За ужином Нина была оживлена: Куницкий предложил ей вдвоем проводить дорогого пана Никодима на станцию. На этот раз Дызме предстояло ехать по железной дороге, потому что автомобиль нуждался в ремонте.
   Нина вся трепетала от волнения. Правда, она не могла попрощаться с Никодимом так, как ей хотелось, но ее взгляд говорил больше, чем самые горячие поцелуи.
   В купе первого класса Дызма ехал один; сунув проводнику на чай, Куницкий велел в это купе никого больше не пускать: нечего, дескать, беспокоить пана Дызму, важного человека, личного друга министров.
   Попойка была дикая. Никодима привезли в гостиницу вдребезги пьяным и на руках внесли в номер.
   Да и пили-то не без причины. Даже теперь, полностью очнувшись, он не мог прийти в себя от изумления после вчерашнего дня, который запечатлелся в его мозгу сплошным хаосом событий.
   Например, заседание в высоком зале, где он, Дызма, сидел за одним столом с премьер-министром, с министрами как равный с равными, запанибрата.
   Читали какие-то отчеты, приводили цифры. А потом — что за минута! — все стали пожимать ему руку, благодарить его за то, что он повторил все, что говорил ему Куницкий насчет скупки зерна!.. Как они это назвали? Ага, ломбард! Смешно. До сих пор он считал, что ломбард — это сдать под залог часы или костюм… А потом вопрос премьера:
   — Уважаемый пан Дызма, не согласитесь ли вы взять на себя руководство хлебной политикой в государстве?
   Сперва он тянул с ответом, затем начал отказываться, уверяя, что ему, пожалуй, не справиться, но все сообща так на него насели, что Никодим вынужден был согласиться.
   Он расхохотался:
   — Вот дьявол! Чего достиг человек! Председатель Государственного хлебного банка! Председатель!
   Затем ему вспомнились засыпавшие его вопросами журналисты, ослепляющий блеск магния. Ага, надо посмотреть, что напечатали.
   Он позвонил и велел коридорному купить все газеты. Начал одеваться. Когда принесли газеты, он схватил первую попавшуюся, глянул — и кровь бросилась в лицо.
   На первой странице красовалась его фотография.
   Он стоял, заложив руку в карман, с задумчивым выражением на лице. Выглядело это вполне солидно. Вполне. Под фотографией было написано: «Д-р Никодим Дызма, инициатор новой аграрной политики, получил поручение учредить Государственный хлебный банк; он назначен председателем правления этого банка».
   Рядом, под сенсационным заголовком, в длинной статье приводилось официальное правительственное сообщение, биография Дызмы и интервью.
   В сообщении говорилось о том, что Совет Министров, по предложению Яшунского, постановил начать борьбу с экономическим кризисом путем энергичных действий на хлебном рынке. Далее подробно излагался проект и следовала информация о соответствующих распоряжениях, которые вступят в силу после того, как закон будет принят сеймом.
   Биография для Дызмы была сюрпризом. Из нее он узнал, что родился в поместье своих родителей в Курляндии, гимназию окончил в Рите, а высший курс экономических наук в Оксфорде; затем в качестве кавалерийского офицера доблестно сражался против большевиков, был ранен и награжден орденом «Virtuti Militari» и Крестом Отважных, в последнее время ушел с политической сцены и занялся сельским хозяйством в Белостоцком воеводстве.
   Биография пестрела такими эпитетами, как «светлый», «знаменитый», «творческий»… В конце было отмечено, что председатель Никодим Дызма пользуется репутацией человека с сильной волей, твердым характером, известен своими организаторскими способностями.
   Но больше всего изумило Никодима интервью. Он читал и глазам не верил. Правда, в тот вечер он нализался до бесчувствия, но ведь беседовал с корреспондентами он еще до ужина. Из того, что здесь написали, ему, Никодиму, не принадлежит ли единого слова. Тут были фразы, которые он, несмотря на все усилия, понять не мог, тут были высказаны мнения по вопросам, о которых он не имел ни малейшего представления.
   Никодим беззлобно выругался. А может, стоило и порадоваться: вероятно, тот, кто прочтет такое интервью, будет считать папа Дызму, председателя правления банка, человеком недюжинного ума.
   Почти все газеты поместили примерно один и тот же текст и его снимки в различных позах. Больше всего ему понравился тот, где он сидит на диване между премьером и министром Яшунским. Была неплоха и та фотография, где он, нахлобучив шляпу, спускается по лестнице, а за ним следом со шляпой в руке идет пожилой господин с седыми усами. Подпись под снимком гласила:
   «Никодим Дызма покидает дворец Совета Министров в сопровождении своего будущего сотрудника, вновь назначенного директора хлебного банка Владислава Вандрышевского, бывшего вице-министра финансов».
   «Вот, — подумал Дызма, — теперь вся Польша меня знает». И вдруг перепугался. Ему пришло в голову, что газеты дойдут и до Лыскова — и пан Бочек, и Юрчак, и все те, кто его так хорошо знает, догадаются без труда, что Курляндия, гимназия и Оксфорд — все это басни! Вот черт!
   Вдруг кому-нибудь из них придет в голову написать в газету и выложить всю правду?
   По спине забегали мурашки. Никодим, чертыхаясь, принялся шагать взад и вперед по комнате, потом снова начал рассматривать газеты и наконец пришел к выводу, что разоблачение со стороны прежних знакомых маловероятно: его пост, его связи лишат их смелости. Разве что анонимку напишут… Но к анонимкам нет серьезного отношения. Дызма почти успокоился. Зато, перечитывая перечень своих талантов, вдруг спохватился: справится ли? Ну, положим, большая часть работы достанется на долю этого Вандрышевского, но ведь и он должен будет что-то делать: говорить, решать, подписывать… Заниматься делами, которых не понимает! Есть только один выход: найти кого-нибудь посмекалистей… Вот если бы Куницкий согласился! Не захочет… Придется оставить должность управляющего в Коборове. Дызме стало грустно при мысли о разлуке с Ниной, но он тут же утешил себя:
   «Ничего не поделаешь: надо так надо. Не одна она на свете».
   Труднее всего разыскать человека, который будет работать за него… Можно бы сделать его секретарем… И вдруг Никодим хлопнул себя по лбу: — Кшепицкий!
   И даже подскочил от радости: Кшепицкий — пройдоха, огонь, воду и медные трубы прошел, этот знает, где раки зимуют. Его па пушку не возьмешь, к тому же свой человек. Договориться с ним — будет шевелить мозгами за двоих.
   Эта мысль до того обрадовала Дызму, что он решил немедленно разыскать Кшепицкого.
   Никодим спешно оделся. Через четверть часа он уже звонил у дверей пани Пшеленской. В доме в это время обед приближался к концу. Дызма застал у нее Кшепицкого и познакомился с хилой, веснушчатой девицей, панной Хульчинской.
   Никодима встретили шумными поздравлениями. Пани Пшеленская назвала его спасителем помещиков, Кшепицкий — Наполеоном сельского хозяйства, а панна Хульчинская глядела ему в рот.
   Завязался разговор о Коборове, и все ужасно огорчились, узнав, что у Дызмы не будет теперь времени заниматься делом Жоржа Понимирского.
   — Впрочем, — заметил он, — в голове у него так все перепуталось, что все равно ничего не удастся сделать.
   Зызя выругался, веснушчатая девица погрустнела, а пани Пшеленская заявила, что не следует терять надежды.
   Кульминационным моментом визита была минута, когда Никодим, отхлебнув кофе, заявил:
   — А я к вам с предложением. Пан Кшепицкий, вы сейчас занимаете какую-нибудь должность?
   — Нет.
   — А хотели бы?
   — Конечно! — всплеснула пухлыми ручками Пшеленская.
   — Видите, в чем дело, — продолжал Никодим, — мне необходим секретарь. Секретарь председателя правления банка — дело не шуточное. Это должен быть умный, толковый человек. Он должен отвечать за дело. Понимаете?
   Кшепицкий облизал губы и напустил на себя равнодушие.
   — Благодарю вас, пан председатель, не знаю, справлюсь ли я. Затем… гм… скажу откровенно: в чиновники я, пожалуй, не гожусь. Определенные часы работы, изо дня в день рано вставать… Вы уж меня извините.
   Дызма хлопнул Кшепицкого по коленке:
   — Ничего! Не бойтесь. Будете сидеть на работе в те же часы, что и я. А ведь вы, наверно, не думаете, что председатель будет торчать все время на одном месте?
   На то у нас есть директор. Мы будем заниматься только главными вопросами, самыми главными. Ну, руку!
   Пшеленская пришла в восторг. От волнения она стала говорить Кшепицкому «ты» и умоляла его согласиться.
   Кшепицкий улыбнулся и подал Дызме руку.
   — Благодарю вас, паи председатель. Но хотелось бы узнать, какой оклад вы мне назначите?
   Никодима приятно пощекотало «пан председатель». Упершись руками в бедра, он спросил:
   — Ну, а сколько вы хотите?
   Трудно сказать… — Ну, смелее.
   Я полагаюсь на вас, пан председатель.
   Дызма добродушно улыбнулся.
   — Пан председатель считает, что пан секретарь сам должен назначить сумму.
   Все вежливо рассмеялись.
   — Боже мой, мне кажется, каких-нибудь тысячу злотых… — начала Пшеленская.
   — Тысячу двести! — торопливо — вставил Кшепицкий.
   — Что? Тысячу двести? Ну, так я дам вам тысячу пятьсот.
   И Дызма торжествующим взглядом обвел присутствующих. Кшепицкий под восторженные аханья Пшеленской вскочил со стула и, расшаркавшись, стал благодарить пана председателя.
   Пшеленская объявила, что назначение следует обмыть, и велела лакею принести бутылку шампанского.
   Ну, Кшепицкий, — сказал Дызма, поднимая бокал, — только одно-единственное условие: круговая порука. Понятно? Круговая порука. Это значит, мы стоим друг за друга. Никому не выбалтывать, о чем шла речь на наших с вами совещаниях.
   — Понимаю, пан председатель.
   — А я, в свою очередь, обещаю: если буду вами доволен, к каждому празднику две-три тысячи наградных.
   Кшепицкий проводил Дызму до гостиницы. По дороге говорили о банке, и Никодим обещал на следующий же день познакомить Кшепицкого с Вандрышевским.
   — Времени у меня в обрез — необходимо устроить еще кое-какие дела, поэтому уговоримся: организацией займется Вандрышевский, отчитываться он будет не мне, а вам. Понимаете? А вы будете докладывать мне, совещаться со мной и передавать мои распоряжения директору.
   — Так будет лучше всего, — поспешно согласился Кшепицкий.
   — Искусство управления, пан Кшепицкий, запомните это, зиждется на умении быстро решать дела.
   В гостинице Дызма застал Уляницкого. Тот шумно его приветствовал.
   — Знаешь, Никусь, у меня все еще гудит в голове от вчерашней попойки. Ну как? Сделал уже визиты?
   — Какие визиты?
   — Те, которые полагается. Премьеру, Яшунскому, Брожинскому и еще кое-кому… К Терковскому ты, верно, не поедешь? Хотя, кажется, он на тебя не сердится.
   — По-твоему, это необходимо?
   — А то как же!
   — Гм… — в растерянности пробормотал Дызма. — Знаешь ли, одному… Вот если бы ты со мной поехал…
   — Что ж, давай.
   Условились, что визиты нанесут завтра, так как сегодня вечером обоим предстоит участвовать в заседании, где будет назначен срок открытия банка и обсуждены другие формальности.
   Не прошло и двух недель, а предварительные работы шли полным ходом. Банку предоставили новое здание на Вспульной улице, в двух его этажах разместился сам банк и восьмикомнатная квартира председателя.
   Закон, правда, разрабатывался еще в комиссиях сейма, но не подлежало сомнению, что обе палаты примут правительственный проект без существенных поправок.
   Все это мало беспокоило Дызму, потому что все дела устраивали Вандрышевский и Кшепицкий.
   Последний был незаменим. Он с жаром принялся за работу и, как человек сообразительный, всегда умел добиться того, чего ему хотелось. Во всех случаях он прикрывался одним и тем же — он произносил безапелляционным тоном:
   — Так хочет пан председатель.
   Сначала Вандрышевский, да и другие чиновники, недовольные тем, что Кшепицкий всюду сует нос, спрашивали у Дызмы, действительно ли таково его мнение, и Дызма, который часто не понимал, о чем идет речь, повторял каждый раз все ту же фразу:
   — Раз Кшепицкий говорит, значит, я так решил — не о чем и спрашивать.
   Поэтому вскоре пришлось примириться с назойливостью Кшепицкого. Впрочем, он стал вскоре личным другом председателя. В ежедневном общении он быстро обнаружил уязвимые места своего патрона: умело играя на его слабостях, он сделал так, что Дызма не мог теперь без него обходиться. Тем не менее Никодим был с Кшепицким всегда начеку. Влияние возрастало, связи укреплялись, Кшепицкий, побаиваясь Дызмы, считал, что тот обладает какой-то магической силой, необыкновенным складом ума.
   Правда, Кшепицкий дивился тому, что на Никодима часто находило умопомрачение и он не мог разобраться в самых простых вопросах. Но потом секретарь решил, что председатель нарочно прикидывается простачком, чтобы тем легче накрыть подчиненных на каких-нибудь махинациях. Впрочем, он понимал, что его судьба в руках Дызмы, что с уходом последнего он останется на мели и поэтому в его интересах укрепить престиж начальника. И он делал все, чтобы окружить Дызму ореолом олимпийского величия и недосягаемости. А это, в свою очередь, вполне отвечало намерениям Никодима.
   Выпавшие ему на долю редкие почести и в самом деле укрепили его в убеждении, что до сих пор он недооценивал свои возможности. Однако осторожность его ничуть не уменьшалась. Он сознавал, что умственный багаж его скуден, что держаться на людях он не умеет, что в его образовании немало пробелов. Свободнее всего чувствовал себя Никодим с Кшепицким, но и в его обществе напускал на себя некую таинственность.
   Вскоре он прослыл самым молчаливым человеком в Польше. Одни приписывали это усвоенной у англичан манере поведения, другие вспоминали, что как-то на приеме у премьера, когда дамы пытались вызвать его на разговор, он сказал:
   — Говорить мне не о чем.
   Ясно, что тот, кто много думает, редко открывает рот для разговора.
   Хотя Никодим и вида не подавал, его часто доводило до отчаяния то, что он не знал светских обычаев, не понимал многих слов. Поэтому он решил пополнить запас своих познаний.
   С этой целью он зашел как-то в один из книжных магазинов на Свентокшиской улице и купил три книги: «Словарик иностранных слов», «Энциклопедию» и «Бон-тон».
   Особенно большую помощь оказал ему «Бонтон». В первый же день с его помощью он разгадал, почему Уляницкий велел ему бросить в почтовый ящик премьера не одну, а две визитные карточки.
   Что касается «Словарика», то Никодим пользовался им регулярно. Каждое слово, которое он не понимал, он старался запомнить и затем по словарю искал объяснение.
   «Энциклопедию» Никодим принялся штудировать систематически. Он начал читать ее с самого начала и к отъезду успел дойти до буквы «Д". Чтение не увлекало его, но, заметив его благотворные результаты, он решил одолеть всю книгу. Это было, пожалуй, единственным занятием Никодима, если не считать чтения писем от Нины. Ежедневно он получал от нее но крайней мере одно письмо. Письма были пространные, и Дызма, не переставая признавать, что написаны они прекрасно, в конце концов потерял терпение и перестал читать их. Он обычно заглядывал только в конец, где сообщались свежие новости. Он узнал, что Куницкий не намерен отказаться от гениального управителя и считает, что Никодим сумеет совместить пост председателя с должностью полномочного представителя коборовского имения — ведь ему предоставляют полную свободу и не требуют исполнения каких-либо обязанностей.
   Нину это очень радовало, и она умоляла Дызму согласиться. Никодим долго размышлял и принял предложение только тогда, когда Кшепицкий с убеждением заявил, что от избытка денег никому еще худо не приходилось.
   Он не написал об этом Нине, так как, по ее просьбе, вообще не писал ей писем. В Коборове вся корреспонденция проходила через руки Куницкого, и Нина боялась, что он вскроет предназначенный ей конверт, как это случилось два года тому назад с письмом Каси.
   Устройством председательской квартиры занялся Кшепицкий. Он действовал с такой энергией, что в две недели все было кончено и Никодим переехал из гостиницы к себе на Вспульную.
   На другой день он отправился в Коборово, намереваясь забрать вещи и переговорить заодно с Куницким. Было воскресенье. Дать телеграмму он забыл, лошадей ему не выслали, и пришлось километра два идти пешком. Утро выдалось замечательное, и эта прогулка доставила даже удовольствие Никодиму.
   Недалеко от лесопильни ему повстречался старший мастер бумажной фабрики. Он почтительно поклонился Дызме.
   — Ну, что слышно у вас в Коборове? — спросил, остановившись, Дызма.
   — Слава богу, ничего нового, пан управляющий.
   — Я уже не управляющий, а председатель банка. Газет не читали?
   — Еще бы, читали… выпала нам честь…
   — Читали? Значит, надо меня называть паном председателем. Понял?
   — Понял, пан председатель'.
   Дызма сунул руки в карманы, кивнул головой и зашагал дальше. Сделав два шага, он обернулся и крикнул:
   — Эй, человек!
   — Слушаю, пан председатель.
   — Пан Куницкий дома?
   — Нет, пан председатель, он сейчас наверняка в Сивом Борку. Там сегодня закладывают узкоколейку.
   — Но ведь сегодня воскресенье, праздник.
   — О, у пана помещика праздник только тогда, когда нет работы, пан председатель, — ответил мастер не без иронии.
   Дызма нахмурился.
   — Так и должно быть. Работа — главное. А ваш брат вечно бы праздновал. Такой уж вы народ.
   Он заложил руки за спину и двинулся к дому.
   Парадный вход был заперт, и Дызме пришлось долго звонить, прежде чем явился лакей и открыл двери. При виде сердитой физиономии Никодима лакей оробел.
   — Что за дьявол, повымирали вы, что ли? Дозвониться нельзя.
   — Прошу покорнейше извинить, я был в буфетной…
   — Ну и что из того, что в буфетной? Болван! Я полчаса жду, а он в буфетной. Рыло немытое! А ну, снимай пальто! Что смотришь как баран на новые ворота? Где хозяйка?
   — Ее нет дома, пан управляющий. Хозяйка поехала в костел.
   .— Во-первых, я тебе не пан управляющий, а пан председатель. А во-вторых, какое вы имеете право бездельничать, когда хозяев нет дома? Дармоеды! Сегодня не праздник! Праздник только тогда, когда нет работы. Понял? В ежовых рукавицах вас надо держать. Ну, чего стал?
   Лакей поклонился и шмыгнул в вестибюль.
   — Надо держать в ежовых рукавицах эту шваль, — ворчал про себя Дызма, — иначе на шею сядут.
   Сунув руки в карманы, он принялся расхаживать по дому. Все комнаты были уже убраны. Только в спальне Куницкого кто-то из слуг, подметая пол, забыл щетку. Дызма позвонил и молча указал на нее лакею.
   — Ишь, сволочь! — буркнул он, когда тот исчез за дверьми.
   Дызма обошел первый этаж и поднялся наверх. В будуаре Нины окна были открыты настежь. Никодим попал сюда впервые и с любопытством принялся разглядывать мебель, картины, фотографии.
   Больше всего было их на бюро. Никодим уселся в маленьком креслице и уставился на них. Машинально попробовал выдвинуть крайний ящик, но тот был заперт, попробовал средний — поддался.
   «Что тут у нее?» — подумал Никодим, выдвинув ящик до половины.
   В ящике был тот же образцовый порядок, что и на бюро. Перевязанные голубыми и зелеными ленточками, громоздились пачки писем, большей частью от подруг Нины но монастырскому пансиону; он стал их просматривать, некоторые были написаны по-французски.
   Тут же лежала книжка в полотняном переплете. Он заглянул в нее: рукопись, почерк Нины. Больше половины листов еще не исписано.
   «Дневник», — сообразил Никодим и заинтересовался.
   Он взял книжку в руки и уселся на подоконнике, чтобы не прозевать экипажа.
   На первой странице афоризм:
   «Понять — значит простить».
   На обороте начинался дневник.
   «Сегодня я принимаюсь за то, что было жестоко осмеяно многими, — начинаю вести дневник.
   Нет, это не будет моим дневником. Питигрилли говорит, что человек, пишущий дневник, похож на того, кто, высморкавшись, разглядывает носовой платок. Он неправ — разве дело в том, чтобы записать события? Или хотя бы впечатления? Я, например, буду вести дневник только для того, чтоб увидеть свои мысли в их конкретном выражении. Мне кажется, мысль, не выраженная устно или письменно, не является мыслью сформулированной, осуществленной.
   И еще одна ложь о дневнике: кажется, Оскар Уайльд утверждал, будто пишущий дневник ведет его для того, чтоб написанное мог впоследствии прочитать кто-то другой. Делает он это намеренно, в лучшем случае — подсознательно.
   Боже мой! Ему, очевидно, не пришло в голову, что может существовать человек, у которого нет никого на свете, никого в ужасающем значении этого слова!
   Для кого мне писать? Для мужа? Да ведь он равноценен той страшной пустоте, которая меня окружает, пустоте, которую нельзя заполнить. Для детей? У меня их нет и, увы, никогда не будет. Для родных, которые отвернулись от меня, или для сумасшедшего Жоржа?
   Кася?… Никогда. Мы на разных полюсах, она никогда меня не поймет. Что из того, что она так меня любит? Разве можно вообще любить не понимая? Думаю, что нет. Впрочем, разве это любовь? Если даже и любовь, то она находится на примитивном уровне. Не раз приходило мне в голову: окажись я в силу какой-нибудь случайности обезображенной… Кася… Кем, собственно, она приходится мне? Почему я днем проклинаю минувшую ночь и не в силах защититься от наступающей ночи, иначе говоря — спастись от собственной слабости?..»
   Никодим пожал плечами.
   — Вот еще! Скулит и скулит. Что она этим хочет сказать?
   Перевернул еще несколько страниц.
   Дневник был без дат. На одной из страниц Никодим нашел короткую запись о поездке за границу, дальше размышления о музыке, потом речь пошла о каких-то Билитис и Мназидике: вероятно, кузины или подруги.
   Никодим хотел найти что-нибудь о себе. И действительно, просмотрев еще страниц десять, обнаружил свое имя.
   «Ну, посмотрим», — и он с интересом углубился в чтение.
   «Я познакомилась сегодня с новым человеком. У него странное имя: Никодим Дызма. В этом имени есть что-то таинственное и волнующее. У него репутация сильного человека. По-моему, не без оснований… Он был бы хорош с бичом ницшеанского сверхчеловека в руках. Он излучает мужскую силу. Быть может, грубую, первобытную, но такую могучую, что не покориться ей невозможно. Кася находит, что он груб, резок и банален. В первом она права. Что касается второго, то я еще не составила своего мнения. Мне он нравится».
   Никодим улыбнулся, достал блокнот и выписал непонятные слова.
   .— Ну, а дальше?
   Дальше было несколько страниц с описанием сна и ссоры с Касей. Никодим прочитал то место, где было снова упомянуто его имя:
   «Она этого не понимает. Ненавидит Никодима, потому что у нее патологическое отношение к жизни. Что я собой представляю, если отбросить мою женственность? Ведь в ней мое существо. Мой интеллект, мои эстетические навыки — все служит моей женственности, а не наоборот. Что же тут удивительного, если присутствие мужчины действует на меня не только психически, но и физически. Кто знает, будь это другой, такой же здоровый, нормальный мужчина, и он с той же силой воздействовал бы на меня».
   — Ишь какая! — мотнул головой Никодим. — Лишь бы брюки. И уже ей достаточно.
   Посмотрев в окно, он убедился, что можно продолжать чтение без опаски. Дальше шло несколько свежих записей — чернила еще не потемнели:
   «Сегодня он уехал в Варшаву по вызову премьер-министра. Какое странное чувство — тоска. Она губит душевный покой. Будет ли он там изменять мне? Трудно сказать, я его еще мало знаю. Когда думаю о нем, у меня крепнет убеждение, что в основе его существа лежит какая-то тайна, в которой он замкнулся, как в раковине. Кто знает, раскроется ли когда-нибудь эта раковина от всепобеждающего тепла лучей? И, раскрывшись, не устрашит ли меня?
   Не знаю, собственно говоря, ничего не знаю о нем, одно мне известно: я жажду его каждым своим нервом, каждой мыслью. Он говорит так мало, так мало и просто, что можно бы его заподозрить в ограниченности, если б не приходилось ежедневно убеждаться, что под этим низким лбом кипит неустанная работа могучего интеллекта. Кася утверждает, будто он некультурен. Неправда. Возможно, ему не хватает внешнего лоска, возможно, у него есть пробелы в воспитании, пробелы, которые, признаюсь, ставят в тупик, если вспомнить, что он учился в Оксфордском университете. Но, с другой стороны, может быть, это делается намеренно. Он демонстрирует презрение к условностям жизни только для того, чтобы тем самым подчеркнуть то, что относится к ее существу. То же чувствуется и в манере одеваться. Он, без сомнения, хорошо сложен, и только костюм делает его неуклюжим. Я задумывалась, красив ли он? Скорее нет. Но разве мне нужна красота? Он гипнотизирует меня своей мужской сутью. Мне хотелось бы, чтоб у него были более красивые руки. Сегодня я послала ему пространное письмо. Мне очень недостает его».
   Следующая страница начиналась французской фразой, потом было написано:
   «Произошло несчастье. Я думала, что лишусь чувств, когда прочла газеты. Я дрожу при одном лишь предположении, что он может не вернуться в Коборово».
   — Вот влопалась баба! — пробурчал Дызма и подумал, что хоть это и приятно для самолюбия, но со временем может доставить много хлопот.
   «Леон послал ему поздравительную телеграмму. Боже, если бы он принял предложение Леона и остался здесь! Я мечтаю переехать в Варшаву.