У Пейре Бартелеми голос только в разговоре тихий, а петь он мог хорошо, красиво и громко. "Dirige, Domine", выпевают губы почти ласково, обкатывая каждое слово и выталкивая наружу слиточком серебра. Однако согласился Пейре, когда тронули его за плечо, пойти с одноглазым посланником; только взглядом спросил епископа Лодевского, того, кто нынче служил - и тот кивком отпустил Пейре. Лицо священника - сплошные тени, весь пошатывается, однако сел в седло, не споря: его ждет награда, его ждет победа, а тебя, Раймон из Монтобана, теперь ждет только Эмери на небесах. Если, конечно, ты туда когда-нибудь попадешь, одноглазый содомит: нет у тебя добродетелей, кроме разве что силы исполнять графские приказы, когда хочется лишь облапить шею коня и завыть. Однако вел Раймон коня в поводу, скрежеща зубами и надеясь, что всадник этого не слышит, и твердо знал, что по приходе напьется так, чтобы не смочь завтра встать. И помоги ему Господь.
   Ночь была, уже ночь глубокая, и в рыцарском зале цитадели оставались только самые твердые духом. Кроме часовых, конечно, которым бодрствовать еще до утренней трубы. Графа Раймона в зале не было; и подсел верный гонец к одному из столов, нет - лучше сразу к толстобокой бочке, а есть необязательно, отвыкли уже есть, а на Пейре одноглазый кивнул кому-то из оруженосцев: этого отвести к графу. А мое дело окончено, я пью, меня больше нет ни для кого на свете.
   Пьяный не то от вина, не то от сытной еды светловолосый мальчик проводил Пейре до покоев, где улегся спать мессен граф Раймон. Впрочем, кто кого проводил - это еще вопрос: мальчишка так шатался, так припадал мокрым не то от слез, не то еще от чего лицом спутнику к локтю, что Пейре приходилось его придерживать. Понимая, что надо завязать беседу, священник он спросил, что мальчик делал в бою; убивал сарацин, ответил тот, тонко рыгая, и Пейре понял, что это правда, и не стал больше спрашивать. Сколько горит везде огней, подумал он рассеянно (внимание само собой рассеивалось, не давая бешено усталому телу даже как следует осознать свою усталость). Сколько огней, как свечей при отпевании, Jesu pie, но ведь мы победили, поэтому весь мир горит.
   Граф Раймон спал не один на широком ложе; там же - два его сына, Бертран и Альфонс; но оба уже спят, один даже храпит во сне, хотя храп у него тонкий, скорее похож на тихий стон. Тот из них, что спит тихо младший, совсем еще мальчик - сильно вздрогнул во сне. Но они оба крепкие юноши, они спят, когда есть на то возможность, кроме того, немало сегодня выпили оба графских сына и впервые за пару месяцев досыта поели: лучшего средства для сна нет. Стоит в воздухе спальни крепкий дух их дыхания, и не успевает выжигать его единственная слабая свеча.
   Граф Раймон сразу, на легчайший стук, вспрянул с ложа, будто и не спал. На нем только длинная, прикрывающая тело почти до щиколоток, белая рубашка; волосы графа мокры - кажется, от воды. Целый кувшин опорожнил эн Раймон себе на голову, чтобы прояснить мысли и отогнать жар. Болен граф Раймон, как все больны в Антиохии - или просто дьявольски устал.
   Но сил на то, чтобы шагнуть навстречу Пейре, у сеньора достало. И на то, чтобы тяжело обнять его, и запах его снова оказался запахом священникова отца, и это было хорошо, хотя и опасно.
   - Это вы, отец Пейре. Я вас ждал.
   (Отец. Я же младше его почти вдвое, но я священник. Так что на самом деле это я его отец. Но как бы то ни было, я люблю его, Господи. Я люблю его очень сильно, хотя никогда не так сильно, как Тебя.)
   - Как вы это сделали, откройте мне, - бормочет граф Раймон в темноте, и блестят длинным свечным огоньком его темные, смеющиеся, больные глаза. Пейре подавил бешеное желание ударить в это прекрасное, небритое, властное лицо.
   - Как вы...
   Не хватило голоса; а сил, ушедших на то, чтобы подавить гнев, недостало на удержание слез. Кроме того, совсем ослаб Пейре, всего-то и есть у него сейчас, что Святое Копье, к чьей кровавой ржавчине он прикасался грешными губами...
   - Как вы смеете, мессен. Как можете не...
   А Раймон и в самом деле пьян; только очень крепок он, по движениям или по голосу не скажешь, сколько вина влил в себя нынче вечером тулузский граф. Только по интонации, вибрирующей, непривычно-мягкой (граф Раймон очень мягок, когда пьян) понял Пейре, как же сильно пьян его господин.
   - Прости, Пейре. Прости... Я грешен... маловер... Наложи епитимью. Любую, сейчас же... Бичевание... Пост...
   Пейре больше и не напугаешь, чем так, когда берет граф его руку и начинает целовать, когда тяжело - ранен сегодня в бедро - пытается опуститься на колени. Изо всех малых сил не дает он Раймону коленопреклониться, а сыновья все так же спят, благословен Господь, только, как обычно, дернулся во сне Альфонс, совсем еще юный, видящий и с закрытыми глазами.
   - Мессен, Бога ради... Вы много пили, мессен. Я вас прошу, оставьте сейчас...
   - Я пьян? - Раймон выпрямился, очень трезвым, холодным взглядом смерил Пейре - того даже сомнение продрало, пьян ли? - с головы до ног. - Нет, отец, вы не правы, я вовсе не пьян. Я осознаю, что делаю, с ясностью, какую дай Бог всякому. И хочу вас наградить.
   Наградить?
   Если языки ангелов знаете, но нет в вас любви...
   - Проси, - лицо Раймона в темноте кажется резче, чем оно есть, словно высеченное из камня. На щеках - вертикальные темные полосы, глаза острые, как у ночного зверя. А у Пейре глаза слабые, все в них расплывается, плохо видят в сумерках глаза, замученные в скриптории.
   - Проси же. Я - тулузский граф, правитель... да, буду правитель Антиохии. Хочешь, сделаю тебя епископом. Патриархом Антиохийским.
   "Если вы - патриарх Антиохийский, но нет в вас любви..."
   Пейре помотал головой - торопливо, готовый в случае чего даже умолять. Он знал, чего хотел. Непонятно, насколько имел на это право; но так хотел, благой Иисусе...
   - Мессен... А не мог бы я...
   - Мог бы. Чего ты хочешь?
   - Посмотреть на него. На Копье. Взять в руки.
   Граф с мгновение - бешеный миг, когда Пейре понял, что он откажет смотрел ему в глаза; потом отвернулся к стене.
   Где оно у Раймона? Здесь нет распятия на стене, не успели повесить; пока на стене вместо креста - графский меч. Где оно?
   Оно оказалось в изголовье широкой постели. Бесцеремонно откатив в сторону одного из спящих сыновей (тот на миг проснулся, взглянул тревожно отцу в лицо - но, успокоенный кратким приказом - "Спи" - откинулся обратно на кровать) Раймон извлек - завернутое в белое полотно (нет, шелк) - и так, не разворачивая ткани, обеими руками протянул вперед, навстречу протянутым ладоням Пейре.
   ... И растаяла комната, подергиваясь свечной дымкой. Остался Пейре на голой скале посреди мира, с тем, что было у него в руках.
   Он раскрывал покровы ткани бережно, словно не смея обнажить потрясающую тайну смерти; но все же осмелился, и когда пальцы священника, ладонь, только что сотворившая крестное знамение, коснулась старого металла - старого, как кости земли, ведь металл и есть загустевшая земная кровь, - он едва не задохнулся.
   Слабой пульсацией Святой Крови копье отозвалось человеческой руке; оно знало, чью кровь пило когда-то, оно кровоточило ею до сих пор, оно само было - рана, потому что Сын человеческий идет, как предписано Ему, но горе тому, кто предает Его на смерть... И копью этому было горе, горе уже тысячу лет, оттого что в вечности своей все касалось оно еще теплого сердца Побратима, и сейчас, быв одновременно здесь - и там, под грозовым небом, на лысой голове Голгофы, оно острой болью отозвалось в смертные руки - не то руки Лонгина, не то - аримафейского фарисея-плакальщика, принимающего тяжесть мертвой надежды, мертвого Возлюбленного в свои объятья...
   - Да, - прошептал Пейре слипшимися губами, не слыша собственного голоса - так оглушительны были раскаты грома над Голгофой, и с тихим треском распался надвое, прорвавшись пополам, занавес во Храме. - Да, это то самое Копье.
   Он свалился на пол тихо и быстро, так что Раймон даже не успел подхватить его; однако в себя пришел очень просто, стоило только брызнуть в лицо водой.
   Брызги - брызги дождя - это Гроза
   - Простите, мессен, - выговорил он, поднимаясь безо всякой помощи и подавая обернутое в белое железо. - Вот... оно. Благодарю вас.
   - Вы больны? Или это...
   И по сей день все та же Гроза. Как я мог не знать, что оно так есть всегда... Для Господа нет времени, Он и сейчас там висит... И Гроза...
   - Я не болен, - спокойно произнес Пейре, прикрывая глаза, чтобы не видеть бешеного верчения спятившей комнаты. - Должно быть, дело в том, что я сегодня еще ничего не ел.
   6. Об осаде крепости Архас, и о том, как все были удоволены.
   Под стенами города Архаса, блаженной весной (уже переходящей в убийственное лето), лето Господне 1099, в шатре графа Раймона Тулузского ругались христианские вожди.
   К превеликой удаче, не было среди них мессира Боэмона: не удосужил граф Антиохийский новую изнуряющую осаду своим присутствием, только до Лалиша проводил соратников дальше на восток - и скорее обратно, а то как бы кто не позарился на цветущий по весне склон Джебел Акры, новое его владение... Ведь уже заблагоухали сады в верхних кварталах на зеленом склоне, и звонили, вспомнив Варнаву и Савла, многочисленные колокола; зачем гроб Господень тому, у кого уже есть Антиохия!
   И непросто же она досталась мессиру Боэмону, прекрасная возлюбленная, недоступная королева! После победы над Кербогой на нее претендовал еще один кавалер, старый тулузский волк Раймон, крепко засевший в цитадели; долго пришлось бы спорить с наглым окситанцем, отнимающим у Одиссея хитрым разумом нажитые богатства; но только вскоре всем не до того стало - когда умер епископ Адемар. Епископ Адемар, сердце похода. И главная поддержка граф-Раймона: волк из Тулузы и ворон из Пюи, можно ли ждать, чтобы они не стали заодно! Но словно бы неверие в Святое Копье, встав меж ними черной тенью, навек отгородило их друг от друга - тенью смертной.
   Доконала-таки епископа Адемара черная болезнь, а может, и Святое Копье, протянутое издалёка, из-за черты, потянуло его с собою за руку... За старую рыцарскую руку, с разбитыми в боях, расшлепанными суставами, с невидимыми шрамами на иссеченной линиями ладони - от касания к Пресвятым Дарам. О епископе Адемаре многие плакали - почитай что вся Антиохия; и звонари ревели во все горло, дергая веревки колоколов по всем церквям, пока несли взлетающее над толпою спокойное, твердое епископово тело к месту упокоения. Плакал и графский капеллан Раймон Ажильский, тот, кто, помнится, проклинал епископа за неверие последними словами и пророчил ему адские муки. Целовали ему руку, прощаясь, а епископ только чуть загадочно улыбался, выступившими из-под век яблоками глаз глядя сквозь обтянувшую тонкую кожу вперед и вверх, все глядя, и когда его на длинных полотенцах спускали, негнущегося, в склеп. Лег Адемар отдыхать в церкви Святого Петра, будто бы заняв место Святого Копья, изошедшего de profundis - наружу; и многим было тяжело от этой смерти, но, пожалуй, тяжелей всех - графу Раймону. Может, потому он первым и отбыл из Антиохии, оставляя свою красавицу без спора - Боэмоновой власти; злые языки, правда, говорили, что понял тулузский граф бесполезность борьбы и пошел искать себе новый фьеф, который уже никто у него не оспорит. И Святое Копье ушло из города вместе с ним, везли его в золотом реликварии в обозе со всей часовней, и присматривал за драгоценной реликвией не кто-нибудь - епископ Гийом. Гийом Оранжский, Адемарова правая рука, еще один Турпин христианского воинства. Впрочем, мудро ли называть кого-либо правой рукой воина, уже окончившего странствование в тишине склепа?
   Но не каждому столь просто было оставить Антиохию, заполученную во владение такой кровью. Не каждый рыцарь уже собрался с духом, чтобы покинуть надежные стены и вновь отдаться на волю Господня ветра, а именно непонятно сколько месяцев спать, есть и вычесывать вшей, не слезая с седла. Или страдать под стенами крепкого города, поджариваясь летом, леденея зимой, зализывая новые раны... Или старые, вновь открывшиеся от болезней и грязи. Потому откладывали отбытие из Антиохии - хоть Боэмон ей правит, хоть Раймон, а брали город все вместе, и плевать, кто в цитадели сейчас живет, лишь бы не турки: пока франки здесь, это город общий, христианский. И отсрочки назывались одна за другой - мол, давайте сначала дождемся осени, а то летом идти жарко... А вот и осень пожаловала - время дождей; идти никак невозможно, к тому же зима скоро, холодно, и не дай Бог застрять зимней порой под каким-нибудь крепким сарацинском фортом! Франки зимой, как известно, не воюют.
   Вот так и вышло, что терпение простых рыцарей и пилигримов, коим неведомы были стратегические планы, а только острое стремление к Месту Упокоения, истощилось окончательно лишь к следующей весне. Да и Господу, видно, надоело, что почти все Его воинство занимается по большей части захоронением своих мертвых, среди которых уже не очень-то ищут Живого; вот и послал Он новые болезни на франкский стан, чтобы выкурить паломников из мест отдохновения. Причина-то болезни проста - Божья воля; а пути тоже предсказуемы - множество трупов в округе города, сарацинских трупов, которые не было ни времени, ни желания захоронить, по летнему времени они быстро загнили, портя и воду, и воздух; будто бы убитые Кербогины турки и после смерти продолжали мстить своим врагам. Как Папа сказал - "В следующую же весну пусть устремятся по стезе Господней" - так и сделаем, решили вожди, замалчивая, правда, ту истину, что это уже не та следующая весна.
   Медленно изливались из многих - всех не перечесть, более трех сотен Антиохийских ворот железные ленты воинства с крестами на плечах; честолюбивые баронские сердца подогревали недавние вести - Раймон Тулузский взял Маарру, город крепкий, не хуже Алеппо, все еще дразнящего недоступными серыми стенами. Хотя и не в чем было завидовать графу Раймону: и здесь не обошлось без свар - оба Роберта, и Нормандский и Фландрский, желали завоевания в свою пользу, а граф Раймон уж на этот раз уступать не собирался. Тут еще епископ Гийом умер - Турпины, они долго не заживаются, первого Антиохия убила, второго взяла Маарра... И теперь уж совсем некому было мирить сцепившихся князей, рвавших каждый на себя бедную плоть завоеванного города. А когда вернулся такой знакомый антиохийский голод, сопровождавшийся неизменным злым поносом, и вовсе показалось, что история пошла вспять. Появился некий Пейре, епископ Нарбоннский, видно, претендующий на роль третьего Турпина; обратился к баронам с выспренной речью "Именем Господа нашего, по слову несметного числа пилигримов Господних, немедля прекратить богопротивную свару, употребив все свои силы на цель благую", и так далее, и тому подобное. Слишком часто произносил этот новый окситанский (опять окситанский!) святоша слово "богопротивный", слишком дерзко грозил карами небесными, будь он хоть трижды епископ! Даже Раймон, своих клириков чтивший, этого длинного тощего прелата, нацепившего Адемарову алую мантию, не смог долго выносить. Не терпел он "гласов народных".
   Правда, легатскую мантию после своей богоспасаемой речи епископ Пейре все-таки снял. И на том спасибо.
   Но, видно, забыл граф Раймон, что за народ предал Господь под его власть. Бешеный народ, свободолюбивый, гордый, подчиняющийся только тем приказам, которые похожи на волю Господню; немыслимо было бы представить подобную историю в войске Боэмона или Годфруа, но Раймоновы окситанцы, привыкшие к вольностям городов, каких никогда не видели на севере, бешеные южане никому не давали спуска. В том числе и собственному сеньору, самому богатому в христианском войске, тому, под чьи знамена сходились рыцари от всех вождей - те, кто поиздержался в походе, знали, что всегда найдут у него хлеб за службу Святому Гробу... Но какая уж тут армия, какие там рыцари на жалованье, - толпа пилигримов, смуглых виноградарей равнин и суровых козопасов диких скал, шедших из такой дали не ради того, чтобы созерцать раздоры богатых, - толпа Раймоновых простолюдинов решила все за него.
   Второй Антиохии люд не вынес. Недолго простояла Маарра, город крепкий - вскоре рухнули ее стены, подожженные изнутри. Это беднота разрушала укрепления с остервенением благочестия; и смотрел, скрестив руки, бледный граф Раймон из окна свой башни, как накатывает людская волна, снова и снова, дробя серый камень, и деревянные подпоры лижут пламенные язычки... Ну что, граф, нужен тебе город без укреплений? Или все-таки послушаешь своего обета и поведешь нас дальше, на Восток?
   И в дверь тоже ломились - "народные делегаты", небось лучшие горожане Тулузы и Нарбонна, это могут быть только горожане. У виллан такой гордыни не бывает; и резко поднялся со скамьи епископ Пейре Нарбоннский, словно бы даже радостью блестели его длинные черные глаза... Провансальские нахальные глаза. Вот же соделал меня Господь графом провансальцев.
   - Вот, мессен, вы сами видите, к чему привело ваше богопротивное (опять это слово!) упрямство. Лучше покайтесь! Покайтесь, пока не поздно, и подчинитесь воле христиан, иначе гореть вам в аду... Где место всем клятвопреступникам.
   - Я не клятвопреступник, - медленно выговорил граф Раймон, продолжая смотреть вниз, на разрушаемый город, темным неподвижным взглядом. - И, прошу вас, помолчите хоть немного. Видите же, Пейре, я... молюсь.
   Епископ Пейре даже замер с приоткрытым ртом, так опешил; а дверь с досками внахлест уже захрустела под тяжестью ударов благочестивых горожан.
   - Мессен!
   - Раймон! Выслушай нас!
   - Отвори!
   - Веди нас! Веди нас к святому Гробу!
   - Иерусалим! Ты забыл его, и забвенна будет десница твоя!.. Так говорит Бог!
   - Ве-ди-те нас-мес-сен!
   - Рай-мон! Тебе ж хуже будет!
   - Отворяй! День Гнева Господня!!!
   Епископ Пейре, по несчастливой случайности - пришел убеждать, да и попался в ловушку - оказавшийся заперт с упрямым старым графом в одной клетке, не выдержал, уже тряс его за плечо, сам бледный, губы прыгают. Кому охота быть разорванным на куски собственными прихожанами, не в меру пылкими католиками? А ведь, похоже, к тому идет: они там, за дверью, уже не знают, чего и хотят - то ли прямо сейчас идти на Иерусалим, расправившись с Мааррой в два дни, то ли посмотреть, какого цвета кровь у взбунтовавшегося против них - них и Иерусалима! - сеньора...
   - Эн Раймон, отворите же им! Они дверь сломают!
   - Откройте им, отец, - коротко бросил Раймон, не отрываясь от окна. Высокого, пустого, без ставни. Мимо окна пролетела огненной ласточкой горящая стрела. В кого они стреляют?.. (Раймон! Открой! Мы имеем право говорить со своим графом... ) Недолго прожил новый фьеф графа Тулузского; с великим рвением убивали эти самоотверженные пилигримы бедняг мусульман несколько месяцев назад, а теперь их рвение вот-вот обратится на собственных баронов... Ведь сарацинское населенье Маарры полегло тогда до последнего человека.
   Отец Пейре ежится, отцу Пейре страшновато. Не хочется ему открывать. Раймон это видит, оборачиваясь; Раймону смешно, хотя на щеках у него еще светятся белые дорожки влаги, только что он плакал, да, окситанцы нечасто стыдятся слез, особенно таких - когда удается только что сломать себя. Принять-таки решение.
   - Хорошо, отец, - кротко бросает граф Раймон, стряхивая не заметив епископову нервную руку с плеча. Глаза у него совсем светлые, будто и не карие вовсе, и не улыбаются глаза, хотя рот чуть кривится. - Я открою.
   В дверь сильно били - наверно, плечами - и засов с трудом вылезает из паза, вбитый туда еще крепче тяжестью тел Наших Лучших Горожан. Их сведенные гневом лица, белыми пятнами вспыхнувшие в дверном проеме, медленно меняются - безумная отвага, рвение - облегчение замешательство... - что-то еще... смущение?..
   - Мессен Раймон...
   - Мы пришли сказать вам, что...
   - Чтобы вы вели нас на Восток! - совсем молодой голос, из-за спин здоровенных мужиков; как ни странно, кажется, это женщина - или, может быть, мальчик.
   - Ведите нас!
   - Свары из-за города, который Господь предал в наши руки...
   - Довольно с нас! На восток! К Святому Гробу!
   - А не то...
   Это опять молодой голос вскрикнул - пронзительно, но тут же осекся, будто убоявшись собственной дерзости; а что "не то", хотелось бы спросить? Но граф Раймон не спрашивает; он медленно переводит темный взгляд (опять темный) с одного лица на другое, многих он знает по именам, и они отводят глаза, потому что сед и устал граф Раймон, потому что все они всё-таки его любят. Любят графа розового города, и он вам не Маарра, не сарацинская каменная стена, чтобы так просто понять, что же все-таки они ему сделают, если "а не то".
   - Христиане, - тяжело роняет граф, глядя уже себе под ноги - потому что нелегко ему говорить. Он не любит смиряться, но как всегда готов это сделать ради... своих людей? Ради Христа? Как бы то ни было, тяжело смиряться в пятьдесят семь лет, когда твои колени уже закостенели для покаянного преклонения.
   (Почему-то вспомнилось, как легко бросался на колени Эмери-Гильометта, обнимая старые ноги отца Адемара - тогда, в голодные дни суда над развратниками... И как, слегка кривясь, опускал искривленные войной пальцы епископ на его беловолосую голову.)
   - Христиане, послушайте меня. Я принял решение.
   (И епископ Нарбоннский, что прижался было спиной к стене, весь напрягся - чует боевую трубу, чует, что сейчас начнется самое его дело. Графское покаяние принять - это вам не шутка. Ради таких мгновений и живет порой знатный прелат.) И тяжело говорить графу Раймону - однако падают слова из его уст, как твердые тяжелые камешки.
   - Я раскаиваюсь в том, что позволил алчности захватить мое сердце. Мы пришли сюда не ради Маарры. И не ради Антиохии. И не ради иных новых земель, полученных в богатый лен. Наша цель - Гроб Господень, и мы выступаем завтра же.
   Жадно ловят графские слова пришедшие люди, еще не успев из осмыслить, поверить, что все получилось - но глаза у них уже расцветают экстазом, который вот сейчас прорвется воплями. И тот, что вскрикивал высоким голосом, высунул наконец острое личико из-за сгрудившихся спин. И опять показалось Раймону, что это не мужчина, а молоденькая девушка. А за бесставенным высоким окном новый грохот, и взметнулись клубы серой мучнистой пыли - это рухнула еще одна часть Мааррской стены, может, и придавив собою пару-тройку не в меру благочестивых разрушителей...
   Так примирился граф Раймон со своим вольнодумным народом; а с Церковью он примирился на следующее утро, когда во главе своих отрядов покидал град Маарру, проходя через свежие руины того, что могло бы стать его владением под стать Боэмонову... И не на коне ехал граф Раймон - хотя вел дестриера в поводу оруженосец в нескольких шагах, не позволяя нарушать сеньорова покаянного, торжественного унижения. И слегка отводили в смущении глаза конные графские вассалы, надменные сеньоры Фуа и Ластуара, Алеса и Беарна, однако же не выбиваясь вперед него. Хотя было это нелегко - нелегкие епитимьи накладывает Пейре, епископ Нарбоннский, и самый богатый сир во всем заморском походе шел далеко впереди воинства один, в одежде покаянника (жесткая холстина да полотняные штаны), пешком шел, весь переход ему сегодня идти пешком, и марает графские ноги серая пустынная пыль да зеленая кровь первой травы. Потому что идет он, покаянник, босиком.
   Так, опустив низко в печали или же в раздумье седую тяжелую голову, мерил босыми ногами Раймон дорожную пыль во главе своих сиятельных отрядов, и не знал, не ведал, что по меньшей мере одна пара глаз взирали на него из густой толпы с почти болезненной любовью, с золотым восхищением. Плохо видел смиренного своего сеньора Пейре Бартелеми от повозок с передвижной часовенкой, но смотрел - старательно. Вглядывался, чтобы вобрать Раймона в свою голову вот таким, оставить себе навсегда - графом-покаянником, идущим босиком ко Гробу Господню, и если что - вспоминать и глядеть, пока не пройдет случайный ли гнев, горькая ли обида. Как он начал спотыкаться через несколько часов пути (старые ноги у графа, да и к коню он более привычен) но лишь вскинул черно-седую голову, усмехаясь углами губ над собственной слабостью. На завтрашний день преобразится граф, воссядет на коня, со своей соколиной грацией повернет лицо, сощурится, отдавая приказы тем, кто теперь поверил ему еще больше. Ха! Ведь, наверное, он все время молился. А может, просто шел и думал о своем, о том, что же надлежит сделать теперь, о земле Эмесской, Ливанских горах, о крепости Архас - следующей на пути.
   И вот под крепостью Архас, едва успели прибыть подкрепления, сила чар графского покаяния начала сходить на нет. Интересно, чего же ждали франкские вожди - что стоит им присоединиться к Раймоновой осаде, и город тут же свалится им в руки, устрашенный одним видом знамен Буйонских и Фландрских, как было с никому не нужной Тортоссой? Так нет же, Архас - плод не менее запретный, чем была Антиохия; и лето приближается, неся плети жарких ветров, и теперь в палатке на совете вождей сильнее всего пахнет пoтом и спертым дыханием разозленных, усталых, давно не мывшихся мужчин.
   - Мессир Раймон! Вы что, полагаете, что ваша задача была только в том, чтобы нас дождаться? Мало того, что мы с братом в чертовой Антиохии треть войска оставили мертвыми и больными!