- Не беда! - утешал он меня. - Вы думаете, Лев Толстой написал бы хорошую передачу? Неизвестно. Вряд ли.
   Сели обедать. Охапкин опять отличился: приготовил голубцы и чувствовал себя именинником. За это он ожидал дани от Лободы - рассказа о Москве.
   - Однажды под Воронежем, - начал майор, к огорчению Коли - мы схлестнулись с итальянцами. Перебежчик у нас тепленький, прямо из боя, из пекла. Говорит: "Ангелы меня перенесли к вам. Бог решил спасти меня и послал их. Как раз в момент артподготовки". Я спрашиваю: "А могли бы вы это все объявить вашим товарищам? Насчет ангелов. Выступить у микрофона?" - "С удовольствием. Пусть знают!" Дня три он ездил со мной и разглагольствовал, как ему повезло. Как ему теперь спокойно в плену. Не расстрелян, живой, накормленный... Один буквоед из политотдела налетел на меня. "Позор! кричит. - Пропаганда мракобесия!" - "Пожалуйста, - говорю, - жалуйтесь. Хоть военному министру". Ну, он скоро замолчал. Перебежчики валом повалили. И верующие и неверующие. Религия тут ни при чем. Они сами объясняли: большевикам про ангелов не придумать, значит, перебежчик-то выступал по радио наш, настоящий... Так же вот и с письмом. - Майор Лобода обернулся ко мне, - Конечно, в нем не все существенно. А привести лучше целиком. Гораздо убедительнее.
   После обеда мы подготовили передачу. Потом я включил Берлин, прослушал Дитмара и составил комментарий с вестями из наших сводок.
   Тронулись в полночь.
   - Во, лупит по дороге! - бросил мне, подбоченившись, Охапкин.
   Трактор вытянул звуковку из ложбины, Коля снял трос и сел за руль.
   Мы миновали лес и остановились.
   Впереди падали снаряды. Звуки доносились глухие, короткие, словно снаряды не рвались, а глохли в толще снега.
   Как только замолкло там, Коля дал газ. Чаще всего по дорого била одна батарея. Машина ринулась вперед. Оглушительно задребезжали железные тарелки в шкафчике. Быстрее, быстрее! Пока немцы перезаряжают, мы успеем проскочить. Должны успеть.
   Это очень неприятно - сидеть в темном кузове. Всякое приходит в голову: не проскочим, завязнем в рытвине, а может, не одна батарея бьет?
   Майор в кабине, а напротив меня, опустив голову, молча сидит Шабуров. Поле, наверно, залито луной, и машина на нем черная, как яблочко мишени, и нас легко накрыть, разнести вдребезги.
   Я не вижу поля, не вижу луны: окна задраены, ни единой щелочки. Зажечь бы свет! Но зажигать не велено: надо экономить аккумуляторы. Звуковка несется на предельной скорости, все вокруг скрипит, звенит, кто-то падает и катится мне под ноги. Удар молнии, крохотная вечность тишины - и разрыв. Но уже позади! Воздушная волна бьет в дверь звуковки.
   Проскочили! Если у них одна батарея...
   Молодец Коля! Да, проскочили! Еще молния, еще разрыв, но уже далеко позади.
   На переднем крае, в нежилой землянке, поврежденной бомбой, позиция, выбранная майором. Ветер задувает снег в пролом. В рваной рамке обледенелых, покореженных досок - кусок берега, занятого врагом. Уродливые бугры, редкие, тощие сосенки, свинцовые вспышки пулеметов.
   Здесь край нашего мира. Лысые холмы на том берегу потому и уродливы, а сосенки потому и кажутся такими чахлыми, больными, что там враг. Может быть, сосны неживые, без корней. Их срубили и воткнули перед огневыми точками, перед траншеями для камуфляжа.
   На полу землянки - примятые ветки хвои. Днем здесь несет дозор снайпер. У пролома, на бревне, куда достает лунный свет, рядком лежат стреляные гильзы. Я невольно считаю их. Восемь гильз, и если каждая пуля попала в цель...
   Пока я машинально отсчитываю гильзы и строю догадки, сколько может быть убитых врагов, руки мои успевают сделать множество движений. Передний край не велит медлить. Охапкин бросает мне плащ-палатку. В ответ на шальные пули, повизгивающие то и дело, Коля сопит и залихватски звонко шмыгает носом. Он хочет показать мне и в особенности майору, что презирает опасность, презирает всей душой. Теплый, вздрагивающий борт звуковки подведен к самому входу в землянку, и Коля подает мне из машины микрофон. Следом за микрофоном вползает в землянку длинный, упругий резиновый шнур.
   - Начинайте, - сказал майор.
   На звуковке Шабуров пустил движок. Тотчас в маленькой стеклянной лампочке, соединенной с микрофоном, родились зернышки света, разгорелись, осветили тетрадку в моей руке и пятнистую плащ-палатку, накрывавшую меня.
   - Achtung! Achtung! - произнес я. - Hier ist der Sender der Rote Armee{5}.
   Громовой голос вовсе не мой - могучий, богатырский голос несется на тот берег. Он топит перестук движка, глушит все вокруг и так плотно заполняет дырявую землянку, что в нем, кажется, можно захлебнуться.
   Немцы могут направить против этого голоса огонь своих пушек, минометов. У них там много оружия. Хватит одного снаряда, чтобы разнести в щепы эту землянку. Или машину. Но об этом некогда думать. Да, некогда, пока читаешь.
   Кажется странным, невероятно странным, что наш голос, голос нашего берега, невозбранно штурмует немецкие траншеи, врывается в их землянки, движется вглубь, достигает второй линии их обороны, осаждает командные пункты, пункты их батальонов, их батарей.
   Я прочел немцам вести с фронта. Потом Шабуров поставил пластинку. Лампочка погасла. Я сбросил маскировку. Фигура майора маячила у пролома.
   - Слушают, - молвил он удовлетворенно. - Эх, тут бы не вальс, а...
   Где-то невдалеке лопнула мина. Еще одна. Шабуров доиграл вальс. Майор шагнул ко мне.
   - Отдыхайте. - Он взял у меня тетрадку. - Теперь я сам.
   Главного сообщения он но уступит никому. Он оповестил об убийстве Буба, прочел его письмо к отцу, а затем, уже не по тексту, повинуясь внезапному наитию, закричал:
   - Убитый - ваш товарищ! Вы знаете его? Если знаете, дайте трассирующую очередь!
   Немцы притихли. Даже вспышки пулемета стали реже.
   Но ответа нет. Минута, другая - и вот уже алые прутья хлещут ночное небо.
   У меня захватило дух. Нам ответили! Да, пули посланы прямо вверх. Вероятно, офицер спит в блиндаже, и солдат осмелился... Узнал по письму, о ком речь, улучил удобный момент и ответил.
   Майор читал письмо снова, когда звуковка вдруг умолкла. Тишина словно обрушилась на нас, расплющила репродукторы.
   Голос майора, по инерции произносивший фразу, донесся, как шепот.
   Что случилось? Я шагнул к выходу и столкнулся с Шабуровым, вылезавшим из машины.
   - Подвижные системы, - бросил он.
   Эх, мать честная! Значит, надо лезть на крышу звуковки, налаживать эти проклятые подвижные системы.
   Шабуров уже на крыше. И Коля поднимается туда же.
   Шабуров управился бы и один. Но вдвоем быстрее, конечно. Оба нагнулись над рупорами, капитан орудует ключом. Дела на несколько минут, но как они тянутся, эти минуты!
   Две фигуры отчетливо видны в лунном свете. Да, землянка не закрывает их целиком. Немцы, наверно, заметили их.
   "Нагибайтесь же! - хочется мне крикнуть. - Ниже, ниже... Черт возьми, неужели так трудно нагнуться?"
   Тот берег молчит. Не видят или... Даже шальные пули залетают как будто реже. Майор улыбается мне и что-то говорит, показывая в сторону врага. Да, это тишина ожидания.
   Вот когда задело их! Хотят дослушать до конца письмо убитого. Офицеров, должно быть, разбудили. "Креатуры Фюрста", нацисты из самых отпетых, соглядатаи, тоже прислушались, ждут, им не терпится знать, что же затеяла красная пропаганда... Кто из них решится выдать себя, послать пулю или мину? Нет, затаились.
   Наконец динамики в порядке, звуковка снова обретает голос. Майор дочитывает письмо.
   - Вот до чего дошло у вас! - говорит он. - Убивают своих же солдат. Надеются с помощью террора удержать вас на месте. Удержать на обреченном рубеже, в безнадежно проигранной войне. Напрасно!
   В тетрадке этих слов нет. Он отбросил ее, говорит свободно, горячо. Я любуюсь им, как ни жаль мне моих пропавших трудов. Немецкий язык он знает с детства - это певучий баварский говор села Люстдорф, что под Одессой.
   - Напрасно! - грохочут трубы звуковки. - Красная Армия гонит оккупантов. Где были ваши траншеи, теперь там могилы. Там березовые кресты.
   Одинокая вереница трассирующих путь взметнулась над буграми. Что это, еще один запоздалый ответ? Или знак одобрения?
   - Березовые кресты! - гремит наш берег. - Березовые кресты, поражение... Гитлер губит вас!
   Отрывисто затявкал пулемет.
   - Офицеры пугают вас советским пленом. Будто мы убиваем пленных! Тогда зачем же нацисты убили вашего товарища? Какой в этом смысл, если мы убиваем пленных? Значит, нацисты сами не верят тому, что твердят вам!
   Гитлер проиграл войну. Креатуры Фюрста не смогут помешать вам, если вы примете единственно правильное решение...
   Когда я уже смотал шнур микрофона, а Охапкин заводил мотор, на том берегу ударили минометы. Мины, не долетая, врезались в лед.
   Обратно я ехал снова в кузове, вместе с невыносимо безмолвным Шабуровым.
   - Здорово! - сказал я. - Здорово выдал им майор!
   Мне сдается, я вижу: в темноте кривятся жесткие губы капитана.
   - Из-за одного фрица столько шуму, - зло выдавливает он.
   "Ничем его не проймешь, - думаю я. - Упрям. Подаст еще один рапорт и так будет долбить в одну точку, пока не добьется своего".
   На этот раз Охапкин как будто еще быстрее одолевает опасный перегон.
   4
   В ту же ночь наше боевое охранение задержало двух перебежчиков солдата и ефрейтора. Я застал их в крестьянской избе. Русская печь обогревала комнату с изорванными обоями, устланную соломой.
   Немецкий солдат, курносый, розовый коротышка, потирал руки и улыбался, радуясь теплу и тому, что остался невредим. Идти в плен было как-никак боязно. Если в лагере русские относятся к пленным так же благородно, тогда что же, жить можно.
   - И там не обидят, - сказал я.
   - Значит, выбрался из дерьма. - Солдат скорчил гримасу и почему-то подмигнул.
   Ефрейтор - длинный, костлявый, бледный, с синевой под глазами - лежал на соломе. Он страдал от какого-то недуга или притворялся больным. Фамилия у него оказалась не простая, с приставкой "фон".
   - О, да, именно благородно, - произнес он. - Ты, Гушти, совершенно прав.
   При этом он косил глаза на солому, где лежал его серебряный портсигар с монограммой. Нет, именитый ефрейтор не мог поднять глаз на солдата. Не мог смотреть на него иначе, как сверху вниз.
   - А вы имеете право мстить нам, о да! О боже мой, конечно, имеете право!
   Однако ефрейтор решил не дожидаться нашей мести. Обоих страшила перспектива нашей атаки со шквалом снарядов, с "катюшами". "Катюши" ужасное оружие! Советские листовки не лгали: удары Красной Армии усиливаются. Да, они читали листовки, а однажды возле Колпина - ефрейтор произнес "Кольпино" - русские агитировали с самолета. Он летал над траншеями, и оттуда, с неба, говорила женщина. Да, женщина! Подумайте только...
   Увы, ни тот, ни другой не могли сообщить мне ничего нового о преступлении "креатур" Фюрста. Дело было в соседней части. Что же касается самого Фюрста, то он известен в дивизии. О его смерти было объявлено в приказе.
   - Фюрст сатана! - воскликнул солдат. Он встрепенулся, откинул голову, стал будто выше ростом, шире в плечах. Сильно сгибая колени, он тяжелой медвежьей походкой пошел по соломе.
   Теперь ефрейтор удостоил солдата взглядом. Поднял брови, потом задохнулся от смеха:
   - Ферфлухтер! Да, да, Эрвин Фюрст, хоть и нехорошо смеяться над покойником.
   Эрвин? Но ведь и тот Фюрст тоже Эрвин. Обер-лейтенант Эрвин Фюрст, командир третьей роты. Я запомнил его имя, так как часто читал у микрофона перечень офицеров, находящихся у нас в плену.
   - Мы слыхали, - сказал солдат. - Только у нас никто не верит.
   - Почему?
   - Фюрст в плену? Невозможно!
   - Но почему же?
   - Такой человек, как Фюрст, - с чувством проговорил ефрейтор, - не мог сдаться в плен.
   Оказывается, нашлись свидетели, которые видели, как обер-лейтенант защищал свою честь. Он убил пятерых русских и последним выстрелом покончил с собой. В дивизии его чтят, как героя.
   - Ну-ка, Гушти, - снисходительно молвил "фон", - изобрази господину офицеру еще кого-нибудь.
   - Рейхсмаршал Геринг, - бойко объявил Гушти, зашипел, выпятил живот и начал надуваться, словно резиновый шар.
   - Хватит, - остановил я его. - У меня еще есть вопросы.
   Гушти мне понравился. Надо побольше разузнать о нем, об этом весельчаке, сыплющем хлесткими солдатскими словечками, актере, живчике. Юлия Павловна будет в восторге. Да и майор тоже.
   Немец выпустил изо рта воздух, обмяк и смотрел на меня с улыбкой.
   Он был встревожен и все-таки улыбался, переминаясь с ноги на ногу. Я спросил его, откуда он родом, в какой части служил.
   - Я эльзасец, - ответил Гушти. - Трофейный немец! Второй сорт. - Он притворно вздохнул.
   Стукнула дверь. Гушти согнал с лица улыбку и рывком, едва не подпрыгнув, встал по стойке "смирно". Вошел капитан Бомзе из разведотдела.
   - Вольно, Гушти! - сказал он по-немецки, смеясь. Немец выглядел уморительно - толстый, низенький, в нарочито бравой позе.
   - Вы знакомы? - спросил я.
   - Отчасти, - ответил Бомзе. - Полезный тип. Что он вам травит?
   До войны Бомзе служил в торговом флоте, усвоил морские словечки. Даже стоя на месте, он чуть покачивался, словно на палубе в ветреную погоду. Во время боя его место на раций. Никто, как Бомзе, не умеет перехватить и расшифровать вражескую депешу, а вмешаться в разговор радистов, притворившись немцем, - на это способен один Бомзе.
   - Я забираю Гушти, - заявил он. - Айда, подвезу вас до КП.
   Выяснилось, что Гушти служил чертежником в тылу, около Пскова, в штабе армейской группы. На передовую попал совсем недавно, в наказание: осмелился передразнить майора. В плену на первом же допросе Гушти вызвался нарисовать план оборонительной линии немцев. Уверяет, что память у него великолепная, укажет все точно: окопы, доты и дзоты, минные поля.
   То, что гитлеровцы предвидели наше наступление и загодя начали строить оборону в тылу, - для нас не новость. Разведка по крупицам собирает данные о рубежах врага, и каждая новая деталь, разумеется, драгоценна.
   Что ж, пусть Гушти чертит. Он уже помог нам.
   "Стало быть, о Фюрсте сочинили легенду, - думал я, трясясь в "виллисе". - Новость важная, очень важная. Да, кисло немцам! Пришлось выдумать героя, чтобы поднять воинский дух. А Фюрст целехонек, сидит у нас в плену. Этот самый Фюрст".
   Спешил я к майору.
   Лобода беседовал в машине с Колей.
   - Что выше, - спросил Коля, - Слава первой степени или Красная Звезда?
   - Трудно сравнить, - посмеивался майор, отлично понимая, куда клонит Охапкин. - Орден Славы, видишь ли, солдатский...
   - Короткову Славу дали - произносит Коля в сторону и как бы невзначай.
   - За что же? - притворно удивился майор, уже не раз слышавший про Короткова.
   - Такой же шофер, как и я. В автороте. Снаряды возит на передок. Эх, пойти, что ли, шину накачать! - сказал Охапкин, но не двинулся с места.
   Лобода рассмеялся. Ну можно ли сердиться на Колю! Он наивно выпрашивает себе награду, как мальчишка коньки или велосипед.
   Я доложил майору. По-моему, медлить нечего, Фюрста надо взять в оборот. Он-то, наверное, знал убитого. И надо, чтобы Фюрст выступил у микрофона. Это ошеломит немцев. Легенда рассеется как дым.
   Но странно, майор рассердился. Он крякнул, отбил пальцами звонкую дробь на ларе, потом стал выговаривать мне.
   Легенда? Кстати, Фюрст дрался как черт, ранил троих наших бойцов, и взяли его полумертвого. Не дешевая добыча! Пруссак, твердое дерево! Взять в оборот? Но есть же конвенция о военнопленных. Понуждать их к чему-либо запрещается.
   - За-пре-щается! - повторил Лобода. - Эх, писатель! Повоевали бы вы с таким Фюрстом, как это делал я...
   Лобода часто наезжал в лагерь для пленных "повоевать", то есть поспорить с пленными.
   - Предположим, он назовет вам фамилию убитого. Дальше что? - кипел майор, бросая на меня свирепые взгляды. - Все одним махом хотите, да? И наломаете дров.
   Он отвернулся к оконцу и вдруг запел.
   - "На земле-е весь род людской", - проревел он так, что задребезжало стекло, и умолк, погрузившись в размышления. Дальше первой фразы арии он обычно не шел в таких случаях. Пение означало: Лободе надо побыть одному.
   Я вышел из машины.
   Коля накачивал шину. Чудно действует на меня его пухлое "мальчишеское лицо: огорчения переносить как-то легче. Но сейчас он расстроен. Награждение Короткова, его сверстника и приятеля, мучает Колю.
   - Товарищ лейтенант! - услышал я. - Васька-то Коротков, а?
   - Орден, - кивнул я. - Знаю.
   - У меня тоже свой нерв, - вздохнул Коля. - Меня в автороту зовут. Тут не езда. Капитан Шабуров говорит: мы гастролыцики, артисты. Верно, нет? А таким дают в последнюю очередь. Чувствуете?
   - Брось, Коля, - начал я и кинулся к машине: майор стучал мне в окно.
   - Что он там насчет Шабурова? - спросил майор. Я объяснил.
   - Вот, вот! Две башки надо иметь с вами. - Большие карие глаза под чернью бровей искрились. - Поедешь в Славянку, в лагерь, где Фюрст. Но сперва...
   Повеселевший, полный радости открывателя, он почти пропел мне свой план.
   5
   Я держал путь на Колпино, где наша база, а затем уже в Славянку.
   Когда на равнине показался город, в мозгу возникло слово "Кольпино". Так называли его все пленные немцы. "Эмга" вместо Мга, "Кольпино". Издали город кажется живым, нетронутым. Мираж длится недолго. Это не дома, одни стены в багровой оспе выбоин. Скорбный, черный от гари снег.
   "Кольпино"... Они исковеркали город и его русское имя.
   Сыпали бомбы, обдавали шрапнелью. "Кольпино" - это пуля в рикошете, лязг мятого железа, скрип двери, обыкновенной квартирной двери с голубым ящиком для почты, распахнувшейся там, наверху, на высоте четвертого этажа. Дверь скрипит над провалом, над грудами кирпичей, она как будто зовет жильцов, которые никогда не придут...
   "Контора жакта" - написано на табличке у входа.
   Волна табачного дыма накатилась на меня, как только я открыл дверь. В тесной комнатенке, у окна, курит и стучит на трофейной "эрике" с латинским шрифтом Юлия Павловна.
   - Вы потрясли немцев, - говорю я. - Небесная фрау! До сих пор вас не забыли. Только что видел двух перебежчиков.
   И про Фюрста я рассказал ей, и про Гушти.
   - Шура, вы золото - воскликнула она. - Kolossal! Прелестно! Machen Sie keine Sorgen{6}, он от нас не уйдет.
   Она тянется за новой папиросой.
   Из железного сундука с бумагами я извлекаю записи бесед с пленными. Ага, вот! Эрвин Фюрст, обер-лейтенант, командир третьей роты. Взят в плен во время разведки боем, отчаянно сопротивлялся. Да, троих ранил, сам получил несколько ранений, месяц лежал в госпитале. Возраст - тридцать два года, родился в Инстенбурге. Отец - портной. Во время войны отец переехал в Дрезден, открыл собственную мастерскую. Там же, в Дрездене, на Кирхенгассе, двенадцать живет жена обер-лейтенанта Гертруда с двумя дочерьми - Моникой и Лисси.
   Как можно больше подробностей! О Фюрсте я должен знать больше того, что записано в офицерском удостоверении. То, чего не скажут и пленные однополчане.
   Мы должны объявить немцам, что Фюрст, герой дивизии, жив и находится у нас в плену. Большой вопрос, согласится ли он сфотографироваться для листовки.
   В Славянку, в лагерь военнопленных, со мной поехал армейский фотограф, маленький человек с крохотной головой, которой он непрерывно вертит, словно приглядываясь и принюхиваясь. Фамилия у него литературная - Метелица.
   "Пикап" подскакивает на обледенелых рельсах. Мы в Славянке. В наступивших сумерках проносятся за оконцем понурые вагоны на запасных путях, мертвый паровоз. Им не было хода отсюда, со станции, замороженной блокадой.
   Часовой у ворот лагеря вызывает дежурного, тот показывает нам офицерский барак.
   Железные кровати в два этажа, густой табачный дух и еще какой-то запах, должно быть после дезинфекции. Метелица, завидя немецких офицеров в форме, вертит головой. Как бы прицеливаясь, он оглядывает железные кресты, демянские, крымские и прочие "щиты".
   Прежде всего мне нужен Лео Вирт, тот самый саксонец, лейтенант, который вместе с Михальской работал на звуковке в новогоднюю ночь. И плакал, слушая пластинки.
   У Вирта впалые бледные щеки, большой лоб, круглые очки в тонкой черной оправе. Садясь, он кладет на колено книгу. Книга для него дороже хлеба, табака, он читает с жадностью, недосыпает, необходимо наверстать все упущенное по вине Гитлера. Книги Бебеля, Либкнехта, Тельмана... Сочинения Ленина... Вирт был слишком юн, когда эти книги были доступны в Германии. Плен открыл ему бездну неведомого.
   - Старик Вильгельм, - он называет видного немецкого коммуниста-эмигранта, - прислал мне из Москвы целый ящик книг. Изумительно!
   Я показал саксонцу письмо убитого перебежчика, рассказал легенду о Фюрсте-герое.
   - О негодяи, проклятые наци! - Вирт вне себя от гнева. - Значит, Фюрст - герой дивизии? И вы думаете устроить им сюрприз?
   - Да.
   - Хорошо бы, - вздохнул Вирт. - Теперешний Фюрст - это уже далеко не тот Фюрст, но... микрофона не возьмет. Нет, нет! Совершенно немыслимо.
   Мы беседуем в клетушке, которая служит и библиотекой и канцелярией. "Ваш ход, господин барон", - раздается за стенкой. Там играют в карты.
   - Я пытался вербовать Фюрста в комитет. Боже мой, как он ругался! Он прусский офицер, пруссак до корней волос. Имеете представление об этих типах?
   В среде пленных набирает силы комитет "Свободная Германия". Создали его сами немцы, бывшие военнослужащие вермахта и эмигранты, люди разных убеждений, но жаждущие покончить с войной, создать Германию без Гитлера.
   - В семье Фюрста молятся на Гитлера. Да, Фюрст - сын портного, простого трудящегося человека. В Германии есть и рабочие-нацисты... Странно?
   Он снял очки. На меня смотрят умные глаза, усталые от ночного чтения, немного печальные. Я сказал себе: вероятно, такими были первые немецкие социалисты, те, кто окружал Маркса.
   - Ленин, - Вирт бережно погладил книгу, - предостерегает против догматизма. Нужно считаться с действительностью. Что ж, Гитлер дал портному работу - шить офицерские мундиры. Чем больше офицеров, тем больше мундиров. Логично?
   Он проник во все детали биографии Фюрста. Тот вырос среди мундиров, напяленных на манекены. От погон, от золотого шитья исходило сияние власти, силы. Папаша Фюрст мечтал, конечно, вывести сына в люди. Сын стал офицером! До Гитлера это и не снилось. Сказочное время настало для старого портняжки, когда его Эрвин, офицер армии фюрера, красовался в Париже, потом в Осло, когда почта приносила посылки с диковинной заграничной снедью, с вином, с шелками.
   В своей роте Фюрст свирепствовал почище иного барончика. Сам всюду совал нос. Поражения его только ожесточили.
   - Да, он уже не верит в победу. Если вы ему скажете, что Гитлер не сдержал своих обещаний, он согласится. Где молниеносная война? Пшик! Где изоляция России? Тоже блеф. Да, но признать это вслух? Исключено! Присяга, офицерская честь и тому подобное. А хуже всего вот что: Фюрст считает, что вся Германия гибнет... Айн момент, я позову его.
   Утлая перегородка затряслась. Вошел Эрвин Фюрст и встал навытяжку, выставив грудь, откинув крупную голову. Крепкая нижняя челюсть, нос с горбинкой, холодок голубых глаз, копна белокурых волос. Он напомнил мне арийских молодчиков в военной форме, изображениями которых пестрят немецкие журналы. "Здоров! - подумал я с неприязнью. - Отъелся на чужих хлебах".
   Я коротко сказал, что мне нужно, хотя мы оглашаем списки пленных, на той стороне его, Фюрста, все-таки считают мертвым и прославляют его. Мы хотим опровергнуть легенду. Для этого со мной прибыл фотограф.
   Фюрст не изменил позы. Я напрасно пытался поймать его взгляд. Он смотрел куда-то поверх моего плеча, в одну точку. Я не ощутил в нем враждебности. Нет, скорее безразличие. Он как будто и не слышал меня.
   - Вашей семье, я полагаю, не безразлично, живы вы или нет, - прибавил я.
   Он шевельнулся.
   - Вы слышите? - спросил я.
   Метелица уже бегал вокруг Фюрста, целился, подталкивал плечом.
   - Хорошо. Ради них, - произнес Фюрст глухо.
   - Снимайте, - приказал я.
   Метелица щелкнул фотоаппаратом.
   - Еще не все, - сказал я. - Прочтите это.
   Я дал Фюрсту письмо, подписанное "Буб". Он читал медленно, чуть двигая губами.
   - Вас интересует его судьба? - произнес он недоверчиво и опять отвел взгляд. - Да, был такой. Мои креатуры?
   Он повел плечом.
   Я протянул руку, чтобы взять бумагу у Фюрста. Он еще не расстался с ней. Он читал снова, лицом к окну, как будто разглядывая листок на свет. Потом нехотя подал мне. Пальцы его дрожали.
   - У меня есть копия, - сказал я и открыл планшетку. - Могу подарить на память.
   Фюрст смешался. Он поблагодарил, нерешительно и даже с испугом. Собрался сказать что-то, но не смог и четко, истово откозырял"
   В тот же вечер Михальская отстукала текст листовки о Фюрсте. Федя Рыжов, наш "первопечатник" (очень уж архаично выглядела его ручная "американка"), к утру сдал весь тираж.
   А утром задребезжали стекла, наши ударили по Саморядовке. Немцы бежали.
   Поток наступления, задержавшийся там, хлынул дальше на запад, к зубчатому лесному горизонту, над которым вздымались черные обелиски дыма. Черные, зловещие обелиски над горящими деревьями.
   По пятам ринулись танки, самоходные пушки. Летчик, взявший на борт связки листовок, с трудом нашел отступающие остатки немецкой авиаполевой дивизии. Медленно разжимая пальцы, он выпустил из пачки наши листовки одну за другой. Воздух вырвал их, и они долго плыли, прежде чем опуститься на землю.
   Достигли ли они цели? Читают ли их немцы? Как подействовала на них новость? Эти вопросы я задавал себе уже в звуковке.
   Теперь вся надежда на тебя, Коля! Давай газ, ищи, как выгадать время, обойти главные, запруженные машинами дороги. Дошла листовка до цели или нет, все равно надо нагнать солдат из авиаполевой гитлеровской дивизии.