Он не слышал меня. Нет, я не видел его лица, но знал, что мои слова раздаются в безучастной пустоте.
   - Ерунда, Коля, - сказал я. - Царапина. Мы еще воевать будем, Коля. Нам до Берлина с тобой...
   Он стонал и временами двигал руками, будто смахивал что-то с лица. Сквозь ушанку я ощущал живое тепло.
   Палатки медсанбата, большие, мягкие, словно опустившиеся на землю облака, возникли у самого шоссе, в серой мгле. Подбежали две низенькие плечистые санитарки с носилками.
   Мы ждали. Вышел седой прихрамывающий санитар с тазом, плеснул из него и заспешил обратно. Красноватое пятно осталось на снегу. За тонкой стенкой палатки кто-то, захлебываясь, кашлял. У соседней палатки разгружали машину с красным крестом, выносили раненых.
   Вышла женщина в туго перетянутом халате, бледная, с вызывающе четкими черными бровями, с длинными ресницами.
   - Привезли? - спросила она. - Как фамилия?
   - Охапкин, - сказала Михальская.
   - Возьмите его документы. - Женщина в халате строго оглядела нас и прибавила: - Смертельный исход неизбежен. Пробит череп. Мы нашли выходное отверстие.
   Нашли... Как будто это может что-нибудь изменить! Мгла обступила меня.
   - А когда... - Михальская отстранила Шабурова. - Когда наступит исход?
   - Не возьмусь определить. Несколько часов, а возможно, и день.
   - Мы приедем за ним, - сказала Михальская. - Чтобы похоронить.
   - Капитан Быстрова! - позвал кто-то из палатки, и женщина в халате исчезла.
   10
   На обратном пути я сидел в кузове против Шабурова. Михальская гнала вовсю. За лесом вставало багровое солнце, освещало изуродованный осколками движок, пробоины в обшивке, в ларе, в железной печурке.
   Я видел Колю, его живое тепло еще не остыло на моих ладонях.
   - Быстрова! - с горечью проговорил Шабуров. - Она и не знает его.
   - У него мать в Ленинграде, - сказал я. - Больше никого нет.
   - Орден ей пошлем.
   - Какой? - не понял я.
   - Дадут посмертно! - отрезал Шабуров и стукнул но столу.
   - Ему все равно теперь, - сказал я.
   - Зато ей не все равно, - возразил Шабуров запальчиво. - Мы с майором добьемся.
   "Он по-своему был привязан к Коле, - подумал я. - Ворчал на него, злился на его невинные выдумки и все же..." Сейчас он скажет, пожалуй, что Коля погиб напрасно, что мы патефонная служба, оседлает своего конька. Я не хотел этого и сказал:
   - Видите, мы тоже в бою. На самом передке. В самом пекле.
   Шабуров расстегнул китель и вытащил из внутреннего кармана сложенный лист бумаги. Руки его тряслись. Он медленно развернул бумагу, глянул и медленно разорвал вдоль. Затем сложил обе половинки и разорвал еще раз поперек.
   Обрывки упали на пол. Это был очередной рапорт Шабурова с просьбой отчислить его от нас и перевести в артиллерию.
   11
   В то же утро на батарею "сорокапяток" пришли три перебежчика и заявили, что их звала в плен "небесная фрау".
   Мне не довелось увидеть их. Звуковка отправилась в Ленинград, в капитальный ремонт. Вел ее Чудинов, степенный немолодой солдат, осторожно объезжавший каждую промоину. Я ехал с ним в качестве пассажира: меня командировали на фронтовую радиостанцию.
   Обратно Чудинов привез меня через два с лишним месяца, в разгар июня.
   Звуковка резво бежала по добротному сухому проселку. Большой шмель жужжал в кузове, ударяясь о стекло. За окном проносились эстонские хутора. Они пестрели среди молодой зелени, напоминая разноцветные грибы сыроежки.
   Со мной сидел Шабуров. Совсем другой Шабуров, чисто выбритый, бодрый, соскучившийся по друзьям, по действующей армии. По пути он приглашал в кабину и сажал на колени белоголовых эстонских ребятишек, угощал их пайковыми леденцами.
   В звуковке пахло свежей краской, машина помолодела, но что-то ушло из нее вместе с Колей...
   Наших мы нагнали в поселке, почти не тронутом войной. Они расположились в оранжевом доме с высокой, как башня, крышей, В доме было множество пустых ящиков, коробов, мешков, пачек плотной бумаги для обертки. Должно быть, хозяин - кулак, бежавший с немцами, - грузил свое добро второпях, навалом. В одной комнате осталась репродукция "Сикстинской мадонны", под которой Михальская пристроила свою койку. В комнате Лободы вешалка из бычьих рогов, круглый стол и сейф, содержавший, как выяснилось при вскрытии, пару черных перчаток и цилиндр. Машина "первопечатника" Рыжова лязгала своими натруженными сочленениями на веранде, среди горшков с кактусами.
   Без меня в хозяйстве Лободы появился еще один сотрудник - перебежчик Гушти. Я застал его на веранде, он отвешивал что-то на магазинных весах с красными чашками.
   На кактусе белела бумажка. Гушти отмечал на ней вес своей порции масла, хлеба, сухарей. Ему полагался тот же солдатский паек, что и Рыжову. Получали они продукты разом, а потом делили. Операция эта, совершавшаяся нашими бойцами быстро, на глазок, у Гушти занимала добрый час.
   Гушти стоял на коленях перед весами. Вид у него был такой серьезный, что я не сразу узнал его. Он полез в пакет за щепоткой фасоли и стал высыпать на чашку по зернышку, шевеля толстыми губами.
   Я окликнул его.
   - О господин лейтенант! - Гушти вскочил и вытянулся. - Все в порядке. Снабжение достаточное.
   При этом он подмигнул и снова стал комиком Гушти, Он цитировал листовку. "Снабжение достаточное", - на это мы неизменно указывали, говоря гитлеровским солдатам о советском плене.
   - Увы, нет шнапса и мармелада, - прибавил он.
   - Ох здоров жрать! - буркнул Рыжов. - Эссен, эссен{7} - первая забота.
   Гушти между тем, снова приняв молитвенную позу, вешал фасоль. Простоватая, маслянистая улыбка сошла с его круглого лица - это был уже другой Гушти, невеселый и жадный. Губы его шевелились. Похоже, он считая зерна.
   - Э, вовсе он не простофиля, - сказал мне о Гушти майор. - Это кажется только... А в общем, полезный немец.
   Михальская тоже была довольна работой Гушти. Ходячий словарь окопного жаргона! Записи Юлии Павловны сильно пополнились с появлением Гушти. Пришлось завести новую тетрадь.
   - Взгляните, какие перлы! - восклицала она, листая ее. - Mit kaltem Arsch{8}. Значит, капут, гибель. А как немцы из рейха называют зарубежных немцев - чешских, румынских, польских? Bente deutsche{9}. Правда, хлестко?
   - Гушти развлекает вас, - заметил я.
   - Сперва мы помирали с хохоту. Геринга он играл бесподобно. Но нельзя же без конца повторять одно и то же!
   Она курила. Я подносил ей огонь, она, как всегда, с улыбкой отводила мою руку.
   - Как Фюрст?
   - Нового пока ничего.
   Я не забыл Фюрста. Саксонец Вирт, выступавший у нас по радио, нередко приносил мне вести о нем. Хотя мне и не удалось за эти месяцы побывать в лагере военнопленных, я все же издали следил за житьем-бытьем обер-лейтенанта.
   Его друг Луц еще в апреле примкнул к "Свободной Германии". В союзе с ним Вирт повел атаку на Фюрста, но обер-лейтенант уперся. Нет, он не выступит против Гитлера, не нарушит присяги! Пусть изменились его убеждения - он сохранит их при себе. Его бывшие подчиненные должны драться до конца.
   - Другого выхода нет, - твердил Фюрст. - Германия рушится, к ней никто не придет на выручку. Русские - наши друзья? Красивые слова! - говорил он антифашистам. - Победители всегда одинаковы. Опять Версаль, голод, безработица... И русские, и англичане, и янки - все Навалятся и скрутят нас по рукам и ногам.
   Спорил он до изнеможения, до ссор и, разругавшись, ложился на койку. Возврата к карточному столу, к фон Нагеру, к фон Бахофену не было, да он и не стремился к ним.
   Фюрст стал больше читать. Вначале он брал книги у Вирта с недоверием, с задором: погоди, мол, я разнесу твои авторитеты! Но вскоре увидел, что не в силах этого сделать. А бросить книги уже не мог.
   Для компании, игравшей в карты, он перестал существовать. Его не замечали, с ним не здоровались. Фюрст не смотрел в их сторону, старался не слышать. Все же возгласы играющих доносились до него.
   По правилам игры, из карточных генералов, рейхсмаршалов и нацистских бонз выделялись козыри. Фамилии козырных начинались на одну букву. Чаще всего "козырными" были "Г" - легче всего назвать Гинденбурга, Гаусгофера, Гиммлера. До последнего времени Гитлер не фигурировал в игре, но с высадкой англичан и американцев во Франции настроения среди лагерной знати переменились.
   Труднее было с буквой "М", предложенной кем-то однажды. Назвали Манштейна, Мильха, Макензена. Кто же четвертый? И тогда лейтанат Нагер назвал маршала Монтгомери.
   Фюрст подскочил на своей койке. Может быть, он ослышался? Нет! Германский офицер ставит в один ряд со своими маршалами англичанина, врага! Молокосос Нагер сошел с ума! Его сейчас отведут к врачу, или...
   - Он, пожалуй, прав, господа, - вдруг раздался голос полковника Бахофена. Внук последнего владетеля Вестфалии, он считался старейшиной кружка. И вот, вместо того чтобы одернуть Нагера, Бахофен соглашается с ним! Фюрст ушам своим не верил.
   - Браво, браво, граф! - воскликнул барон Ролло. - Я всегда ценил независимость ваших суждений. Нам-то с вами придется считаться с Монтгомери.
   "Как мерзко! - думал Фюрст. - Эти вельможи еще недавно кичились своими заслугами перед нацистской партией, выдавали себя за патриотов Германии! Сейчас они готовы кланяться англичанам. Еще бы! Монтгомери с войсками в Нормандии, рано или поздно англичане и янки вступят в Баден-Баден, в Вестфалию, где этим чинушам принадлежат родовые замки, виноградники".
   Предатели! Фюрст соскочил с койки. Нет сил терпеть! Он хватит кулаком по столу и выскажет им все, что о них думает. Но в эту минуту кто-то коснулся его плеча.
   - Чудак ты, Винни, - сказал с усмешкой Луц. - Мяч не твой.
   Так говаривал Луц еще в пору юности, когда учил Фюрста играть в футбол. "Не горячись, Винни, не бросайся, как бешеный, не твой это мяч".
   - Они же не поймут тебя, - прибавил Луц, усаживая Фюрста. - Ты просто младенец, Винни. Неужели тебе не ясно? Они пекутся только о себе.
   Однокашники тихо беседовали, сидя на продавленной койке Фюрста.
   - Ты обрати внимание на Нагера, - говорил Луц. - Именинником ходит. Перед ним заискивают. А почему? Сестра Нагера в Америке, замужем за членом конгресса... Да, это факт, Винни. Что им Германия!
   - Я вспоминаю своих солдат, Луц, - отвечал Фюрст. - Они славные парни и храбро выполняют свой долг. Знали бы они, о чем толкуют офицеры... Бахофен, надо думать, мечтает принять Монтгомери в своей усадьбе. Нет, нет, Луц, солдатам нельзя этого знать! Тогда конец, штыки в землю...
   - Здесь ты как раз не прав,- настаивал Луц. - Именно им нужно знать. Да, штыки в землю, иначе русские истребят твоих славных парней и уж тогда Германия наверняка погибнет. И говорить-то по-немецки будет некому.
   Слова Луца вызвали в уме Фюрста новый поток размышлений. Все чаще он стал думать о своих солдатах, умирающих на фронте. В самом деле, если их перебьют, что останется от Германии? Ведь поражение будет еще горше!
   Шли дни. Радио приносило сенсационные известия. Советская Армия во многих местах достигла рубежа своей страны. Освобождены Крым и Одесса, финские дивизии изгнаны из Карелии, отпал еще один союзник Гитлера Финляндия. Англичане и американцы крепко вцепились в Нормандию, теперь их уже не выбить оттуда. Бахофен, Нагер и прочие спохватились, что давно не практиковались в английском и французском.
   - Худо ли им? - говорил Луц. - Семьи у них в безопасности. Под каждым замком, вероятно, глубокий и надежный бункер с ванной и паровым отоплением. А Бахофен каким-то образом умудрился отправить своих в Бразилию.
   - Не им решать судьбу Германии, - вставлял саксонец Вирт. - Народ им не доверит своего будущего. Простые люди - вот кто теперь начал делать историю. Крот истории, как сказал Маркс...
   Теперь Фюрст не гнал от себя Вирта. Простые люди? Да, такие, как его отец, как его солдаты... Эти господа Бахофен, Нагер и словом не обмолвились о солдатах! Считают будущие доходы, переводят их на франки, на доллары, на фунты.
   В памяти Фюрста возникал Клаус Ламберт, убитый при попытке уйти к русским. Клаус, веселый юноша, любимец товарищей, нравился Фюрсту, хотя и проявлял иногда непозволительное вольнодумство. Ему, например, не хотелось чистить сапоги унтер-офицеру, он смеялся над поздравлениями, которые почта доставляла на передовую от окружных нацистских ляйтеров. Лучше бы присылали шоколад! Отец Клауса - учитель истории в Страсбурге. "Ох, уж эти эльзасцы!" - сетовал тогда Фюрст. Все-таки они неполноценные немцы. Испорченная кровь, с примесью французской. Письма папаши Ламберта совсем не подтверждали любви эльзасцев к фюреру, их готовности к самопожертвованию. Фюрст ловил себя на том, что он мягок с Клаусом, непостижимо мягок. Покоряло обаяние этого жизнерадостного юнца. И странно, свойств истинно солдатских, столь ценимых Фюрстом, у Клауса не было совсем. Он был похож на хорошенькую, немного взбалмошную, шаловливую девушку.
   Теперь Фюрст вспоминал Клауса уже без всякой досады, жалел его. Жалел и солдата Кадовски, полуполяка из Мекленбурга, расстрелянного за пораженчество. Молчаливый великан с большими грубыми руками крестьянина... Как мечтал Кадовски вернуться в свою деревню, обрабатывать свое поле!
   Толстого, угодливого Брока Фюрст ставил в пример другим. Не то чтобы унтер-офицер возбуждал симпатию, нет, он часто раздражал Фюрста. Как заведет, бывало, речь о своих родственниках... Дядя у него, видите ли, из самого древнего рода в Тюрингии, дому и сенному сараю триста двадцать два года, а коровник, где мычат два десятка породистых симменталок, заложен сто десять лет тому назад. Какие сливки у дяди, какая домашняя ветчина!
   Другой дядя - бургомистр в маленьком городишке, его сын - морской инженер, строил базу для подводных лодок в Свинемюнде. Перечень родичей не имел конца.
   Брок жаден, на солдат смотрит свысока, но Фюрст поощрял его наградами, помогал продвигаться по службе, Брок был нужен. Теперь Фюрст спрашивал себя с болью: для чего нужен? А смерть Клауса Ламберта? Может быть, дело Брока?
   Как-то раз Брок получил посылку из Тюрингии. Из того самого хваленого дядиного хозяйства. Сыр, колбаса с тмином. Фюрст видел только корочки от сыра и кожуру от колбасы. Другие делились домашними дарами. Брок же не угостил даже своего обер-лейтенанта. Забился в укромный угол и съел все один...
   Брок действует и сейчас, заставляет солдат воевать. Действует и Фюрст, вернее его имя "героя дивизии"... Еще недавно это радовало Фюрста. Сейчас он не находил в легенде удовлетворения.
   Так работала голова Фюрста. О его трудных раздумьях я узнал гораздо позднее, уже после того, как он принял решение, изменившее всю его жизнь.
   Два события повлияли на Фюрста.
   В лагерь прибыли новички. Один из них, капитан о длинной фамилией Кенигерайтерхаузен, сдался с остатками своего батальона. Правая бровь у капитана дергалась. Он примкнул было к компании Бахофена: баронская фамилия давала ему на это право. Но как-то сразу отошел от нее. Изо дня в день он рассказывал Фюрсту и Луцу о том, как батальон попал под огонь "катюш". Три залпа вывели из строя больше половины солдат. Снова и снова капитан спрашивал, правильно ли он поступил, сдавшись в плен.
   - Нас бы истребили, понимаете? Как цыплят... Нас окружили. Мы ничего не могли поделать. Я должен был... Все-таки двадцать семь человек сохранили жизнь.
   - Хорошо, - кивал Луц. - Эти, жизни пригодятся Германии.
   Фюрст смотрел на капитана, на его прыгающую бровь и неожиданно для самого себя выговорил:
   - Вы правильно поступили, да, да!
   Тем временем наступление наше продолжалось. Настал час последней битвы и для авиаполевой дивизии. Советские войска обошли ее с флангов и отрезали пути отхода. Майор Лобода, обрадованный, тотчас велел передать эту новость Фюрсту.
   - Решай, - сказал Фюрсту Луц. - Ты ведь, в сущности, еще командуешь там.
   И Фюрст решился.
   - Передай русским, - сказал он Вирту, неловко переминаясь, охваченный внезапным смущением, - я согласен... То есть, видишь ли, мне нужно сказать несколько слов моим ребятам... Моей авиаполевой... Всего несколько слов.
   Вирт тотчас же позвонил Лободе. Майор пригласил Фюрста приехать. В тот же день Фюрст, краснеющий, неуклюжий, не знающий, куда девать свои огромные руки, появился у Лободы. Я не был свидетелем этого события. В звуковке, с Гушти на борту, я мчался далеко от нашего КП в потоке наступления.
   12
   Гушти быстро освоился в звуковке. Примостившись у табуретки, он сочинял листовки и передачи, бросая плотоядные взгляды на мешки с пайком, разложенные на верхней полке, над кабиной водителя.
   Писания Гушти были корявые. Еще на базе он начал составлять обращение к авиаполевой дивизии на случай встречи с ней. Солдата Клауса Ламберта он немного знал. Перед отправкой на фронт их обучали в одной части, и жили они в одной казарме, в Страсбурге. Потом Гушти потерял Клауса из виду. И вот недавно, уже у нас, открылась его печальная судьба.
   - Ах, бедный Клаус, - вздыхал Гушти.
   С Фюрстом он был знаком лишь понаслышке. Гушти чрезвычайно интересовался Фюрстом, нередко спрашивал меня и Михальскую, как поживает герой авиаполевой дивизии, что "варится в его котелке".
   - Подручные Фюрста убили моего товарища Клауса, - декламировал Гушти, выводя карандашом колючие, неровные готические буквы. - Но я не побоялся их. Я добровольно сдался в плен русским. Они не обманули меня, я получил все, что обещано в советских листовках. На день мне отпускается хлеба восемьсот граммов, мяса...
   Он не забывал указать и количество перца, соли. Отзывался с похвалой о гречневом концентрате.
   - Листок из поваренной книги, - говорил я. - Поверьте, их занимает не только продовольствие.
   - Да, о да, господин лейтенант! - Гушти хватался за карандаш и принимался за переделку. - Простите меня, сейчас я исправлю. Мигом! О, если бы я умел писать так, как вы! Нужен талант, не правда ли?
   - И поменьше "я". Меньше хвастовства, Гушти.
   Он вновь усердно погружался в работу. Однако глазами он то и дело косил на буханку хлеба, черневшую на полке.
   Лобода приказал изучать Гушти, присматриваться к нему. Майор сказал это нам, мне и Шабурову, в день отъезда, а накануне вечером у него побывал майор Усть-Шехонский.
   Наверняка речь у них шла о Гушти. Пищу для догадок мне дал Бомзе. Немцы забросили к нам агента, некоего эльзасца. Понятно, нет прямых указаний на Гушти, - мало ли эльзасцев!
   Как же, однако, изучить Гушти? Знаток людей из меня плохой. От Шабурова еще меньше толку: он не знает немецкого. И я по всякому поводу заводил с Гушти длинные пустопорожние разговоры, уставал от них, злился на себя и на него.
   "Спокойнее, - твердил я себе. - Будь у контрразведчиков определенные подозрения, Гушти не сидел бы тут, в звуковке, направляющейся на передний край". Но воображение рисовало мне зловещие картины. Я не мог справиться с ними, и состояние мое было мучительным.
   Тревоги мои и сомнения однажды на время утихли - после ночи вещания. Гушти читал у микрофона внятно, от текста не отступал, все прошло гладко.
   За неделю странствований эта ночь, к сожалению, была единственной. Фронт двигался. Нам посчастливилось нащупать с помощью разведчиков группу гитлеровцев, засевших в лесу около железнодорожной станции. Они слушали нас, вяло постреливая. Ветви лип с цветами, сбитые пулями, падали на звуковку.
   Утром немцев выбили. Бой был коротким. Он не оставил никаких видимых следов: брошенные палки от фаустпатронов, коробки из-под боеприпасов утонули в молодой зелени, в зарослях папоротника, малины. Вставал летний день, лучистый, теплый, душистый. Война словно замирала. Но в тот же день обстановка изменилась.
   Мы миновали группу домиков, красных как маки, венчавшую холм. Дорога вела к глинистому откосу. Наверху дрожали юные березки - прозрачные зеленые облачка. Вдруг к откосу, обогнав нас, вынеслась откуда-то длинная машина, похожая на пожарную. Стальные фермы, возвышавшиеся на ней подобно сложенной лестнице, были усеяны рядками длинных хвостатых мин. Машина остановилась, едва не упершись радиатором в желтую стену глины. С подножек, из кабины брызнули бойцы, и раздирающий уши грохот потряс воздух. "Катюша" дала залп. Могучий ветер пригнул березки. Толкая друг друга, они суетливо выпрямились. Бойцы уже исчезли в машине. Она снялась, и лесная дорога поглотила ее. Позади рвануло, на месте одного из алых домиков взметнулся столб дыма.
   Шабуров велел подвести звуковку под откос. Укрытие слабое, но другого поблизости не было. Машина накренилась, одна сторона ухнула в богатырскую колею "катюши". Снаряды рвались на холме и в лесу; потянуло гарью.
   Мы вышли из машины. В откосе зияла ниша. Вырыли ее, вероятно, печники, бравшие здесь глину. Мы все четверо забились в нишу. Обстрел не прекращался, противник засек "катюшу" по звуку и пытался накрыть.
   - Wieder los!{10} - прошептал Гушти. Розовое лицо его побледнело.
   - Нас не заденет, - сказал Шабуров. - Ошибку в расчете допустили.
   Эти слова, произнесенные деловитым тоном - "ошибка", "допустили", пришлись очень кстати в эту минуту. Я крепче прижался к плечу Шабурова.
   - Орлы! - раздалось рядом. - Эк занесло вас! Ну, позвольте-ка!
   В пещеру, низко нагнувшись, влез рослый подполковник, за ним солдат в шоферском комбинезоне.
   - Кто в тереме живет? - засмеялся подполковник. - А это? - Он обернулся к Гушти и засмеялся еще громче: вид у Гушти был потешный, он силился отдать офицеру честь по всем правилам, но голова его стукнулась о глиняный свод, рука никак не доставала до пилотки.
   С подполковником я был знаком: это Лякишев, начальник политотдела дивизии, той самой дивизии, где служил разведчик Кураев.
   - Дело затевается серьезное, - сказал Лякишев. - У немцев тут подготовленная оборона. - Он махнул рукой по направлению к лесу. Калеван-линн, по-эстонски крепость Калева. Может, когда и была крепость...
   Гушти дернулся. Я сидел между ним и Шабуровым и потому ясно почувствовал это.
   - Калеван-линн, - произнес Гушти, встретив мой взгляд.
   - Он был там? - спросил Лякишев.
   - Нет, никогда, - затараторил Гушти. - Я был чертежником при штабе, я чертил... Да, я чертил эти укрепления, у меня они в памяти...
   - У него мировая память, - сказал я. - У нас он снова нарисовал все.
   Гушти кивал, лицо его сияло.
   - Гут, - кивнул Лякишев, - Калеван-линн, - повторил оп и развернул карту. - Вот! Высота с хуторами, очень выгодная позиция. Брать нелегко, много крови будет стоить.
   В ту же ночь звуковка нацелила свои рупоры на Калеван-линн.
   Хрупкие, чуткие сумерки - такой была эта июньская ночь. На скате возвышенности, занятой немцами, отчетливо густеют кущи кустарников. Там и сям рождаются, пульсируют и умирают огоньки. Лес отвечает на выстрелы стонами, всхлипами, свистом. Это пули, посылаемые оттуда, из Калеван-линна. Немцев бесит наша звуковка. Они не нашли ее пока, мины тратить им жалко, они палят из винтовок, из пулеметов. Кажется, весь лес полон летающих заблудившихся пуль. Гушти сплоховал, раскашлялся у микрофона. Едва дочитал передачу.
   - Горло схватило, сырость, - говорит он извиняющимся тоном, подавая мне плащ-палатку.
   Пусть отдохнет. Я отсылаю его к Шабурову, помогать у движка. Звуковка передает музыку из кинофильма "Веселые ребята". Пальба затихает.
   Тишина. Пока движок остывает, я ищу место посуше. Гушти угодил в мокрую канаву, оттого и потерял голос. Ноги утопают в мягких подушках мха. Лес возобновляет свою ночную жизнь, где-то трудится кукушка, суля нам годы, долгие годы бытия. Славная кукушка! Она обещает долголетие всем, даже тому, чья жизнь оборвется этой же ночью, и тому, кто погибнет завтра, на том скате, в час штурма...
   За мной, как удав, шуршит в траве толстый резиновый шнур микрофона. Вот здесь как будто неплохо. Та же канава, но в ней два больших плоских валуна, как раскрытые ладони. Отлично, я устроюсь на них. Ледник не зря трудился тысячелетия назад: он притащил эти камни сюда для меня. Я снимаю ватную куртку, сажусь на нее, накрываюсь плащ-палаткой и слегка дергаю шнур. Так водолазы просят воздуха. Я требую звука.
   Движок очнулся. В лампочке расширяется зрачок света. Она глаз, разбуженный среди ночи, встревоженный, старающийся увидеть как можно больше. Микрофон включен, он теперь налит звуком, вернее - запасом звука, который только ждет моего голоса.
   Над головой тоненько, почти ласково свистят пули. Лес ловит их мохнатой лапой.
   - Внимание! - начинаю я. - Мы предлагаем вам выбор: жизнь или смерть.
   Голосом я богатырь. Я мог бы померяться с легендарным Калевом. Мой голосище вызывает во всех моих мышцах ощущение силы.
   - Вспомните, сколько рубежей вы сменили, - гремит наш лес. - Всюду вы оставили убитых товарищей! Не сегодня-завтра падет и этот рубеж.
   Что-то живое шевелится возле меня. Ящерица! Маленькая, юркая, искроглазая ящерица. Она прибежала на свет и с любопытством смотрит в микрофон. Ночной мотылек залетел под плащ-палатку, он порхает вокруг лампочки, садится на текст, который я держу перед собой. Лес принял меня, как своего. Ящерица скатилась под камень, но появился другой обитатель леса. Он сидит на моем колене - зеленоватый, пятнистый лягушонок.
   Хлоп! Хлоп! Это мины, они упали близко, в какой-нибудь полусотне шагов. Валун защищает меня лишь с одного бока, да и то не целиком. Я пригибаюсь. Я продолжаю читать. Сбиться, замолчать, растерявшись, - значит помочь немецким минометчикам скорректировать прицел. Тогда пропал. Тогда они засыплют участок минами.
   Еще мина. Я стискиваю микрофон, припадаю плечом к камню. Не подать виду!.. Еще мина, осколки вспороли дерн где-то рядом шагах в пяти. Спокойнее! Не ускорять чтение, не повышать голос, читать как ни в чем не бывало. Как будто нет никаких мин.
   Мотылек - тот не боится их. Он по-прежнему беззаботно кружится тут, садится на ободок моих очков. Ему наплевать на мины. Они рвутся слева, с той стороны, где мы не защищены, - ему это безразлично. Мы не уйдем. Мы это я и мотылек, это лягушонок, это лес, все живое перед лицом воющей, лязгающей смерти.