Но каким бы горьким не стал тон писем, судя по стилю, их писал человек, навсегда утративший надежду обрести свободу. 28 апреля 1782 года маркиз окончательно понял безнадежность своего положения. Де Сад снова отправил письмо Рене-Пелажи. На сей раз он подписался: «заключенный Сад».

— 5 —

   В его корреспонденции не чувствуется большого интереса к великим социальным событиям, из которых в те годы складывалась история Франции. Когда маркиз касался новостей, происходивших в собственном семействе, комментарии, как правило, сквозили недовольством. В начале 1784 года он разразился приступом гнева, узнав, что старший сын обесчестил семью, так как не пошел в кавалерию, а согласился служить в пехотном полку. После того как Рене-Пелажи снова позволили повидаться с мужем, его письма к ней стала пронизывать благоразумная подозрительность осторожного респектабельного буржуа. Он предупреждал ее, чтобы она не демонстрировала себя публике, как какая-нибудь шлюха, и не ходила по городу пешком, словно уличная женщина. Эти темы оказались для него настолько болезненными, что в том же тоне и о том же маркиз написал одной из подруг Рене-Пелажи и попросил присматривать за неосмотрительной маркизой де Сад.
   Хотя его настроения часто менялись, а письма казались сумбурными, все же Сад к началу 1784 года еще не сошел с ума, сидя в сумрачной камере Венсенна. Закаляясь в горечи и иронии, оценивая свою силу в мире воображения, постепенно зрело его темное второе «я» и порой, выдвигаясь на первый план, руководило действиями маркиза. «Вот, что я тебе скажу, — писал он Рене-Пелажи, — тюрьма — это вместилище зла. Изолированность заключения открывает путь некоторым навязчивостям. Наступающее вследствие этого расстройство происходит быстро и неотвратимо». Столетие спустя из стен другой тюремной камеры Оскар Уайлд сделает аналогичное замечание. «Разум вынужден думать», — писал Уайлд в прошении министру внутренних дел и добавлял, что в тюремной камере «в случае тех, кто страдает от сексуальных мономаний, он становится естественной жертвой болезненных страстей и непристойных фантазий, и мыслей, текущих чредой, оскверняющих и разрушительных». Но с подобными ужасами Сад сговорился лучше, чем это удалось Уайлду. Вполне понятно, человек мог отрешиться от черных мыслей, осаждающих его разум, но также можно и упиваться тем, что другой узник, Жан Жене, назвал «пиром внутренней темницы».
   Нельзя сказать точно, когда из корреспондента маркиз стал писателем. Его письма на протяжении нескольких лет заточения претерпевали изменения, озлобленность превращалась в моральный скептицизм, искавший широкой аудитории. В путевых журналах и переписке Сад уже давно стал страстным и чувственным стилистом. Известно, что он даже пробовал перо как драматург. Но пока в письмах продолжают звучать все те же сетования личного характера: начальник тюрьмы Ружмон, по приказу мадам де Монтрей, якобы пытается отравить его; здоровье его ухудшается; один глаз утратил способность видеть; вот уже четыре года, как он просит прислать ему врача, но доктор так и не появился. Неудивительно, что после восьми-девяти лет заключения маркиз, которому едва перевалило за сорок пять, выглядел, как старик: волосы поседели, и жизнь узника Венсенна придала жесткость чертам его лица.
   «Господин де Сад пишет яростные письма, делая нападки на весь мир, — сообщила в октябре 1783 года Рене-Пелажи, — а не только на тех, кто держит его там, где он есть. Маркиз обещает отомстить за себя. Но так дело не продвинешь. Я написала ему об этом. Надеюсь, он подумает на сей счет и успокоится».
   Все же лучшие из своих писем Сад написал «святой Руссе» в последние три года ее жизни. Страницы его переписки стали тренировочным полигоном для мощного интеллекта, особенно в его упражнениях философией. Верхом совершенства, превзойти которое удавалось ему не часто, стало письмо, написанное ей в январе 1782 года в ответ на известие о смерти Готон, швейцарской служанки, комната которой находилась в непосредственной близости от его спальни в замке Ла-Коста. Похоронить ее он приказал по церковному обряду как для новообращенной, хотя в последние годы, выйдя замуж, она стала протестанткой. Смерть Готон вдохновила маркиза на прощальную речь, ставшую превосходнейшим образцом садовского красноречия, в которой даже типичные для него обличения в адрес мадам де Монтрей приняли новое величие и риторический размах.
   «Орел, мадемуазель, должен порой покидать заоблачные высоты неба и опускаться на землю, дабы усесться где-нибудь на горной вершине Олимпа, древних соснах Кавказа, холодной лиственнице Юры, белом хребте Таврии или даже иногда близ потоков Монмартра. Из истории (а история — вещь замечательная) мы знаем, что Катон, Великий Катон возделывал поле своими руками; Цицерон собственноручно сажал деревья на аллеях Форума — не знаю, спилил их кто или нет; Диоген укрылся в бочке; Авраам из глины лепил статуи… И сегодня, в наши дни, мадемуазель, в наши собственные августейшие дни разве не наблюдаем мы, как президентша де Монтрей бросает Эвклида и Барема, чтобы обсудить со своей кухаркой масло для салата?
   Вот вам доказательство, мадемуазель, что человек преуспел и поднялся. Все же, несмотря на это, день имеет два роковых момента, которые напоминают ему о печальных состоянии грубого бытия… И эти два момента (если вы простите меня, мадемуазель, за выражения, которые, вероятно, не благородны, но достаточно правдивы), сии два ужасных момента — это когда он должен наполнять себя и когда должен опорожняться. Сюда нужно добавить момент, когда человек узнает, что его наследство погибло, или когда его заверяют в смерти преданных рабов. В таком положении я и нахожусь, моя прелестная святая, это и станет темой сего печального послания.
   Я скорблю по Готон…»[20]
   Де Сад действительно горевал. То, что он сказал дальше, прозвучало намного лучше его официальных панегириков в адрес Марата и Лепелетье, произнесенных им в годы Революции. Вряд ли кого-то могла устроить подобная надгробная речь, кроме «святой Руссе», хотя, возможно, она ее тоже не устраивала… «У Готон, говорят, была самая прелестная… Черт, как это называется? Словари не дают подходящего синонима этого слова, а приличие не позволяет написать мне это буквами… Что ж, сказать по правде, мадемуазель, у нее самая прелестная… спустившаяся с гор Швейцарии за последнее столетие, безупречная репутация».
   Если эти слова выглядели оскорбительными для ее памяти, то, во всяком случае, никто, кроме Сада не мог придумать их. Это лишь искренний комплимент, сделать который мог один лишь маркиз.
   Почти следом, 26 января, он разродился письмом о нелепости суда и наказания в мире, где не может быть абсолютного морального стандарта. Это была точка зрения чистого материализма, согласно которой человечество стало «несчастными тварями, брошенными на мгновение на эту небольшую навозную кучу, где безапелляционно заявлено: одна половина стада должна преследовать вторую… Вы, которые решают, что есть преступление, а что нет, в Париже вы вешаете людей за то, за что в Конго их увенчали бы коронами»… С точки зрения Сада учителями человечества надлежит стать скорее Ньютону, а не Декарту, Копернику, а не Тихо Браге. Но мадемуазель де Руссе отличалась здоровым практицизмом и приготовилась возразить ему. «В Париже не вешали людей за поступки, за которые в Конго можно получить корону, — уверяла она его. — В Париже их вешали за то, что они по своей глупости полагали, что находятся в Конго».
   Сад прочитал Вольтера, к которому относился с некоторым неодобрением, ввиду амбивалентности взглядов философа на христианство. Многое прочел он и из Руссо. 18 января 1779 года мадемуазель де Руссе прислала ему в Венсенн заверения, что «Эмиль» спокойно стоит на своем обычном месте на полке в Ла-Косте. Но в заключение Сад попал до смерти Руссо и публикации «Исповеди». Когда в июле 1783 года он попросил Рене-Пелажи прислать ему экземпляр книги, тюремное начальство в Венсенне конфисковало ее. Он решил, что решение отказать ему в книге приняла Рене-Пелажи, и в том же месяце в одном из писем выразил по этому поводу негодование. С какой стати запрещать ему Руссо, если она позволила читать ему Вольтера? «Жан-Жак» для него был тем же, чем для нее и ее «друзей-фанатиков» был Фома Аквинский. Сад продолжал требовать книгу в июле, заверяя, что философия природы Руссо являлась для него образцом строгой морали и относилась к числу немногих, которые могли исправить его поведение.
   В скором времени маркиз покажет Природу как силу, оказывающую гораздо более неблагоприятное влияние на человеческие деяния, чем мог вообразить Руссо. Все же Руссо, с его политикой, социальным договором и просвещенной республикой, довольно хорошо вписывался в политическую философию Сада, которую он позже сформулировал для себя. Но самым главным являлось то, что Жан-Жак повлиял на его собственные более благородные инстинкты, на которые Сад теперь ссылался. Во втором письме от июля 1783 года чувствовалось, что гнев маркиза несколько поостыл. Он писал Рене-Пелажи, что мысленно целует ее попку, как и обещал сделать, когда впервые попросил о книге. Поскольку его письмо, прежде чем отправить адресату, читали приспешники Ружмона, такая интимная подробность должна была скорее вызвать ее смущение и досаду, чем благодарность, и Сад наверняка знал это. Даже находясь в заточении, «господин номер шесть» не совсем утратил способность карать.
   Маркиза также захватила работа философа Ламетри, автора «Человека-машины», опубликованная в 1748 году. Являясь довольно простыми по своей сути, взгляды Ламетри оказали существенное влияние на литературные персонажи Сада, если не на их создателя. Сущность человека, по мнению философа, следовало определять исключительно на основании научного наблюдения и эксперимента. Этот метод позволял сделать один-единственный вывод: человеческое существо является машиной, в такой же степени зависимой от внешнего побуждения, словно механизмы и инструменты новой научной эпохи семнадцатого и восемнадцатых веков.
   В семнадцатом веке анатомия в такой же степени, как механика, являлась передовым разделом науки. Вывод был использован для поддержки материалистической философии и христианского оптимизма людей, подобных Сэмюэлю Кларку, который в таких открытиях порядка и гармонии видел основу для оправдания веры и систем верований. Ламетри, занимая определенное положение, не исключал возможности существования Бога и бессмертной души, хотя его система не давала научных доказательств этого. Однако это определение не спасло философа от преследования, и ему пришлось искать убежища в более терпимом и разумном обществе Лейдена.
   До 1783 года Сад все еще представлял себя скорее в качестве абстрактного философа, нежели автора пьес и романов. «Шишковидная железа, — писал он лаконично Рене-Пелажи, — находится в том месте, которое мы, философы-атеисты, считаем вместилищем человеческого разума». Маркиз воспользовался системой Ламетри, хотя для его целей с одинаковым успехом подошли бы учения Эпикура и других материалистов-философов, с работами которых ему пришлось познакомился в процессе обучения. Философия, неважно какая, послужила материалом для творчества де Сада. Подобно Генри Филдингу, работавшему в Англии сорока годами раньше, маркиз стал одним из наиболее эрудированных и начитанных романистов того времени.

— 6 —

   Более десяти лет Сад пробовал себя в написании пьес для публичных театров и даже преуспел в этом деле, когда в 1773 году в Бордо поставили одну из его пьес. Ее он, вероятно, написал в 1772 году, когда скрывался, а потом отправил Рене-Пелажи, чтобы она переписала ее. В конце 1780 года, просидев в заключении в Венсенне три года, маркиз снова увлекся работой драматурга. Его романам было суждено запечатлеть интимные сексуальные мелодрамы его одиночества, но в пьесах Сад предстает перед публикой как верноподданный, моралист и увлекательный рассказчик.
   «Жанна де Ленэ, или Осада Бове» являлась попыткой создания патриотической трагедии. Написал он ее в 1783 году и 26 марта того же года переслал Рене-Пелажи. «Граф Окстиерн, или Последствия распутства» показывает маркиза в роли предупреждающего моралиста. Такие пьесы, как «Будуар, или Глупый муж» относились к числу откровенных комедий, так хорошо знакомых театральным подмосткам Парижа, которые не отличались особой оригинальностью. За небольшим исключением, его пьесы отвергались. В революционный период театры поинтересовались ими и опять отказались от постановок. Хотя в этом присутствовал элемент невезения, тем не менее пьесы Сада не блещут ни стилем, ни иными качествами, а скорее характеризуются их отсутствием.
   В тюремной камере в 1781 году маркиз принялся писать для театра. В тот год он начал пьесу, в которой намеревался показать, чем должен заниматься «философ-атеист». Называлась она «Диалог между священником и умирающим». В некотором отношении выбранная им тема не считалась оригинальной: добродетельный безбожник на смертном одре, отвергающий утешение религии и «суеверие», стал уже своего рода клише в просветительской мысли эпохи. Не проявил Сад оригинальности и в том, что позаимствовал рассуждения Ламетри, дабы показать жизнь как механистический процесс. Достоинство заключается не в силе Сада-философа, а в мощи Сада-писателя. Предметом насмешек становится проповедник, а не его верования. Умирающий оборачивает против него его же собственное оружие. Чтобы сделать нанесенное оскорбление более чувствительным, что очень свойственно для концовок Сада, смерть добродетельного атеиста вызывает появление в комнате шести прекрасных женщин. Они берут проповедника под руки и продолжают его обучение, преподнося урок истинного «разложения натуры».
   В своем «Диалоге» Сад снова смешивает Ламетри и добродетельных атеистов мифологии Просвещения. Умирающий человек говорит проповеднику, что преступление и добродетель — всего лишь процессы природы. Согласно этому аргументу, такие понятия, как порок и добродетель, преступление и мораль, не имеют смысла в механистической вселенной. Это утверждение вызывало у Ламетри и материалистов определенное чувство неловкости. Их всевозможные надежды основывались на вере в Бога, что в определенной степени совпадало с рациональным, лишенным предрассудков объяснением вселенной. Во всяком случае, если от религии следовало отказаться, ее можно заменить моральными инстинктами рассудочного человеколюбия. Но Сад задавался вопросом: «А что будет в противном случае?» Конечный вывод его «Диалога» озадачил как добродетельных атеистов, так и истинных христиан.
   Сам Сад исследует главный вывод в качестве философа-атеиста и завзятого спорщика. Логическим заменителем так называемой Высшей Сущности, стала новая романтическая божественность Природы. Следовательно, мораль человеческого общества следовало перенимать у самой Природы, но любому наблюдателю ясно, что ей нет никакого дела до абсурдности человеческих условностей, как нет дела до того, насколько они влияют на преступления и наказания. В действительности, и само человечество не имеет единых, повсеместно принятых условностей. Он уже иллюстрировал этот пример Рене-Пелажи и Анн-Проспер, описывая страны, где наложницы в гаремах рассматривались в качестве животных для переноски груза, и убийство которых считалось столь же естественным, как убийство овцы или коровы. Никому и в голову не приходило, что это дурно. Если отбросить религию и заменить ее Природой, то на основании какой морали поведение одного народа ставить над поведением другого? В таком новом естественном порядке становится ясно: законы людей, принятые демократическим или диктаторским путем, являются не более чем сиюминутной модой, имеющей не больше моральных полномочий, чем та, что продиктована вкусом модельера или швеи.
   В «Философии в будуаре» и в других более поздних произведениях Сад уже конкретно заявил — убийство и насилие являются естественными актами и довольно часто встречаются в царстве животных. Наказания за эти деяния в природе не существует. Более того, животное, совершающее их, имеет больше шансов на выживание, чем тварь, не делающая этого. В системе, где религия ставится выше природы, моральные приоритеты, естественно, будут иными. Но если определяющее место в морали отводится Природе, то, естественно, нелепо придерживаться социального кодекса, согласно которому убийство и насилие являются преступлениями.
   Неудивительно, что под холодным градом подобных доводов защиты от них искали как атеисты, так и верующие. Но расслабиться своей аудитории Сад не позволяет и утверждает — Природа является высшей властью, и не имеет значения, совокупляется мужчина с женщиной для того, чтобы иметь от нее ребенка, или с иной целью. Если не будет происходить продолжения рода; то сообщество людей перестанет существовать, но конец человечества или жизни на земле в целом не имело бы особого значения для вселенной как таковой. Принимая во внимание сей довод, становится ясно, что, если бы Сад мучил Роз Келлер так, как это представлено в самом ярком описании скандала, или с помощью яда замедленного действия убил девиц в Марселе, Природа все равно не предъявила бы ему обвинений и не проявила бы печали. Действительно, человеческий род может вымереть, но продукты разложения трупов станут питательной средой для рождения иных форм жизни.
   Сущность этой философии нелепа, абсурдна и в какой-то степени комична. Но опровергнуть утверждение, что Природа является главным моральным арбитром, после того, как оно прозвучало, было не так-то просто. Естественный мир маркиза, созданный в романе типа «Жюльетты», является довольно неприятным, что заставляет осторожного атеиста вернуться в лоно ортодоксальной религии, выбирая из двух зол меньшее. В такой же степени, как Джон Мильтон в «Потерянном рае», но только с еще большей долей амбивалентности, Сад-романист утверждает — его литературное творчество служит для оправдания путей Провидения к человечеству. Описываемые жестокости являются в таком случае грандиозной иронией в духе Свифта. Выражения, в которых его персонажи заявляют о наслаждении, получаемом от содомии или инцеста, радостях убийства, жестокости, с помощью которых они изобличают глупость добродетели или сострадания, вполне соответствуют этой интерпретации. Более того, создавая эти характеры, Сад рисовал мир таким, каким он должен быть, как ему казалось, исходя из собственного опыта, то есть это не является продуктом его фантазии.
   В жизни, как и литературном творчестве, маркиз представляет собой такую же раздвоенность и амбивалентность. Без каких-либо признаков лицемерия он исповедовал религию, не отрекался от нее и в качестве автора своих произведений. Сад посещал богослужения, выступал против жестокости, присягал сначала королю, а потом пришедшей ему на смену республике, придерживался установленных правил. Но он вел жизнь, характеризуемую неприемлемыми в обществе сексуальными желаниями, которым предавался в действительности и фантазиях.
   Рассматриваемые по существу, сочинения Сада лишены философской последовательности. Присутствующие в его произведениях ужасы явно несут на себе печать моральной иронии. Но даже в свете этих доказательств его работы не выражают продолжительной и неизменной веры. Неуравновешенный по характеру, испытывавший давление жизненных обстоятельств, Сад не годился для такой последовательности. Выступал ли он в роли беглеца, скрывающегося от правосудия, заключенного, ищущего милостей, или аристократа, вовлеченного в революционный террор, он чаще был вынужден реагировать на события, а не контролировать их. В этом отношении Революция стала для него событием огромной политической важности, принесшим куда больше разочарований, чем исполнения надежд, которые поначалу вселила.
   Если в «Злоключениях добродетели» маркиз высмеивал нравственные установки роялистской Франции, то на страницах «Жюльетты, или Процветании порока», где Друзья Революции стали Друзьями Преступления, он насмехался над насилием и коррупцией нового порядка, его вероломством и бойней. И если читатель заканчивает чтение его последнего романа с чувством, что любая альтернатива лучше нарисованного там мира, это, вероятно, является выражением мысли самого Сада, для которого старый порядок с церковью и королем едва ли был хуже восьми лет тирании, голода, сумасбродства и кровавой бойни Террора, которым отмечены наиболее мрачные периоды смелого нового мира, существовавшего между 1789 и 1797 годами.
   Но философская преданность Сада принималась во внимание в гораздо меньшей степени, чем форма ее выражения. На протяжении двух последующих столетий мало кого из его читателей интересовали механистические гипотезы Ламетри или свободная мысль эпохи Просвещения. Маркиза мало читали, но он выжил благодаря тому, что о нем много говорили как об авторе эротической жестокости и сардонической непристойности. Мало кто считал его философом-материалистом, выражавшим своим взгляды с помощью литературного приема порнографии, чаще его рассматривали как порнографа, искавшего себе оправдания в философских сентенциях. Философия Сада представляется изменчивой и амбивалентной: только в своей одержимости он оставался верен себе и своей репутации.

— 7 —

   Время, проведенное маркизом в Венсенне, отыгрывалось на тех, кто мог бы оказать на него противоположное влияние. Среди знакомых ему женщин преждевременно ушли из жизни Анн-Проспер и Готон. Теперь, 28 января 1784 года, в Ла-Косте от туберкулеза скончалась мадемуазель де Руссе. Прошло две или три недели, прежде чем Сад узнал эту печальную новость. Возможно, ее еще дольше утаивали от него. К этому времени Рене-Пелажи уже утратила привязанность, которую испытывала к своей сопернице в любви Сада. Получив известие о смерти, она приказала, чтобы все предметы, являющиеся собственностью семьи Сад, которые могли затеряться среди вещей покойной, немедленно возвратили на место. Все выглядело так, словно де Руссе являлась сводницей Нанон, сбежавшей с фамильным серебром.
   Какие бы чувства не вызвала в душе Сада эта потеря, мир за пределами тюремных стен, стал для него менее реальным, чем правда собственных литературных творений. В 1783 году он написал Рене-Пелажи, что темная сторона его натуры быстро и верно воцаряется в его мыслях. Но еще до того, как маркиз смог в полной мере выразить эти настроения на бумаге, в начале 1784 года он получил сообщение о своем переводе из крепости Венсенн. С момента заключения в тюрьму, в 1777 году, прошло почти шесть с половиной лет. Все это время, кроме шести недель, когда летом 1778 года он стал беглецом, внешнего мира Сад не видел. 1784 год был високосным, и его отъезд из крепости состоялся 29 февраля. Но дата отъезда не стала датой освобождения. Большую крепость маркиз покинул под наблюдением инспектора Сюрбуа и в девять часов вечера того же дня стал заключенным Бастилии.

Глава девятая
Ночи Бастилии

— 1 —

   Причиной перевода Сада в Бастилию стали совершенно невозможные условия прежнего существования. Худших условий жизни, чем в Венсенне, не было. Состояние древней башни пришло в упадок, и начальство приняло решение о ее закрытии. Несмотря на то, что Бастилии в скором времени предназначалось стать самой печально знаменитой тюрьмой в истории, все же условия содержания там оказались немного лучше, чем в Венсенне. Здание частично относилось к тюрьме и частично — к административному центру. Еще до первых всплесков революции уже поступали предложения о ее закрытии и сносе, получившие принципиальное одобрение. В 1784 году Сад стал одним из ее немногочисленных заключенных. К 1789 году их количество уменьшилось до семи. Узников содержали в четырех угловых башнях, и шансов на побег из Бастилии имелось не больше, чем из Венсенна. Когда маркиз прибыл туда, внешний вид здания как нельзя больше соответствовал его репутации. За первым подъемным мостом, отделявшим сооружение от улиц района Сент-Антуан, где селились ремесленники, поднимались высокие крепостные стены с круглыми башнями на углах. Потом следовал второй мост, ведший к внутренним постройкам. Камеру для него уже приготовили. Располагалась она в башне, названной по прихотливой фантазии одного из тюремщиков башней Свободы. На ее платформе было установлено тринадцать пушек, из которых салютовали в дни больших национальных торжеств.
   Режим Бастилии в некоторых аспектах оказался мягче, хотя Сад в письмах заверял, что условия его содержания стали хуже, чем в Венсенне. Теперь Рене-Пелажи позволили регулярно посещать его, приносить одежду, еду, книги и свечи — словом, все, в чем он нуждался. К 1787 году она могла встречаться с ним раз в две недели. Здесь его больше не донимали обысками в камере, как это случалось в Венсенне. Охрана под предлогом подрывной литературной деятельности Сада больше не врывалась в камеру, не хватала его книги и записи. Обстановка в помещении отличалась скудностью. Маркизу позволили застелить каменный пол старым ковром и спать на походной койке. Тем не менее убранством своей комнаты и ее обстановкой занимался он сам, а расходы несла его семья. Площадь помещения составляла шестнадцать квадратных футов и столько же футов — в высоту; стены обелены мелом, а пол выложен кирпичом. Стены Сад завесил портьерами и коврами. 14 октября 1788 года Рене-Пелажи написала Гофриди, что нужны деньги для приобретения новых портьер, кровати, покрывала и матраса.