— Извините, — говорит Адриан, — я был немного… как это… задержан. Был важный деловой разговор. Вы от госпожи Икки?
   — Да, — подтверждает женщина, улыбается еще шире и приветливее и тут же начинает тараторить без пауз и знаков препинания: — Адриан Тредильянович это так любезно с вашей стороны что вы несмотря на вашу занятость и нашли время но мы вас долго не и вообще это очень важно что мы встретились вы не представляете насколько и не только для нас но и для вас вы конечно же понимаете вы же культурный человек интеллигентный и мы знаем что у вас корни здесь в России и это так прекрасно Адриан Тредильянович что соотечественники начинают возвращаться к своим корням или вернее к пенатам…
   Драный свитер откидывается на спинку кресла и прикрывает глаза. При этом его нижняя губа слегка оттопырена, что придает лицу посетителя загадочное и несколько брезгливое выражение. Адриан, ошарашенный словесным натиском, пытается расшифровать странное слово «пенаты». Посетительница продолжает:
   — …Вы конечно знаете Большой театр это лучший театр в мире это наше все это балет это опера это вот посмотрите сюда это для вас ложа четвертого яруса как раз напротив люстры вы конечно знаете Адриан Тредильянович это такая великолепная люстра в мире такой больше нигде нет только у нас это только для того чтобы вы сходили и смогли понять масштабность нашего проекта поэтому и Владимир Сергеевич вы конечно знаете его симфония «Триумф в голубом» первые две части такой успех и в Москве и в международном плане даже в Праге исполняли такой аншлаг Адриан Тредильянович полный полный аншлаг…
   Дама останавливается, чтобы перевести дух.
   — Вы сказали проект, — вклинивается Адриан, изображая заинтересованность. Он устал, снова остался без обеда, жутко хочет в туалет и ровным счетом ничего не понимает. Дама с всхлипом заполняет легкие воздухом и продолжает монолог. Через несколько минут до Адриана начинает доходить. Этот в свитере — видный борец за права человека. И еще композитор. Он уже двенадцать лет пишет симфонию. Написал две части. Теперь наконец-то собрался написать третью и, кажется, последнюю. Старой власти его музыка не нравилась. Они даже два раза сажали его в сумасшедший дом. Новая власть выпустила его из сумасшедшего дома, но на его музыку ей глубоко наплевать. Тем не менее он гениальный композитор, и культурная демократическая общественность перед ним преклоняется. Однако же, у культурной общественности денег нет. Совсем. В этом и проблема. Надо дать гению денег. Тогда он напишет третью часть симфонии. И симфонию эту впервые в мире исполнят в Большом театре. В том самом, где Адриан будет завтра сидеть в ложе четвертого яруса и любоваться на лучшую в мире люстру. Но к Адриану пришли не за деньгами. Вовсе нет. К нему пришли, чтобы дать ему уникальную возможность прославить в веках свое имя и имя своего уважаемого фонда. Потому что если он даст денег гению, то его имя будет написано на всех афишах Большого театра. И на стенах Большого театра. И на занавесе Большого театра. Как, вы не видели занавес Большого театра? Это лучший в мире занавес. И на нотах симфонии, на каждой буквально странице будет написано его имя.
   Адриан на мгновение закрывает глаза и видит зрительный зал, где на стенах, на занавесе и на креслах — везде написано его имя. И на нотах музыкантов, и на невероятной красоты люстре. Даже на спине дирижера. Его начинает бить дрожь.
   — Извините, — дрожащим голосом произносит он, чувствуя, что сейчас лопнет. — Пардон. У меня срочный разговор. С головным офисом. Один момент.
   Он выбегает из кабинета, пролетает мимо секретарши Ларисы, чуть не сбив ее с ног, запирается в туалете и с чувством неземного счастья мочится, со свистом выпуская из легких воздух. Потом долго моет и сушит руки. Подходит к двери приемной и останавливается в раздумье. Конечно, на его месте отец поступил бы совсем по-другому. Но собраться с силами и сделать так, как поступил бы отец, Адриан не может. Что-то мешает. Он заглядывает в приемную и заговорщическим шепотом говорит Ларисе:
   — Лариса, я вас очень прошу… скажите им, что я срочно уехал… по делам… пусть на следующей неделе… спасибо.
   Снова бежит в туалет, закрывается и слушает, прислонившись ухом к двери. Слышит шаги и голос дамы:
   — …Ничего Икки с ним поговорит нормально для первого визита мы с него просто так не слезем даст как миленький их хлебом не корми только пообещай что на всех афишах будет вечером позвоню Икки она сделает а сейчас бежим нам еще к Березовскому надо успеть…
   Когда Адриан возвращается к себе, его снова ждут двое. Оба лет пятидесяти. В одинаково мятых черных костюмах. Один с пышными седыми усами. Второй без усов, но с цветными полосками орденских планок на пиджаке.
   — …А мы и не скрываем, — басит тот, что с планками. — Чего скрывать-то. Это мы раньше людьми были. Не последними. Вот. — Он хлопает себя по груди корявой ладонью. — Это ж мне не за красивые глаза дали. Скажи, Петр Васильич. В президиумах сидели. На слетах передовиков. За границу ездили, опытом обмениваться. А теперь что? С протянутой рукой пошли. И не скрываем. И не стыдимся. Отстыдились свое. Мне, ты думаешь, перед тобой стыдно, что я к тебе просить пришел? Не-а. Ни вот стелечки. Мне перед людьми стыдно будет, если я обратно с пустыми руками приеду. А перед тобой, хоть ты и иностранец, мне не стыдно. Смотри, до чего державу довели.
   Усатый объясняет. Он — главный бухгалтер совхоза. А тот, что с планками, — директор. Совхоз называется «Красные орлы». Но сейчас это уже только одно название. Совхоз — свекловодческий. Засеять-то засеяли. А убирать нечем. Комбайны стоят. Нет солярки. Ни грамма. Про презентацию они в газете прочитали. Про то, что появился американец, привез много денег. И приехали. Вот.
   — Я не занимаюсь свеклой, — объясняет Адриан. — Я буду защищать права человека. Бороться за свободу. Издавать независимую газету.
   Гости переглядываются.
   — Вот-вот. — Кивает орденоносный директор. — Права человека ты будешь защищать. Какие права? Жрать же в стране нечего. Хочешь, приезжай к нам прямо сейчас, на месте посмотришь. У нас корову от козы уже не отличить. На кой черт нам твоя свобода нужна, когда жрать нечего? У нас свободы и так… Среди бела дня на улицах людей режут. Куда ж больше свободы-то! Брось! Я тебе честно так и говорю — брось. Вот свекла… Это ж свекла. Смотри. Мы что предлагаем. Ты нам сейчас поставишь солярки. Мы проводим уборочную. И рассчитываемся с тобой. По-честному. Один к пяти. Ты нам тонну солярки, мы тебе — пять тонн свеклы. Ты нам две тонны солярки, мы тебе десять тонн свеклы. Куда скажешь, туда и отгрузим. Хошь — сюда привезем, хошь — прямо в Америку. У нас знаешь, какая свекла? Во! С головку.
   — А что я буду делать со свеклой? — спрашивает Адриан. Гости снова переглядываются и пожимают плечами.
   — Поставишь на сахарный завод, — решают они. — Там из нее сахар сделают. Этим же сахаром с тобой и рассчитаются.
   — А с сахаром что я буду делать? Гости удивлены.
   — Это ж сахар! Ты что? Знаешь, у нас на него какой спрос? Мешками хватают. Варенье. Компоты. Заготовки домашние. Еще кое-что.
   — Нет, — твердо отвечает Адриан, которому все еще немного стыдно за недостойную слабость, проявленную при избавлении от предыдущих посетителей. — Я борюсь за права человека. За свободу. За независимую печать.
   Но теперь ему делается стыдно уже за то, что он отказывает в помощи этим людям, таким старым и беспомощным, потерявшим с трудом завоеванное место в жизни и с каждым днем удаляющимся в темноту вместе со своим совхозом, свеклой и умирающими без солярки комбайнами.
   — У вас есть бизнес-план? — спрашивает Адриан. — План финансовых потоков? Вы можете пойти в банк, взять кредит…
   Гости дружно машут руками.
   — Какой банк! Какой кредит! Кто ж нам даст? Все ведь обеспечения требуют, гарантий. А какое у меня обеспечение? Комбайны? А земля не наша, она государственная.
   Уже у дверей директор поворачивается.
   — Слышь, — говорит он, — а ну его к черту! Купи у меня совхоз. Я серьезно. И вся свекла твоя. И комбайны твои. И хранилища. Вот где мне все это…
   И уходит, тяжело ступая и не дождавшись ответа.
   Но посетители не иссякают. На смену совхозным бедолагам является носатый, пахнущий, как клумба, в черном пасторском сюртуке.
   — Я вас поздравляю, господин Диц, — начинает с порога носатый, ослепительно улыбаясь. — Я вас поздравляю от всей души. — И выкладывает на стол какие-то папки и буклеты.
   Адриан недоумевает. Рождество и Новый год давно прошли, День независимости еще не наступил. Пытается вспомнить, когда день рождения, но вспомнить не получается.
   — Исполнительный комитет нашей Ассоциации «Европейско-азиатский гуманизм», — объясняет носатый, — подвел итоги последнего квартала. Мне выпала приятная миссия известить вас, господин Диц, что по решению исполнительного комитета ваш фонд вошел в список лауреатов. Фактически вы на третьем месте…
   Адриан начинает ощущать легкое головокружение. Всего две недели как зарегистрировано представительство, а эта не пойми чего ассоциация уже…
   Но носатый пастор не дает времени на раздумье.
   — Взгляните на эту фотографию, господин Диц. На ней изображен почетный знак лауреата в натуральную величину. Знак представляет собой зубра, опирающегося на земной шар, и сделан из мрамора и полудрагоценных камней. Награждение лауреатов состоится через три недели в «Президент-отеле». Помимо знака вы получите также экземпляр «Золотой книги европейско-азиатского гуманизма», отпечатанной на специально изготовленной по древним египетским рецептам бумаге. Переплет книги сделан из великолепно выделанной кожи тяньшаньского горного козла, имеет золотое тиснение и инкрустирован вставками из панциря китайской черепахи.
   Адриан берет фотографию и тупо смотрит на нее. Он по-прежнему ничего не понимает.
   — На семьдесят второй странице этой книги, — не унимается пастор, — будет напечатана полная информация о вашем фонде с вашей, господин Диц, цветной фотографией размером в одну четвертую листа. В одну четвертую, господин Диц!
   — У меня нет фотографии, — сообщает Адриан. — Размером в одну четвертую.
   Пастор отмахивается.
   — Это не вопрос, господин Диц. Завтра в удобное для вас время вас посетит наш фотограф. Сейчас будьте любезны подписать этот контракт.
   — Какой контракт?
   — Господин Диц, информация о вашем фонде будет представлять собой рекламный материал. Стоимость публикации — четырнадцать тысяч долларов. Я уполномочен, — начинает торопиться пастор, замечая на лице Адриана некое прояснение, — обсудить с вами вопрос о скидке. Если ваша фотография будет занимать одну вторую листа — за счет текста, естественно, — скидка может составить не меньше двух тысяч долларов. Получается уже двенадцать. Это очень хорошие условия, господин Диц. При оплате наличными, обратите внимание, господин Диц, будет определенная экономия на налогах. А! — машет рукой гость. — Давайте договоримся сразу, господин Диц. Вы платите десять тысяч наличными. И все! Надеюсь, что мне удастся согласовать с исполнительным комитетом эти беспрецедентно выгодные для вас условия.
   Адриан честно пытается объяснить, что он не планирует давать рекламу ни сейчас, ни в следующем месяце, ни в этом году. Но его возражения разбиваются о стену непонимания. Наконец у Адриана лопается терпение.
   — Убирайтесь, — вопит он, с удивлением прислушиваясь к непривычно громким звукам собственного голоса. — Son of a bitch! Motherfucker! Cocksucker! Lousy conman! Десять тысяч долларов за книгу из вонючего горного козла! Вон! Я буду звонить в police department!
   Ошалевший от неожиданности носатый пастор пятится к двери. Адриан идет за ним, сжимая кулаки.
   Московское время — девятнадцать часов тридцать две минуты.
   Рабочий день закончился.

Глава 14
Чужое письмо

   Желтый лист бумаги, исписанный выцветшими чернилами и датированный июнем девяносто третьего года, Адриан нашел под тумбочкой в номере, когда собирал раскатившуюся по полу мелочь.
   «…Часто на такси, но часто и на метро. Здесь фантастическое метро. Я много слышал про это в Штатах, но даже не мог такое вообразить. Ты не представляешь себе, Лили. Москва — это самый необычный город в мире. Я постараюсь тебе объяснить. Он разделен на надземную и подземную части. И они совершенно разные. Над землей город очень некрасивый. Да, у них есть Кремль и есть площадь, она называется Красная. Но все, остальное похоже на Бронкс или Куинз. Очень серое. Серые дома с ужасными следами ржавчины. На балконах сушится белье, как в Неаполе. А под землей потрясающие мраморные дворцы, с мрамором, мозаикой и бронзовыми статуями. Это перевернутый Нью-Йорк. Манхэттен под землей и Бронкс наверху, если ты можешь представить себе такое. Люди живут в американской подземке, а ездят по Манхэттену! Но и это еще не самое удивительное. У нас в Штатах бедные и богатые распределены, если можно так сказать, по горизонтали. Как в Детройте, например, — деловой центр, потом черное кольцо, потом белое кольцо. А в Москве люди распределены по вертикали, как город и метро. Но здесь все наоборот. Наверху, там где Бронкс, люди ездят на своих машинах, они хорошо одеты, от них пахнет хорошим парфюмом, они посещают дорогие магазины — здесь такие есть, и цены в них намного выше, чем в Нью-Йорке. А внизу, там, где Манхэттен, совсем другие люди. Они плохо выглядят, и у них лица такого же цвета, что и город наверху. Там, под землей, среди мраморных колонн и бронзовых статуй, ходит много нищих. И они не поднимаются наверх, где у людей свои машины и есть деньги, они просят подаяние у таких же, как они сами.
   Здесь часто бывают ужасные пробки, совсем как дома. Тогда по улицам невозможно проехать на машине, надо много часов стоять в пробке. И вот люди сверху выходят из такси или бросают свои машины и спускаются под землю, в мраморные дворцы с колоннами и мозаикой. Там они смешиваются с людьми снизу.
   Лили, я заметил две интересные вещи. Первая — это как люди сверху ведут себя внизу в первую минуту. Они с удивлением озираются, как будто не очень понимают, куда попали и что надо делать. И это очень странно, потому что мне сказали, что еще несколько лет назад все-все ездили на метро, а на машинах мало кто ездил.
   Вторая интересная вещь состоит в том, что уже через минуту эти люди сверху абсолютно сливаются с теми, кто внизу, и получается совершенно однородная толпа. И только если очень внимательно присматриваться, то можно понять, кто пришел сверху. Но это не всегда получается.
   Сейчас здесь очень много иностранцев. И они тоже спускаются под землю, рассматривают мраморные дворцы и очень удивляются. Но их всегда можно отличить от местных людей — и от тех, что сверху, и от тех, что внизу. Даже я сразу вижу разницу, хотя и не могу объяснить, в чем она состоит.
   Мне бы очень хотелось, чтобы ты приехала ко мне сюда и посмотрела на эти два города — который сверху и который внизу. Но я думаю, что сейчас это вряд ли нужно делать. Остался месяц, может быть два…»
   Адриан скомкал письмо, бросил в корзину и снова стал собирать мелочь.

Глава 15
Пес Карай

   В младшем поколении нашей интеллигентной семьи было не принято служить в армии. Не потому, что мы пренебрегали воинским долгом или не любили свою страну. А потому, что в семейные традиции входило закончить школу с золотой или серебряной медалью и немедленно поступить в высшее учебное заведение, где уже начинала действовать отсрочка от призыва в армию.
   Я получил честно заработанную золотую медаль, даровавшую мне право сдавать вступительный экзамен только по одному предмету, экзамен этот сдал и мог праздновать победу. Но победа не состоялась.
   Дело в том, что легкость, с которой я преодолел первое в своей жизни серьезное испытание, вскружила мне голову. И я решил помочь школьному другу Жоре, у которого именно с математикой наблюдались некоторые проблемы.
   Мы переклеили фотографию на Жорином экзаменационном листе, и я направился сдавать математику по второму заходу.
   Я же не знал, что попаду к тому же самому экзаменатору, у которого, на мое и Жорино несчастье, оказалась хорошая зрительная память.
   Так вот, служить мне довелось на границе, где я два года охранял северные рубежи нашей необъятной Родины.
   Наверное, если похлопотать как следует, можно было бы устроиться и куда-нибудь потеплее. В буквальном смысле слова. Но от скорости, с которой меня настиг почетный долг гражданина СССР, после того, как приемная комиссия с негодованием вышвырнула мои документы, семья пришла в состояние определенного отупения и не смогла верно отреагировать.
   В этом состоянии отупения я находился все время, пока московское бабье лето на моих глазах переходило в полярную ночь. Очнулся я, выпрыгнув из вертолета и окончательно рассмотрев окружившую меня природу. Я был настолько потрясен увиденным, что самым неуставным образом ухватил за рукав встретившего меня старшину и дрожащим голосом задал ему географический вопрос:
   — А скажите, пожалуйста, это… здесь какая зона?
   Старшина с отвращением посмотрел на меня и ответил:
   — Ты, салабон, укачался, что ли? Здесь погранзастава. А ближайшая зона вон там, пятьсот верст на юг.
   У нас в части проживало много сторожевых собак, хотя я так до конца и не понял, на кой черт они были нужны. И на кой черт мы там были нужны, тоже не понял. На мой взгляд, ни один нормальный шпион или диверсант никогда в наши края не сунулся бы. Хотя бы только потому, что до ближайшего населенного пункта, как верно отметил товарищ старшина, было с полтысячи верст полярной пустыни.
   Про прохождение службы я рассказывать не буду. Упомяну всего лишь, что я в части оказался единственным москвичом, поэтому обычные тяготы, выпадавшие на долю молодых, в отношении меня как бы удесятерились и не только не закончились с переходом в категорию старослужащих небожителей, но сопутствовали мне на протяжении всего срока службы. Я лучше расскажу о собаке.
   Карай — это бывшая лучшая овчарка в нашей пограничной части. Пес как пес. Настолько старый, что обычный для его породы темно-серый окрас почти полностью сменился на какой-то грязно-бурый, как у половой тряпки из мешковины. По всем правилам Карай давно уже подлежал списанию посредством безболезненного укола или пули. Но еще командир, который был перед тем командиром, при котором служил я, распорядился пса не трогать. Видать, было что-то в героическом прошлом Карая, что не позволило прекратить собачье существование. Имелось даже указание кормить Карая отдельно, потому что молодые псы, не испытывавшие к патриарху никакого почтения, с пионерским задором отбрасывали его от общей кормушки, сбивая с ног и трепля за бок.
   Большую часть своей собачьей старости Карай проводил лежа, устроив седую голову на вытянутых вперед лапах и не двигаясь. Зимой — в сенях санчасти, когда теплело — на крыльце. Если приносили миску, он чуть приоткрывал гноящиеся глаза, убеждался, что посторонних рядом нет, и снова впадал в спячку, игнорируя еду. Как он ел — никто никогда не видел, но к следующей кормежке миска неизбежно оказывалась начисто вылизанной.
   Дважды в день, и в летнюю жару и в лютый мороз, в слабых лучах полярного солнца и в лихую снежную пургу, независимо ни от чего, Карай оживал. С точностью кремлевских курантов он возникал на утренней и вечерней поверках, поднимаясь на трехметровый земляной бугор рядом с выстраивающимися на плацу солдатами. Там он стоял все время, пока поверка не заканчивалась, молчаливо и неподвижно, словно вырубленное из вечной мерзлоты изваяние, чудом уцелевший символ тундры и хранитель традиций.
   А потом снова возвращался к месту постоянной дислокации. До следующей поверки.
   Не открывая глаз, не поднимая головы, не то по запаху, не то черт знает как, Карай безошибочно различал социальный статус подходящих к нему людей. Когда рядом оказывался командир, шагавший по своим командирским делам, Карай хрипло лаял, будто бы отдавал честь или рапортовал, что служба идет своим чередом. Приносившего миску сержанта приветствовал чуть заметным шевелением хвоста. На всех остальных реагировал голосом. Если мимо проходил солдат или кто-нибудь из старослужащих, где-то в груди Карая возникало короткое равнодушное ворчание. Я тебя знаю, будто бы говорил Карай, мы встречались когда-то, проходи по своим делам, я занят, и говорить нам особо не о чем. Оказывавшийся вблизи салабон слышал то же ворчание, но оно было чуть более продолжительным и заканчивалось глухим предупреждающим рыком: тебя я тоже знаю, мы с тобой виделись, но я понимаю — понимаю! — кто ты из себя есть, вижу насквозь, так что смотри…
   А вот для меня Карай непонятно почему делал исключение. Он меня не замечал. Когда я оказывался рядом, не происходило ровным счетом ничего. Он не лаял, не ворчал, не рычал и уж тем более не вилял хвостом. Как будто я не существовал вовсе или же находился где-то за тридевять земель, на другом конце света, в тропических лесах далекой Амазонки. Сперва я этого не замечал, а потом как-то сразу увидел и сильно озадачился. Помню, мне захотелось даже потрепать Карая по холке, чтобы добиться хоть какой-то реакции, но не успел я протянуть руку, как почувствовал под свалявшейся сивой шерстью напряжение мышц. Непостижимым образом пес уловил мое намерение и будто бы вжался всем своим собачьим телом в неструганные доски крыльца. Молча.
   Этот призрак движения странно напомнил мне, как год назад, путешествуя с классом по Байкалу, я вдавился в скалу, когда, присев на камень, повернул голову и увидел в полуметре лениво шевелящийся, не отошедший еще от зимней спячки клубок щитомордников.
   Больше я не пытался потрогать Карая.
   А потом служба закончилась, и я снова оказался в привычной для меня среде. И когда меня спрашивали, как служилось, отвечал — нормально, как всем. Но перед глазами почему-то всегда возникал Карай, как олицетворение жестокого замкнутого сообщества, для которого я был и навсегда остался пришельцем.

Глава 16
Квартира

   Любезно предоставленная господами Крякиным и Шнейдерманом шестикомнатная квартира находилась недалеко от центра Москвы, на последнем этаже четырехэтажного дома постройки начала века. Наверное, когда-то в этой квартире жила очень большая семья. Этот вывод Адриан сделал, обнаружив на двадцатиметровой кухне две газовые плиты. Окна квартиры выходили в окруженный глухим кирпичным забором двор. За забором возвышались трубы небольшого завода, который был, по-видимому, давно заброшен. Во всяком случае, дым из труб не шел, а в здание завода никто никогда не входил.
   По вечерам Адриан входил в темный подъезд, автоматически нажимал на кнопку неработающего лифта, потом поднимался к себе пешком. Дом был пуст. Правда, иногда Адриан сталкивался с какими-то людьми, которые внимательно осматривали его и изредка здоровались. Но люди эти появлялись в доме на короткое время и исчезали, завершив неизвестные Адриану дела.
   Когда Адриан впервые появился в квартире, мебели там практически не было. Лишь на кухне стоял старый, с вылезающими резиновыми прокладками, но вполне жизнеспособный холодильник, да в коридоре возвышался огромный, обитый железными полосами сундук. Над сундуком на стене висел черный телефонный аппарат, а вся стена вокруг него была исписана чернилами и карандашом. Аппарат не работал, о чем сопровождавший Адриана господин Шнейдерман немедленно сделал пометку в блокноте.
   В этот же блокнот были внесены все пожелания Адриана по косметическому ремонту квартиры, закупке мебели и предметов первой необходимости. Этим занялась приведенная господином Шнейдерманом бригада из трех человек. Строители были низкого роста, смуглые, с раскосыми черными глазами. Бригадир Рахмон взял у Адриана деньги, поклонился ему, широко и приветливо улыбаясь, и пообещал:
   — Честно делать будем. Хорошо делать будем. Как для себя. Доволен будешь, хозяин.
   В течение трех недель, пока длился ремонт, Адриан несколько раз заходил в квартиру. Рахмон встречал его у порога, показывал, что успели сделать, многократно открывал и закрывал двери и окна, демонстрируя качество, прижимал руку Адриана к полу и сильно проводил ею по отциклеванным половицам.
   — Приведешь хозяйку, — говорил Рахмон, — снимай с нее штаны, сажай на пол и вези за ноги. Хоть одна заноза будет — все деньги верну.
   Потом он вел Адриана на кухню, которую строители облюбовали для проживания и в которой под окнами лежали скатываемые на день матрасы; перед дверью заставлял снимать ботинки.
   — Обычай, — объяснял Рахмон. — В дом в ботинках нельзя.
   Строители встречали Адриана за аккуратно покрытым газетой столом, на котором красовались обязательная бутылка водки, горка темно-синих пиал, блюдо с зеленью и тарелка с нарезанной темной и резко пахнущей колбасой. Конской — гордо говорил Рахмон. Адриана сажали за стол, ему наливалась пиала зеленого чая. Когда он допивал чай, строители клали ладони на лоб, проводили ими вниз до подбородка, ломали руками тонкий пресный хлеб и разливали по пиалам водку. Заметив, что Адриан старается не пить, тоже пили мало, и одной бутылки хватало на два-три визита. Потом снова долго пили чай, смотрели на Адриана, перебрасывались фразами на непонятном языке. Младший, Карим, обязательно спрашивал: