Глава 26
   "ОРГАНЫ" НЕ ДРЕМЛЮТ
   Рассказывая, как мы строили дом на Волге, я увлекся и махнул вперед... Это потом уже, когда сел писать свой новый роман ("Белые одежды"), смог я в своем загородном кабинете наслаждаться у распахнутого окна сосновым духом. А пока мы с Наталкой и Ванькой продолжали поднимать кирпичную кладку, а за мной между тем продолжало приглядывать недремлющее око. Появился у меня, можно сказать, ангел-хранитель от КГБ - Михаил Иванович Бардин, мил человек. О его появлении предупредил звонок из правления Союза писателей. И вот он, такой - волосы реденькие с рыжизной, уши торчат вроде как ручки кастрюли. Впрочем, его портрет есть в "Белых одеждах" - Свешников с него списан: внешний вид. И пошло... Заходил Бардин время от времени, по своему, видно, графику. Пьем чаи, ведем разговоры такие, вокруг да около, с подходцем. Наталка даже пироги иной раз печет с капустой, его любимые. В общем, чувствовался защищенный тыл: моя милиция, так сказать, меня бережет.
   Проходит какое-то время, - приносит мне книжку Даниэля "День открытых убийств" - "Почитайте". Через несколько дней заходит: "Ну как, мол, вам это произведение?" - "Не понравилось", - отвечаю чистосердечно. Он оживился: почувствовал, леска вроде дернулась. "Вот, - говорит, - выступите на суде (в те дни намечалось растерзание Даниэля советским судом), выскажите ваше мнение". - "Ну нет, - думаю, - дудки. Тащи, тащи леску, посмот-рим, что вытащишь". И говорю: "Уважаемый Михаил Иванович, выступить никак не могу". - "Что такое? Вам же не понравилось!" - "Не могу. Чтобы написать такое, дойти до того, чтобы это все вылить... Это непросто... Человек, должно быть, много перечувствовал, на своей шкуре пережил. А мне ничего про этого писателя неизвестно".
   Бардин, надо отдать ему справедливость, не стал настаивать. Он ни разу в подобных случаях не нажимал. Обошлось, и продолжал, по графику, ходить.
   Был еще случай. Это когда Пастернака исключали из союза нашего писательского. Михаил Иванович осторожно так намекнул: "Пастернак на вас, Владимир Дмитриевич, наябедничал: почему, мол, Дудинцева не трогаете? Он ведь раньше меня во всех странах свой роман напечатал!" Не помню, что я ответил Бардину. А вот писатель один... (не хочется называть имя бедняги, расстроится). Приходил ко мне писатель такой, специально приходил "помочь" мне подготовить свое выступление на Пленуме. И, как у таких уполномоченных водится, приступил с приговоркой, всегда одной и той же: "Старик, ум хорошо, а два - лучше". Я тогда сказал, что выступлю. Отчего же, мол, не выступить? То-то будет случай отвесить Суркову публично. Скажу: вот вы тут изощряетесь в клевете на писателей. И по мне прошлись хорошо, и не раз. Родину защищаете от врага. А я тут, перед вами, да что тут говорить, у меня, между прочим, отверстий от ран больше, чем у вас естественных отверстий. Что-то в этом роде наговорил. И в самом деле записался на выступление. Но, когда дошла до меня очередь, председательствующий предложил закрыть прения, хоть публика и кричала: "Дать Дудинцеву слово!" Видно, мой друг писатель доложил, как я хочу выступить.
   Но о Бардине. С ним у меня знакомство закончилось внезапно, как обрезали. Дело было так. Нас с женой, как раз в период, когда меня всячески поносили с легкой руки начальства, часто стали приглашать на приемы в иностранные посольства. И вот однажды, после приема в шведс-ком посольстве, Ганс Бьоркегрен предложил подвезти нас с женой до дома на своей машине. Едем. Ганс наблюдает в зеркало заднего обзора и вдруг говорит: "За нами хвост". Во двор заезжать не стали. Решили уточнить, за кем хвост: за ним или за нами. Оказалось - второе. Не успели мы войти в подъезд, как запыхавшаяся пара граждан, оттолкнув нас, промчалась вверх, обгоняя лифт, только икры засверкали. А я, не будь дурак, захлопнув дверь, изящно так приподнял ножом скобу, которой прикрыта была щель для писем. Вижу, один уже у двери и манит пальцем второго. О чем-то пошептались, записали номер квартиры. А внизу, на лавочке у подъезда, уже наш передовой отряд - наши детки уселись между старушками. Оказывается, те двое, как спустились, стали расспрашивать, кто и как тут живет, в такой-то квартире.
   И вот я, раздосадованный таким попранием моих прав гражданина, звоню Михаилу Ивано-вичу - номер телефона он дал на всякий случай. "За кого вы там у себя меня принимаете? - гневаюсь. - Нельзя же так топорно", - слегка ехидничаю. Михаил Иванович возмутился: "Это не наше ведомство, у нас так не работают. Я сделаю заявление". На том и кончился мой контакт с Бардиным, и если и велась дальше слежка, то действовали не так, не топорно. Больше я ничего подобного не замечал.
   Был в Союзе писателей представитель от КГБ, общий для всех. Поставлен следить за моральным нашим обликом. Всем нам известный Ильин, полковник КГБ. Но это совсем другой - и по внешнему облику, и по своим, внутри себя поставленным, задачам. Он скорее следил за справедливым отношением к нам, писателям, и не считал в уме наши промахи. Во всяком случае, таким я его воспринимал. Он жил напротив моего дома, в том же дворе. Я с ним гуливал вечерами, беседовали. В основном говорил он, а я слушал. Ильин отсидел срок. Многие дорогие мне черты моего Свешникова из "Белых одежд", к которым, кстати, так недоверчивы читатели - не бывает, говорят таких справедливых, а тем более самоотверженных кагэбистов, - эти черты дал мне полковник КГБ Ильин. Даже фотография, которая у Свешникова висит на стене фотография с молодыми красноармейцами на коновязи у Кремля, а сзади виден Владимир Ильич, - ее я видел на стене в квартире Ильина. Так что я ничего не выдумывал, не из башки брал; ловил факты, которые мне преподносила время от времени жизнь. Может быть, именно поэтому варилось мое произведение так долго. Между прочим, моя единственная в те времена поездка за границу (в ФРГ) состоялась благодаря рекомендации Ильина. Вот так, не сочинил я кагэбиста Свешникова. Нет, были и "в органах" люди, думающие и сострадающие.
   (Жена. Я хочу добавить еще об одном деятеле "из органов". Как зовут не помню. Были мы в Пицунде. В.Д. дописывал "Белые одежды". Год примерно 83-й, так что после Бардина много времени прошло. В номере рядом с нашим поселили некое лицо, не писателя. Его чрезмерная, вкрадчивая ласковость сразу насторожила нас, и мы заподозрили - "оттуда"! Впоследствии так и оказалось: тоже полковник из КГБ. Встретившись с нами раза два в Москве, как бы случайно (в сберкассе, возле гаража), он потом исчез с горизонта, видимо, за ненадобностью. А в Пицунде он был словно бы чем-то отмечен. К нему иногда заходили вечером - то один, то другой писатель. Непонятно, потому что в другое время никогда не видно было их вместе с нашим соседом. А однажды был такой случай. Вошел к нему в номер какой-то человек... За полночь сквозь сон услышали мы громкий, возбужденный разговор, звук пощечины и хлопок двери. Сосед не появился ни на следующий, ни на второй день. Мы забеспокоились и заглянули в его окно с общего балкона-галереи. А там... На кровати лежало неподвижно бледно-желтое тело. Мы, конечно, сейчас же звонить в администрацию... Сосед потом объяснял: заходил мой приятель давний... никак не мог очухаться с похмелья. Вот такой анекдот...)
   Глава 27
   ИСТОРИЯ С "МЕЖДУНАРОДНОЙ КНИГОЙ" (ЧАСТЬ II)
   Ловлю себя на мысли: не много ли твержу о своих "подвигах". "Кому как а контроль?" - как говорил мой пьяненький сосед по Ново-Мелкову. И тут я должен приоткрыть некую завесу... Меня толкали. Да-да! Даже высказали такую мысль, что я вроде как подопытная морская свинка... Это я-то! Та самая, на которой ставят опыт. В данном случае советская система ставит. А еще, употребляя любимое сталинское выражение: "Оселок, на котором проверяется доводка инструмента, опять же той самой системы". И вот однажды, когда я лежал в больнице с очеред-ным инфарктом, пришел ко мне Толя Стреляный и утвердил на моем животе увесистый ящик-магнитофон - не дай бог, откину копыта, и пропадет мой "ценный жизненный опыт". Были и еще интересующиеся моим жизненным опытом, много интервьюеров. Я благодарен и Мама-ладзе, и Митину, и всем другим. Они приносили мне мои "речи", отпечатанные на машинке.
   Однажды я посмотрел - вижу: обширный материал, можно писать на его основе задуман-ный мною роман. Назвал его, еще не рожденного, "Дитя". И тут Провидение, так помогавшее мне в создании двух предыдущих романов, вдруг положило мне предел. И вот лежу, прикован-ный к одру. "Но не хочу, о други, умирать; я жить хочу, чтоб мыслить и страдать". Пусть не написал я новый роман, пусть будет повесть.
   Вот я и поразмыслил, лежучи, и пришло в голову: сколько на меня государство средств извело. И генерал в КГБ, и Бардин, и устройства всякие подслушивающие, и всякие преследова-тели мои - они же все на зарплате сидели. А зачем? Напрасный расход. Прошло не так много времени, и печатают мою книгу - не возбраняется уже.
   Но, с другой стороны, они и ложку мимо рта не проносили. Вспомнил свою историю с "Международной книгой". О ней, о продолжении этой истории и пойдет разговор...
   Живем мы, значит, с семьей в некоторой степени "на бобах". Проходит лет 10-15. Я вспоминаю иногда заманчивые обещания "Межкниги", но что поделаешь, коммунистический "Ажанс литерер" кушает мои гонорары, а мне и невдомек. Заграничные гости, правда, говорили мне кое о чем, но, как я уже рассказывал, родной "Межкниге" верилось больше. Однако в конце концов я начал подумывать, что, может быть, иностранцы говорят мне правду. Один раз мне показали некую датскую газету, в которой издатель опубликовал примерно такое объявление: "Несмотря на то, что советские издатели не платят нашим датским писателям, издавая наши книги у себя, и ссылаются на отсутствие Бернской конвенции между нами, мы, издательство такое-то, считаем своим долгом не лишать писателей гонораров, потому что они здесь соверше-нно ни при чем. Мы консервативные люди, наша фирма существует уже 300 лет, и мы уважаем авторов и считаем своим долгом платить им и, напротив, считаем непорядочным наживаться на этих людях. Мы заявляем, что за роман "Не хлебом единым" мы уплатили, и считаем своей обязанностью об этом печатно сообщить". Прочитав этот текст, я взял у кого-то машинку с иностранным шрифтом, заложил туда лист, раздобыл адреса 40 или 50 издателей, печатавших роман, и всем им написал по-немецки письмо такого содержания: "Уважаемый господин директор! Некоторое время назад мне стало известно, что вы напечатали такой-то роман, автором которого являюсь я. Не могли бы вы мне прислать один экземпляр книги для моей коллекции? С уважением - Дудинцев". Вот такая обтекаемая форма. Я не пожаловался этим иностранцам, что мне ни черта не платят и что мне не дают авторских даже экземпляров. Об авторских экземплярах в дальнейшем специально будет сказано. Вот. Такое письмо написал на немецком языке. Почему не по-русски? Немецкий язык единственный из иностранных, которым владею. Но почему не по-русски? Вот почему. Я слышал от некоторых товарищей, что в почтовой цензуре на письмах, которые на иностранном языке, сидят образованные люди. И не старые. Естественно, со свежими мозгами. И такие люди пропустят, пожалуй, письмо за границу. Поэтому я написал письмо на иностранном языке и, на удивление, не ошибся. Все письма прошли. И вскоре, месяца через полтора, из-за границы мне пошли ответы, один за другим. "Уважаемый господин Дудинцев! Мы очень рады, что наконец смогли установить контакт с одним из известнейших наших авторов. Это нам очень приятно. Но нас удивляет, что вы до сих пор не получили тех авторских экземпляров, которые мы вам сразу же послали, как только книга начала выходить, а это было 18 лет назад. Судя по тексту вашего письма, мы позволяем себе догадаться, что вы не получили и гонорара, который мы вам послали, и спешим вам, в подтверждение того, что наше издательство было по отношению к вам лояльно, послать копии бухгалтерских документов, из которых вы увидите, что с нашей стороны все расчеты с автором были произведены с необходимой точностью. А что касается авторского экземпляра, то я, директор издательства, все же вам посылаю из своей личной библиотеки книгу, потому что это первый случай, когда автор не получает причитающегося ему экземпляра". И затем идут отдельные пакеты с бухгалтерскими документами, где все черным по белому видно, что "Ажанс" расписался и печать приложил в подтверждение того, что он полностью все сгреб. Набралось таких писем десятка три. Они у меня в надлежащем месте были припрятаны в ожидании необходимых оказий. Вот. Получаю я эти книги один экземпляр, а от некоторых и три экземпляра, и получаю пакеты с документами, и тут уж мне все стало ясно. И возмутилась во мне волна против всех этих змеулов с их льстивыми ужимочками: "руки нам не будете подавать"... И вот я иду в "Международную книгу". Нет, я сначала кустарным своим, домашним способом сделал фотокопии. Потом я подлинные документы спрятал, как надо, и уже после этого положил копии в портфель и пошел с ними в "Международную книгу". И начал я там с ними разговаривать так, как это можно изобразить только в хорошем веселом фильме.
   "А, Владимир Дмитриевич, здравствуйте! Давно мы с вами не видались". "Здравствуйте, здравствуйте", - отвечаю. "Что, Владимир Дмитриевич, вы хотите новый роман опять по этому же каналу пустить через "Международную книгу"? Давайте, мы охотно с ним познакомимся". "Да нет, - говорю я. - Нет, не то. Я пришел к вам еще раз поговорить насчет гонорара и насчет авторских экземпляров". "Владимир Дмитриевич, о чем вы? Неужели вам не ясно все, мы ведь не раз уже вам говорили! Ведь мы же вам точно все сказали, - помните? - что это акулы, они же ничего не дают и даже вот авторских экземпляров не могут послать своему автору!" Заметь-те, эти воспитанники Змеула посмели сказать даже такое: "Мы думали, что уж этот роман, который так по нутру пришелся реакционерам на Западе, уж этот роман "реакция" оплатит. Мы на это и били, беря у вас доверенность и рассчитывая что-то получить, но нет, оказывается, даже и здесь у капиталиста своя шкура ближе к телу, и не на этом ли основано то обстоятельство, что буржуи все время дерутся между собой и не могут найти общего языка!" Чувствуете, я как бы и сам был тут ими в буржуи заверстан. Вот же, даже со мной эти капиталисты общего языка не нашли. Можно представить, как закипел во мне пионер с красным галстуком, слыша такой циничный тон из уст ревнителей чистоты!
   На этот раз разговор со мной вели какие-то мальчики. Мальчики особенно щедры на такие разговоры. Начальники, они солидного возраста, они лгут спокойно. А эти мальчишки, что ездят за границу, которые жаждут обарахлиться, которые из кожи вон лезут, чтобы прослыть вполне пригодными для отправки за границу, вот они такое городят. Я выслушиваю. Потом говорю: "Все-таки, товарищи, мне кажется, что поступали некоторые..." "Нет, Владимир Дмитриевич, никогда! Такого не бывало! Не может быть... уж это..." Тогда я, как играют в подкидного дурака, как в дурака играют... в карты... достаю из портфеля бумажечку на 400 или 500 долларов - и на стол кладу, как, знаете, шестерку козырную. И, как у Маяковского, - "ожогом рот скривило господину..." Такая наступает пауза... молчание... Немая сцена... Один на другого смотрит, тот на третьего, и наконец: "А скажите, у вас это фотокопия, а подлинник..." Я говорю: "И подлин-ник есть. Только в надлежащем месте". Потом один, который за старшего, нажимает кнопку и вызывает бухгалтера: "Пожалуйста, такую-то книгу". Достают эту книгу, смотрят, листают: "Ах, действительно, у нас это в первый раз случилось! Это будет предметом специального обсуждения на специальном совещании. Такие вещи мы никогда не допускаем, и этот факт так не пропустим. И кто надо будет наказан. Вот. Видите, бумага подшита. Так что, Владимир Дмитриевич, сейчас мы вам эту сумму, 400 долларов, во Внешторгбанк переведем, удержим с нее 25% и вы получите сертификаты. Все?" Молчание. "Ну, Владимир Дмитриевич, мы ведь все уже решили к удобству..." Мол, что ты еще тут сидишь... Тогда я лезу, достаю уже козырную семерку и кладу на стол. Там уже тысячи на три. Тут опять немая сцена. И взгляд под стол, на портфель. "А много у вас там еще?" Я говорю: "Вот, посмотрите, достаточно бумаг". И лукавый взгляд человека, который только что смотрел чистыми глазами мне в лицо: "Да ну что, Владимир Дмитриевич, ну и что? Ну да, действительно... Но это не мы распорядились... Вы же понимаете, что мы не присваиваем этих денег. Уж будьте уверены, что на валюту учет строгий". И даже он мне этак глазами указал на потолок, давая понять, что какое-то лицо вышестоящее распорядилось вот таким образом с моим капиталом. И вот... Но тут я должен обязательно в виде примечания сказать, что если бы не было этого вранья, этого оскорбительного вождения за нос, то я бы так не домогался. Более того, я был настолько еще чист, что сам бы смог пожертво-вать эти деньги французской компартии - при своей нищете. Я бы отлично сам смог эту жертву сделать, а не доверять этот акт каким-то мальчикам, которые, меня водя за нос, имели и свой интерес, потому что их деятельность очень щедро оплачивалась, да и командировки... Вот так завершилось мое образование. Потерял я свой красный галстук. Как будто завершился некий эксперимент, давший мне ценнейший опыт, которого у меня не было, опыт общения с властями.
   Но не просто с властями. Власть власти рознь. А со специфическими учреждениями и начальством, которые имеют отношение к загранице. И они мне тут сказали: "Вы ничего не получите". Мне так прямо и сказали. Я тогда взмолился: "Но вы же обещали эти 400 перевести!" "Ну почему 400? Мы вам больше переведем. Сколько стоит "Москвич" в валюте? 700 рублей? Вот мы и переведем вам, уж не помню, 700 или 800 рублей. До свиданья, Владимир Дмитриевич, до свиданья".
   Действительно, они перевели некоторую сумму во Внешторгбанк, и эта сумма легла в основу того счета, который со временем начал у меня нарастать. Я сообщил издателям свой номер счета. Издатели ответили, что ничего не будет: кампания с этой книгой кончена, книга больше не издается, рынок насыщен, а деньги все отданы. Но, как оказалось, где-то на складах лежали пачка - там - две книг. И эти книги потихоньку продавались. И честные буржуи эти суммочки ничтожные все-таки переводили. Я стал получать из Внешторгбанка извещения: "На ваш счет поступило 30 долларов", "На ваш счет поступило 18 долларов". Такие мелочи. А однажды вдруг - раз! - этот немец Генри Наннен - 20 тысяч марок! И, в общем, отовсюду, раз-раз, раз-раз - и набежала довольно крупная сумма. Вот я начал отдавать долги, которых у меня было много. И дорогой Надежде Александровне этими сертификатами один к одному. Так что я примерно треть этой суммы отдал. А на остальное... Ящики выбросили, купили загранич-ную мебель, английскую, которая сейчас уже пришла в негодность страшную, потому что они, черти, делают красивую мебель, но непрочную. Уж мне Ванька, мой сын, ее ремонтирует, ремонтирует все время, на эпоксидную смолу ставит, прочнейшую заклейку делает. Он все умеет. У него золотые руки, потому что он родился в моей семье. Я сам все умею. Дом-то построили с женой и с ним, с Иваном.
   Я могу задним числом сказать, что благодарен чрезвычайно всем злопыхателям - Суркову Алексею, Василию Смирнову, Софронову, Грибачеву и прочим, кого Хрущев называл "мои автоматчики". Я всем этим автоматчикам благодарен за то, что они развязали эту дикую кампанию, потому что она дала мне возможность хорошо воспитать детей. Я уже рассказывал, как Любка учителю истории твердила "а вот и нет". А сколько подобных эпизодов было с остальными детьми! Я не изведал того, что многие родители благополучные изведывали со своими детьми: со мной никогда дети не разговаривали грубо. Они своих родителей уважали всегда. Я с ними всегда жил душа в душу, и до сих пор так. Вот я сейчас лежу на больничном одре, и все, что на мне надето: часы, белье, трусы, вот куртка висит - все мне покупали дети. Несут всякие сласти, бегают, разыскивают. У меня чудо-дети! И уж если говорить, что бытие определяет сознание, то я перечисленных выше злых людей безмерно благодарю за то, что они создали мне 10 лет такого бытия, которые пали на годы детства и отрочества моих детей. Вот так.
   Глава 28
   ЦУНАМИ РЕВОЛЮЦИИ
   Теперь отклонюсь-ка я в сторону, нарушу последовательность повествования. Даже не в сторону, а вглубь в некоторой степени. Почему, скажем, так долго держался я за пионерский красный галстук: уже к сорока шло, а я все чувствовал его у сердца. Откуда это пришло? Отвечаю: цунами революции! Мощная волна, всколыхнувшая общество. Что выплеснула эта цунами на поверхность жизни? Опять отвечу: идеализация происходящего. Да-да, идеализм, несмотря на все марксистско-материалистические лозунги! И Платонов раньше всех увидел это: его чевенгурцы с "Пролетарской силой" и вдохновенной верой в Розу Люксембург. Гротеск? Конечно, но и боль за этих, уверовавших. А с чьей руки пошла эта чистая вера? Интеллигенция, ее лучшие умы издавна несли в народ идею о светлом будущем. Именно они ввергли нас в эту волну, прокатившуюся по 20-30-м годам - несмотря на все сталинские усилия образумить общество - через годы войны. Теперь часто слышу о писателях, художниках 20-30-х годов - подстраивались, мол, под систему. "Бруски", "Бронепоезд", "Любовь Яровая" - нет, все это вынесла та самая цунами. Это были певцы революции, каким был в свое время Прокофьев и каким до конца остался Петров-Водкин. Не были они приспособленцами. Всё совершенно не так.
   Удивляюсь, как на протяжении лет сорока пропадает след истины и вырастают уже на новой питательной почве новые интерпретации, не имеющие никакого отношения к тому, что было тогда. Батюшки, я смотрю, господи, значит придется опять археологам раскапывать и поднимать культурные слои, ломать башку! Сразу появятся академики... Нет, не так было, иначе... Я скажу, что тогда сверху задавали меньше, чем сейчас. Тогда снизу очень много шло. Еще близка была Октябрьская революция. А в Октябрьскую революцию ходили с красными бантами все. Я сам видел старуху. Умерла она лет в 90. Сидела она за столом, вокруг - сыновья, внуки... До революции, хотя и рабочие, они жили в отдельной квартире, а к тому времени, как я с ними познакомился - в коммуналке, в одной комнате. Раньше им было тепло, а сейчас - не больше 13 градусов. Раньше могли что хошь говорить, а теперь говорят шепотом - это было еще при Сталине. Разговор, которому я был свидетелем, - тоже шепотом. Одного не было: он в тюрьме сидел - ни за что. Сын старухи, брат Бориса Николаевича, "дядика Борика". Старуха сидела за столом, а дядик Борик, тот самый, который застрелился потом, выдающийся инженер и изобретатель - изобрел величайшую машину, я о ней в романе писал, машину, которую вот так пускают, и она подходит к стене и сама ее насквозь проходит, каменную, толщиной в 5 метров. Это для проходки горных выработок. Она пошла за границей, а у нас "монополисты" ей не дали ходу. И вот, дядик Борик застрелился. Это был один из тех людей, которые дали мне свою жизнь для написания романа. Так вот, он эту бабушку время от времени подначивал: "Мама, а кто ходил в красном платочке? Нет, нет, мамочка, подожди, вот ты ругаешь то, другое, а кому мы обязаны всем этим, кто ходил в красном платочке?" И мама умолкала. Так что я говорю: была гигантская развязана инерция - свобода, пресечение всякой эксплуатации, впереди коммунистическое будущее... Эта цунами... она катилась через 20-е, 30-е, через всю войну, постепенно угасая. А значит, и лжи не было. Я, по крайней мере, в своих рассказах верил в трудовой энтузиазм. Ошибался? Сейчас дойдем и до этого.
   Вот так обстояло дело. И потому было очень легко тем, кто уничтожал апостолов револю-ции, да и не их одних, главное, уничтожали народ, лучших его представителей - мыслителей, крестьян... Легко было их кидать в эту волну, под ноги народа, идущего с революционным знаменем в руках, говоря: "Это враг". Этого было достаточно. Не нужно было доказательств.
   Я сам был свидетелем, как один - не апостол, но ближайший - загремел. У меня был товарищ школьный - погиб во время войны, - к которому я ходил домой. У этого товарища отец был рабочий, слесарюга, с такими, знаете, руками, как молоты, такой, как с плаката, - все в венах руки, прямо на рубль, на ленинский. Вот он такой был - рабочий из рабочих. Чистоты моральной необыкновенной. Вот я приду к ним в гости. А жена, мать товарища, крестьянка, которая всегда на кухне стояла, подперев щеку ладонью по-крестьянски, а руку эту подпирает другой рукой под локоть. Значит, Зинаида Акинфиевна.
   Вот она нажарит картошечки сковороду и нас с Левкой, с другом моим, на кухне сажает кормить. Я изобразил эту семью в романе под Галицкими. А отец ходил по всей квартире в одних кальсонах, босой. После работы любил "разоблачиться". Работал уже в Наркомате путей сообщения. Уже был с портфелем и ездил на машине. По воскресеньям уезжал в Сокольники писать пейзажи масляными красками. Необыкновенно честный, справедливый руководитель был. Не хотел переезжать в большую квартиру, пока не наступит коммунизм, пока всем не дадут, не вытащат из подвалов. Так его бросили под цунами. Я не знаю, за что, но полагаю, что такой человек мог только умереть, разрывая на груди рубашку и распевая "Интернационал". И он, видно, не понравился каким-то силам, которые подобным людям шли на смену и убирали их со своего пути. Чувствуете? Вот так происходило, а не так, как нам навязывают. Нам не надо ничего навязывать. Я могу даже сказать, что мой родной отец был царским офицером, и, как моя мать говорила мне, он был в 18-м, в год моего рождения, расстрелян, потому что на нем были погоны, - не снял, был верен присяге.