянии.
   Старший викарий не расслышал последних слов, а настоятельница ответила:
   – Сколько вам будет угодно, сударь; она будет делать, что захочет. Мы постараемся загладить зло, которое ей причинили.
   И добавила совсем тихо, обращаясь ко мне:
   – Дитя мое, ты очень страдала? Как осмелились эти твари из лоншанского монастыря обижать тебя? Я знала когда-то твою настоятельницу, мы вместе были пансионерками в Пор-Рояле. Она была у нас бельмом на глазу. Мы еще успеем наговориться, ты мне обо всем расскажешь…
   При этих словах она взяла мою руку и похлопала по ней своей ладонью. Молодые священники также сказали мне несколько любезных слов. Было уже поздно. Г-н Манури простился с нами. Старший викарий и его спутники направились к г-ну сеньору Арпажона, куда были приглашены, и я осталась одна с настоятельницей, но ненадолго. Все монахини, все послушницы и пансионерки прибежали вперемежку. В мгновение ока я была окружена сотней незнакомок. Я не знала, кого слушать, кому отвечать. Каких только тут не было лиц, о чем только тут не болтали! Однако я заметила, что мои ответы и я сама не произвели дурного впечатления.
   Когда эти надоедливые расспросы наконец кончились и первое любопытство было удовлетворено, толпа стала редеть. Настоятельница выпроводила всех еще остававшихся у нее и пошла сама устраивать меня в моей келье. Она на свой лад проявила ко мне радушие: указывая на иконостас, говорила:
   – Тут мой дружок будет молиться Богу. Я прикажу положить подушку на скамеечку, чтобы она не поцарапала себе коленки. В кропильнице нет ни капли святой воды, сестра Доротея вечно что-нибудь забудет. Сядьте в кресло, посмотрите, удобно ли вам…
   Болтая таким образом, она усадила меня, прислонила мою голову к спинке кресла и поцеловала в лоб. Затем подошла к окну удостовериться, легко ли подымаются и опускаются рамы, к кровати – задернула и отдернула полог, чтобы испытать, плотно ли он сходится. Внимательно осмотрела одеяло:
   – Одеяло неплохое.
   Взяла подушку и, взбивая ее, сказала:
   – Дорогой головке будет на ней очень покойно. Простыни грубоваты, но таковы все в общине, матрацы хороши…
   Покончив с осмотром, она подошла ко мне, поцеловала и ушла. Во время этой сцены я думала про себя: «Что за безумное создание!»-и приготовилась к хорошим и к дурным дням.
   Я устроилась в своей келье, затем отстояла вечерню, поужинала и направилась в рекреационный зал. Некоторые из находившихся там монахинь ко мне приблизились, другие отошли в сторону. Первые рассчитывали на мое влияние у настоятельницы, вторые уже были встревожены оказанным мне предпочтением. Несколько минут прошло во взаимных похвалах, в расспросах о монастыре, который я оставила; монахини пытались распознать мой характер, вкусы, наклонности, убедиться, умна ли я. Вас прощупывают со всех сторон, расставляют ряд ловушек, с помощью которых приходят к весьма правильным выводам. Например, принимаются о ком-нибудь злословить и смотрят на вас, начинают что-нибудь рассказывать и ждут, попросите вы продолжать или не проявите любопытства; если вы скажете что-нибудь самое обыденное, вашими словами восхитятся, хотя все прекрасно понимают, что в них нет ничего особенного; вас намеренно хвалят или порицают; стараются выпытать ваши самые сокровенные мысли; интересуются вашим чтением, предлагают книги духовные или светские и отмечают ваш выбор; побуждают вас в какой-нибудь мелочи нарушить монастырский устав; поверяют вам свои секреты; упоминают о странностях настоятельницы. Все принимается к сведению, обо всем судачат; вас оставляют в покое и снова за вас принимаются; выведывают ваше отношение к вопросам морали, к благочестию, религии, к мирской и монастырской жизни-словом, решительно ко всему. В результате таких повторных испытаний придумывается характерный для вас эпитет, который в виде прозвища добавляют к вашему имени. Так, например, меня стали называть сестра Сюзанна Скрытница.
   В первый же вечер меня посетила настоятельница. Она пришла, когда я раздевалась. Она сама сняла с меня покрывало, головной убор и нагрудник, причесала на ночь, сама меня раздела. Она наговорила мне множество нежных слов, осыпала ласками, которые меня слегка смутили, не знаю почему, так как я ничего дурного в них не видела, да и она также. Даже теперь, когда я об этом думаю, я не понимаю, что тут могло быть предосудительного. Тем не менее я рассказала об этом моему духовнику. Он отнесся к этой фамильярности, – которая казалась мне тогда, да и теперь кажется, вполне невинной, – с большой серьезностью и решительно запретил мне впредь допускать ее. Она поцеловала мне шею, плечи, руки, похвалила округлость моих форм и фигуру, уложила в постель, подоткнула с двух сторон одеяло, поцеловала глаза, задернула полог и ушла. Да, забыла еще упомянуть, что настоятельница, предполагая, что я утомлена, разрешила мне оставаться в постели, сколько мне заблагорассудится.
   Я воспользовалась ее разрешением. Это, думается мне, была единственная спокойная ночь, проведенная мною в монастырских стенах, а я почти их не покидала.
   На следующее утро, около девяти часов, кто-то тихо постучал в мою дверь; я еще лежала в постели. Я откликнулась, вошла монахиня. Довольно сердитым тоном она заметила, что уже поздно и что мать настоятельница просит меня к себе. Я встала, поспешно оделась и побежала к ней.
   – Доброе утро, дитя мое, – сказала она. – Хорошо ли вы провели ночь? Кофе вас ждет уже целый час. Думаю, что он вам придется по вкусу. Пейте его поскорей, а потом мы побеседуем.
   Говоря это, она разостлала на столе салфетку, подвязала меня другой, налила кофе и положила сахар. Другие монахини тоже завтракали друг у друга. В то время как я ела, она рассказывала о моих товарках, обрисовала мне их, руководствуясь своей неприязнью или симпатией, обласкала меня, засыпала вопросами об оставленном мною монастыре, о моих родителях, о пережитых мною огорчениях. Хвалила, осуждала, болтая, что взбредет в голову, ни разу не дослушав до конца моего ответа. Я ей ни в чем не перечила. Она осталась довольна моим умом, моей рассудительностью, моей сдержанностью. Между тем пришла одна монахиня, потом вторая, потом третья, четвертая, пятая. Заговорили о птицах настоятельницы. Одна рассказала о странных привычках какой-то сестры, другая подсмеивалась над разными слабостями отсутствовавших. Все пришли в веселое настроение духа. В углу кельи стояли клавикорды, и я по рассеянности стала перебирать клавиши. Только что прибыв в монастырь, я не знала тех, над которыми трунили, и не находила в том ничего забавного. Впрочем, если бы я и знала их, это не доставило бы мне удовольствия. Нужно обладать очень тонким юмором, чтобы шутка была удачной, да и у кого же из пас нет смешных сторон? В то время как все смеялись, я взяла несколько аккордов и мало-помалу привлекла к себе внимание окружающих. Настоятельница подошла ко мне и, похлопав по плечу, сказала:
   – А ну, сестра Сюзанна, позабавь нас-сначала сыграй что-нибудь, а потом спой.
   Я сделала то, что она велела, – исполнила две-три пьесы, которые знала наизусть, потом импровизировала немного, наконец спела несколько строф из псалмов на музыку Мондонвиля.
   – Все это прекрасно, – заметила настоятельница, – но святости мы имеем достаточно в церкви. Чужих здесь никого нет, это все мои добрые приятельницы, которые станут и твоими; спой нам что-нибудь повеселей.
   – Но, может быть, она ничего другого не знает, – возразили некоторые монахини. – Она устала с дороги, нужно ее поберечь, хватит на этот раз.
   – Нет, нет, – заявила настоятельница, – она чудесно себе аккомпанирует, а лучшего голоса, чем у нее, нет ни у кого в мире. (И в самом деле, я пою недурно, но скорее могу похвалиться хорошим слухом, мягкостью и нежностью звука, чем силой голоса и широтой диапазона.) Я не отпущу ее, пока она нам не споет что-нибудь в другом роде.
   Слова монахинь меня задели, и я ответила настоятельнице, что мое пение больше не доставляет удовольствия сестрам.
   – Зато оно еще доставит удовольствие мне. Я не сомневалась в таком ответе и спела довольно игривую песенку. Все захлопали в ладоши, стали хвалить меня, целовать, осыпать ласками, просили спеть еще – неискренние восторги, продиктованные ответом настоятельницы. Между тем среди присутствующих монахинь не было почти ни одной, которая не лишила бы меня голоса и не переломала бы мне пальцев, если бы только могла. Те из них, которые, быть может, никогда в жизни не слышали музыки, позволили себе сделать по поводу моего пения какие-то нелепые и язвительные замечания, но это не произвело на настоятельницу никакого впечатления.
   – Замолчите! – приказала она. – Сюзанна играет и поет, как ангел. Я хочу, чтобы она каждый день ко мне приходила. Я сама когда-то немного играла на клавесине; она должна помочь мне припомнить то, что я знала.
   – Ах, сударыня, – возразила я, – что раньше умел, того никогда полностью не забудешь…
   – Ну хорошо, я попробую; пусти меня на свое, место…
   Она взяла несколько аккордов и сыграла какие-то пьески – шальные, причудливые, бессвязные, как и ее мысли. Но несмотря на все недостатки ее исполнения, я видела, что у нее гораздо больше беглости в пальцах, чем у меня. Я ей об этом сказала, потому что люблю отмечать чужие достоинства и редко упускаю такой случай, если только похвала не противоречит истине. Это так приятно!
   Монахини разошлись одна за другой, и я осталась почти наедине с настоятельницей. Мы заговорили о музыке. Она сидела, я же стояла рядом с ней. Она взяла мои руки и, пожимая их, сказала:
   – Она не только прекрасно играет, у нее еще самые прелестные пальчики на свете. Взгляните-ка, сестра Тереза.
   Сестра Тереза опустила глаза, покраснела и что-то пробормотала. Однако-прелестные у меня пальцы или нет, права настоятельница или нет-почему это произвело такое впечатление на сестру Терезу? Настоятельница обняла меня за талию и, восхищаясь моей фигурой, привлекла меня к себе, посадила на колени, приподняла мне голову и попросила смотреть на нее. Она восторгалась моими глазами, ртом, щеками, цветом лица. Я молчала, потупив глаза, и переносила все ее ласки покорно, как истукан. Сестра Тереза была рассеянна, встревожена, она ходила взад и вперед по келье, трогала без всякой надобности все, что ей попадалось под руку, не знала, что с собой делать, смотрела в окно, прислушиваясь, не стучит ли кто-нибудь в дверь.
   – Сестра Тереза, ты можешь уйти, если соскучилась с нами, – предложила ей настоятельница.
   – Нет, сударыня, мне не скучно.
   – У меня еще тысяча вопросов к этой малютке. Я хочу знать всю ее жизнь. Как я могу загладить зло, которое ей причинили, если мне ничего не известно? Я хочу, чтобы она поведала мне все свои горести, ничего не скрывая. Я уверена, что у меня сердце будет разрываться и я заплачу, но это неважно. Сестра Сюзанна, когда же я все узнаю?
   – Когда вы прикажете, сударыня.
   – Я бы попросила тебя немедля приступить к рассказу, если у нас есть еще время. Который час?
   – Пять часов, сударыня, – ответила сестра Тереза. – Сейчас ударят к вечерне.
   – Пусть она все-таки начнет.
   – Вы обещали, сударыня, уделить мне минутку и утешить меня перед вечерней. У меня возникают такие мучительные мысли. Я бы так хотела открыть свою душу вам, матушка. Без этого я не смогу молиться в церкви, не смогу сосредоточиться.
   – Нет, нет, – перебила ее настоятельница, – ты с ума сошла; брось эти глупости. Держу пари, что знаю, в чем дело. Мы поговорим об этом завтра.
   – Ах, матушка, – молила сестра Тереза, упав к ногам настоятельницы и заливаясь слезами, – лучше сейчас.
   – Сударыня, – сказала я настоятельнице, поднимаясь с ее колен, на которых еще сидела, – согласитесь на просьбу сестры, прекратите ее страдания. Я уйду; я еще успею исполнить ваше желание и рассказать все о себе. Когда вы выслушаете сестру Терезу, она перестанет болеть душой.
   Я сделала шаг к двери, чтобы выйти, но настоятельница удержала меня одной рукой. Сестра Тереза схватила другую руку и, стоя на коленях, покрывала ее поцелуями и плакала.
   – Право, сестра Тереза, – промолвила настоятельница, – ты мне очень докучаешь своими тревогами. Я тебе уже об этом говорила, мне это неприятно и стеснительно. Я не хочу, чтобы меня стесняли.
   – Я это знаю, но я не властна над своими чувствами; я бы хотела, но не могу…
   Тем временем я ушла, оставив настоятельницу с молоденькой сестрой.
   Я не могла удержаться, чтобы не посмотреть на нее в церкви. Она все еще оставалась угнетенной и печальной. Наши глаза несколько раз встретились. Мне показалось, что она с трудом выдерживает мой взгляд. Что же касается настоятельницы, то она задремала в своем заалтарном кресле.
   Службу закончили с необычайной быстротой. Церковь, по-видимому, не являлась излюбленным местом в монастыре. Сестры выпорхнули из нее, щебеча, как стая птиц, вылетающих из своей клетки. Они побежали друг к другу, смеясь и болтая. Настоятельница заперлась у себя, а сестра Тереза остановилась на пороге своей кельи, следя за мной, словно желая узнать, куда я направляюсь. Я вошла к себе, и только несколько минут спустя сестра Тереза бесшумно закрыла дверь своей кельи.
   Мне пришло на ум, что эта молодая девушка ревнует ко мне, что она боится, как бы я не похитила того места, которое она занимает в душе настоятельницы, и не лишила ее благоволения нашей матушки.
   Я наблюдала за нею несколько дней подряд, и когда ее злобные вспышки, ее ребяческий страх и упорная слежка за мной, ее внимание ко всем моим действиям, старания не оставлять нас вдвоем с настоятельницей, вмешиваться в наши беседы, умалять мои достоинства и подчеркивать мои недостатки, а еще более ее бледность, ее тоска, слезы, расстройство ее здоровья и, возможно, даже рассудка убедили меня в правильности моих подозрений, я пошла к ней и спросила:
   – Милый друг, что с вами?
   Она мне не ответила. Мое посещение застало ее врасплох, она смутилась. Она не знала, что сказать и что делать.
   – Вы недостаточно справедливы ко мне. Будьте со мной откровенны. Вы боитесь, чтобы я не воспользовалась расположением ко мне нашей настоятельницы и не вытеснила вас из ее сердца. Успокойтесь, это не в моем характере. Если мне посчастливится добиться какого-нибудь влияния на нашу…
   – Вы добьетесь всего, чего пожелаете. Она вас любит. Она делает для вас в точности то, что вначале делала для меня.
   – Ну так не сомневайтесь, что я использую доверие, которое она мне окажет, только для того, чтобы усилить ее нежное чувство к вам.
   – Разве это будет зависеть от вас?
   – А почему бы и нет?
   Вместо ответа она бросилась мне на шею и сказала, вздыхая:
   – Это не ваша вина, я знаю, я себе это все время твержу, но обещайте мне…
   – Что я должна обещать вам?
   – Что… что…
   – Говорите, я сделаю все, что будет от меня зависеть.
   Она замялась, закрыла руками глаза и проговорила так тихо, что я с трудом расслышала:
   – Что вы будете как можно реже видеться с ней… Эта просьба показалась мне столь странной, что я не могла удержаться, чтобы не спросить:
   – А какое для вас имеет значение, часто или редко вижусь я с нашей настоятельницей? Меня нисколько не огорчит, если вы будете хоть все время проводить с ней. И вас тоже не должно огорчать, если я буду часто с ней видеться. Разве вам мало моего обещания не вредить ни вам, ни кому бы то ни было другому?
   Отойдя от меня и бросившись на кровать, она мне ответила только следующими словами, произнесенными тоном глубокого страдания:
   – Я погибла!
   – Погибли? Но почему же? Вы, как видно, считаете меня самым злым существом в мире!
   В эту минуту вошла настоятельница. Она заходила в мою келью, не застала меня там и безрезультатно обошла почти весь монастырь. Ей и в голову не пришло, что я могла быть у сестры Терезы. Когда она об этом узнала от тех сестер, которых послала меня искать, то поспешила сюда. Какое-то смятение отражалось в ее глазах и лице, но она ведь так редко бывала в ладу сама с собой.
   Сестра Тереза молчала, сидя на своей кровати; я стояла рядом.
   – Матушка, – обратилась я к настоятельнице, – простите, что я сюда зашла без вашего разрешения.
   – Конечно, – ответила она, – было бы лучше попросить у меня разрешения.
   – Мне стало жаль милую сестру, я видела, что она очень сокрушается.
   – Из-за чего?
   – Сказать ли вам? А почему бы не сказать? Такая чувствительность делает честь ее душе и так убедительно говорит о ее привязанности к вам. Знаки вашего расположения ко мне задели в ней самые чувствительные струны. Она боится, чтобы я не заняла первого места в вашем сердце. Это чувство ревности, столь достойное, естественное и лестное для вас, дорогая матушка, причинило, как мне кажется, страдание сестре, и я пришла ее успокоить.
   Выслушав меня, настоятельница приняла строгий и внушительный вид.
   – Сестра Тереза, – сказала она ей, – я вас любила и еще люблю. Я ни в чем не могу пожаловаться на вас, и вам не придется жаловаться на меня, но я не желаю выносить таких исключительных притязаний. Откажитесь от них, если не хотите утратить то, что осталось от моей привязанности к вам, и если еще помните судьбу сестры Агаты…
   Тут, повернувшись ко мне, она пояснила:
   – Это высокая брюнетка, которую вы видели в церкви напротив меня. (Я так мало общалась с другими монахинями, так недавно еще появилась в этом монастыре, была таким здесь новичком, что еще не знала имен всех моих товарок.) Я любила Агату, – продолжала настоятельница, – когда сестра Тереза вступила в наш монастырь и когда я начала ее баловать. Сестра Агата стала так же волноваться, совершала те же безумства. Я предупредила ее, но она не исправилась, и тогда мне пришлось прибегнуть к суровым мерам, которые применялись слишком долго и которые совершенно не соответствуют моему характеру; все сестры вам скажут, что я добра и наказываю только скрепя сердце…
   Затем, снова обратившись к сестре Терезе, она прибавила:
   – Дитя мое, я не потерплю никаких стеснений, я вам об этом уже говорила. Вы меня знаете, не доводите меня до крайности…
   Потом, опершись на мое плечо, сказала мне:
   – Пойдемте, сестра Сюзанна, проводите меня. Мы вышли. Сестра Тереза хотела последовать за нами, но настоятельница, небрежно обернувшись через мое плечо, тоном, не терпящим возражений, приказала:
   – Вернитесь в свою келью и не выходите оттуда, пока я вам не разрешу…
   Та повиновалась, хлопнула дверью, и при этом у нее вырвались какие-то слова, от которых настоятельница вздрогнула, не знаю почему, так как они были лишены всякого смысла. Я заметила ее гнев и стала просить ее:
   – Матушка, если вы сколько-нибудь расположены ко мне, простите сестру Терезу. Она потеряла голову, она не знает, что говорит и что делает.
   – Простить ее? Охотно, но что я от вас за это получу?
   – Ах, матушка, я была бы счастлива, если бы у меня нашлось что-нибудь, что могло бы вам понравиться и вас успокоить.
   Она потупила глаза, покраснела и вздохнула-ну совсем как влюбленный. Затем прошептала, бессильно опираясь на меня, словно готовая лишиться чувств:
   – Подставьте ваш лоб, я его поцелую. Я наклонилась, и она поцеловала меня в лоб. С той поры, когда какой-нибудь монахине случалось провиниться, я заступалась за нее и была уверена что ценою самой невинной ласки добьюсь ее прощения. Она целовала мне лоб, шею, губы, руки и плечи, но чаще всего губы; она находила, что у меня чистое дыхание, белые зубы, свежий и алый рот.
   Право, я была бы просто красавицей, если бы хоть в малейшей степени заслуживала похвалы, которые она мне расточала. Любуясь моим лбом, она говорила, что он бел, гладок и прекрасно очерчен; о моих глазах она говорила, что они сверкают, как звезды; о моих щеках-что они румяны и нежны; она находила, что ни у кого нет таких округлых, словно точеных, рук с такими маленькими, пухлыми кистями; что грудь моя тверда, как камень, и чудесной формы; что такой изумительной, редкой по красоте шеи нет ни у одной из сестер. Чего только она мне не говорила– всего не перескажешь. Какая-то доля правды все же была в ее словах. Многое я считала преувеличением, но не все.
   Иногда, окидывая меня с головы до ног восторженным взглядом, какого я никогда не замечала ни у одной женщины, она восклицала.
   – Нет, это величайшее счастье, что Господь призвал ее к затворничеству! С такой наружностью, живя в миру, она погубила бы всех мужчин, которые встретились бы на ее пути, и сама погибла бы вместе с ними. Все, что делает Бог, он делает к лучшему.