Жрец повернулся к полукругу идолов и поднял руки. Старухи умолкли, все вокруг стихло, только огонь перед жертвенником дышал все так же, во всю силу, плясал и бился, рвался улететь куда-то и не летел, прикованный к куче дубовых поленьев. А Правень начал говорить, и голос его, ставший вдруг неожиданно высоким и звучным, широко разливался вокруг, скатывался с холма и растекался по льду над рекой, над берегом, доставая, казалось, до опушек дальнего леса:
 
Заря-зареница, красная девица!
Ветры буйные, полуденные, полуночные!
Месяц красный, ясно солнышко!
Придите к нам частым дождичком,
Придите к нам ясным соколом!
Ясным соколом да белым ягненочком!
И найдите вы красну девицу,
Что собой хороша и ростом высока!
Чтоб лицо у нее как белый снег,
Чтоб щеки у нее ровно маков цвет,
Очи ясны у нее, как у сокола,
Брови черны у нее, как два соболя,
Что по травушке идет,
Как лебедушка плывет!
Ты возьми ее, Заря Ясная,
Ты возьми ее, Лето Красное,
Ты возьми ее, Зима Лютая,
В свой широкий двор, в свой высокий тын!
И как умудряет Сварог слепцов,
Что не видят, а все знают,
Так умудрите вы, боги великие,
Ясна сокола, белого ягненка;
Как молния светит поднебесью,
Так освети ты, Перун, очи наши;
Как гром содрогает вселенную,
Так яви ты нам волю твою;
И как трепетна есть земля под грозою,
Так трепещут пред вами духи нечистые,
Полуденные и полуночные!
 
   Всех слышавших его пробирала дрожь; девушки в кругу трепетали, как стайка тонких осинок на ветру: каждая ощущала на себе тяжкие, испытывающие, пронизывающие взгляды богов. Громобой не сводил глаз с Дарованы. Ему было так жарко, что хотелось бросить факел. Жар поднимался откуда-то из глубин его существа и растекался по жилам; особенно жарко было голове, словно волосы вдруг превратились в пламя. Внутренняя сила кипела в нем и рвалась наружу; еще не так бурно, чтобы он не мог ее сдержать, но попробовал бы сейчас Правень сделать хоть шаг к Дароване – Громобой был готов схватить его за ноги и со всего размаху грохнуть оземь.
   Но жрец, не глядя на девушек в кругу, повернулся к мальчику и подвел его к сосуду, в который бросали колечки. Сперва Правень потряс сосуд, поворачивая его с боку на бок, чтобы еще раз перемешать все перстни, и их глухой звон казался звоном молний, заключенных в темную тучу. Потом жрец снова поставил сосуд на снег и показал на него мальчику.
   – Сунь ручку, милый, да достань одно колечко! – ласково велел он. – Только одно, смотри!
   Мальчик, робея, сунул ручку в узкое отверстие сосуда. Только факелы и остались, казалось, единственными живыми существами здесь; огненное кольцо трепетало, а люди замерли неподвижно, едва дыша. Иные из девушек закрыли лица руками.
   Воеводский сын с трудом вытащил из узкого отверстия сосуда сжатый кулачок. Он раскрыл ладонь, и Правень тут же взял у него вынутое колечко. В свете близкого огня оно сверкнуло ярко, горячо, почти ослепительно, и по мертвому двору пролетел общий полувздох-полувскрик. Боги сделали свой выбор.
   Правень повернулся к стайке девушек и быстрым взглядом выбрал одну из них. Прежде равнодушный, теперь его взгляд стал остер и цепок, как коготь.
   – Ты, княжна Дарована, дочь Скородума, избрана богами, – сказал он среди тишины. – От судьбы никто же не уходит.
   На его ладони лежал золотой перстень со знаком Макоши. Громко ахнула княгиня Добровзора. Княжна качнулась, как подрубленное деревце, шагнула к Правеню, протянула руку, чтобы взять свой перстень, но вдруг упала на снег лицом вниз.
   Громобой отшвырнул факел и мгновенно оказался возле нее. Оттолкнув жреца, который тоже хотел ее поднять, Громобой подхватил Даровану на руки. Она казалась ему совсем невесомой, а вот Правень от его толчка упал и прокатился по снегу; вокруг закричали.
   – Уйди, отец! – рявкнул Громобой на Рьяна, который хотел взять у него девушку, и воевода отступил. А Громобой заглянул в лицо Дароване. Она была в обмороке, и лицо ее оставалось таким мертвенно-бледным, как будто Морена уже наложила на нее свою холодную руку.
   – Говорил я! Говорил! – бормотал Рьян. Княгиня Добровзора рядом ломала руки. – Нет, не слушаете!
   – Теперь она принадлежит богам! – со сдержанной злобой выкрикнул Правень. Он уже поднялся, на его медвежьей накидке белел снег, а глаза кололи острее прежнего. – Она поедет со мной!
   – Я тоже с тобой поеду! – обнадежил его Громобой. – Ты раньше времени-то рот не разевай – подавишься!
   Правень злобно стиснул зубы и смолчал. Он ясно видел, что на лбу у дремича ослепительным золотым светом горит знак Перуна, полускрытый спутанными рыжими кудрями и не видимый никому, кроме его, жреца, зорких глаз.
   Перенесенная назад в теплые горницы и уложенная на перины, Дарована не скоро пришла в себя. Постепенно ее беспамятство сделалось беспокойным: она металась, бессознательно дергала ворот рубахи у горла, и княгиня Добровзора, со слезами ужаса на глазах, хватала ее руки и сжимала их: ей вспоминалось, как сама она когда-то лет назад вот так же металась по перине, сжигаемая внутренним огнем. Лицо Дарованы раскраснелось, она бормотала что-то, то тихо, то выкрикивая: «Храм Озерный, говоришь! – с угрюмой решимостью думал Громобой, обращаясь даже не к Правеню, а прямо к Змею, который вдруг полез в белый свет в таком множестве обличий. – Ну, уж я погляжу, что у вас там за Храм Озерный! Уж я до вас доберусь!»
   – У кого ноги по колен в серебре… У кого руки по локоть в золоте… Во лбу солнце, в затылке месяц…
   Княгиня вытирала ей лоб влажным платком, прикладывала к ее пылающим рукам пригоршни снега, но снег мгновенно таял и капли воды стекали на подушку. Княгиня Добровзора горько плакала над ней, убежденная, что для ее падчерицы все кончено: на нее наложил свою тяжелую руку Велес, как и на саму Добровзору много уж лет назад, и никаких сил человеческих не хватит, чтобы сбросить его власть.
   В верхних сенях тем временем сидел Громобой: опустив княжну на лежанку, он вышел за порог и сел на верхнюю ступеньку лестницы, готовый просидеть так день и ночь напролет. И он устроился здесь не зря: под вечер явился гость, как раз тот самый, которого Громобой не собирался пропускать. Правда, как выяснилось, он шел не к княжне, а к самому Громобою.
   Правень храмозерский подошел к нижней ступеньке лестницы и глянул вверх. Вид у него был скрыто-враждебный и отчасти нерешительный.
   – Ступай отсюда, старче! – спокойно посоветовал ему Громобой, но в его ровном голосе ясно слышалось: а то хуже будет. – Не пущу я тебя к ней.
   – Я не к ней, – ответил жрец, буравя Громобоя пристально-испытывающим взглядом стальных глаз и при этом стараясь держаться миролюбиво. – Я к тебе, добрый молодец.
   – А мне с тобой говорить не о чем, – отозвался Громобой.
   Он насупился: ему было даже не любопытно, с чем явился жрец, а только очень хотелось, чтобы тот поскорее скрылся с глаз. В нем снова стал подниматься беспокойный внутренний жар, утром пережитый в святилище. Этот жар вызывало в нем приближение двух человек: Дарованы и Правеня, но совсем по-разному. При виде Дарованы его охватывал сладкий трепет и вместе с ним решимость, готовность биться за нее со всем светом, стать огненным кольцом, что окружит ее пламенной стеной до самого неба и укроет от любой угрозы. При виде же Правеня было иначе: мощный внутренний позыв толкал его гнать прочь это существо, бить и стирать с лица земли. В Правне воплотился враг, многоликий, бессмертный, вечный враг бога-громовика, и рядом с ним Громобой с особой ясностью ощущал бога в себе.
   Медленно, неохотно, как будто его тащила сила, которой он не мог противиться, Правень поднялся на несколько ступенек. Громобой напрягся, и Правень остановился, чувствуя его напряжение как невидимую плотную стену, которая не пускала его дальше. Ближе ему было нельзя: Громобой не отвечал за себя, и Правень это знал. Он чувствовал, сколько стихийной силы бурлит в этом рыжем парне с дремическим выговором, и почти знал, что это означает. Он был знаком с предсказанием, обещавшим рождение на земле двух вечных противников: сына Велеса и сына Перуна. Сына Велеса он знал. Теперь пришел и сын Перуна. А значит, срок настал и он не мог не прийти.
   На середине лестницы Правень остановился и снизу вверх, пересиливая нежелание и тайный ужас, посмотрел в лицо Громобою, точно стараясь понять, знает ли сам этот парень, кто он такой и для чего рожден.
   – Почему ты не хочешь отдать мне ее? – спросил он. – Зачем она тебе?
   Он смотрел на Громобоя снизу, и сама кожа его подрагивала от боязливого ожидания, что сейчас сын Перуна метнет в него молнию. Сейчас они двое были как ожившая кощуна: гневный Перун с небесным пламенем в грозных очах и серый, пепельный, земляной Змей, ползущий, боязливо извиваясь, на свет, к добыче.
   – Не твое дело, зачем она мне, а тебе ее не видать! – угрюмо отрезал Громобой. – Уходи, сказал.
   – Уйду. Только выслушай. Ты своим ли делом занят? Предсказание о тебе говорило, и я его знаю. Ты рожден для битвы с сыном Велеса, князем Огнеяром Чуроборским. А о княжне Дароване предсказание молчит, и тебе она никем обещана не была. Или хочешь как в кощуне: Солнцеву Деву от Змея отбить и в жены взять?
   Жрец усмехнулся в свою маленькую рыжеватую бороду, но его острые серые глаза остались холодны. Громобой задышал чаще: все в нем переворачивалось от гадливой неприязни, почти ненависти к жрецу, и эта ненависть мешала ему слушать и воспринимать смысл слов нежеланного собеседника. Присутствие Правеня вызывало в нем томительное недомогание: если его сейчас не уберут, Громобой готов был взять его за ноги и с размаху зашвырнуть подальше!
   – Слушай меня! – быстрее и беспокойнее заговорил Правень, тоже знавший, чем ему грозит промедление. – Делай свое дело, а в чужие дела не встревай. Послушай меня, я тебе тайну открою. Боги сказали: когда княжна Дарована в священное Стрибогово Храм-Озеро войдет, спадет с нее человечий облик, и станет она новой весной. Не бывает так, чтобы не было в мире весны; не может вода не течь, не может ветка не расти. Ходит по свету весна незнаемая, у каждой девицы из очей выглядывает, ищет себе обличия. Княжна – солнечная кровь, Макошина дочь. В ней будет наша новая весна. Не для меня, не для Храма Озерного, не для Велы и Велеса – для всего света белого нужна весна. Княжна это понимает, потому и идет. И ты ее не удерживай. Иначе не Перун в тебе заговорит, а Змей, враг света белого. Не помогай врагу.
   Договорив все это, Правень поспешно подался назад, с таким облегчением, будто через силу стоял в нестерпимой близости к жарко пылающему огню, и поспешно ушел в гридницу, невольно горбясь, будто в ожидании удара в спину. Он даже не стал ждать ответа. Правда, Громобой и не собирался ему отвечать. Каждое слово, сам голос жреца вызывали в нем отвращение и недоверие, но многое из того, что Правень сказал, Громобою уже было знакомо.
    «Ходит по свету весна незнаемая…»То же говорила ему и Мудрава, дочь Макоши… Значит, мудрость у Макоши и у Велы одна и та же… Так и должно быть: обе они – две половины мира, они не бывают одна без другой; они неразлучны, как неразлучны рождение и смерть, расцвет и увядание. И обе богини хотят одного, хотят восстановления равновесия в мире, которое позволит каждой из них делать свое дело, прясть извечную пряжу жизни и смерти.
   Дарована станет новой весной… Сердце сильно билось, когда Громобой думал об этом, кровь горячо бросалась в лицо. Что-то неведомое ему самому отзывалось из глубины души на эту мысль, каждая жилка трепетала, стремилась к чему-то… К ней… В сиянии ее медовых волос, ее золотых глаз, ее румяных губ ему виделось что-то родное, неразрывно с ним самим слитое; уже казалось, что он всегда ее знал, что она всегда жила в глубине его сердца, только он не догадывался об этом. И отнять ее нельзя: без нее ему не бывать самим собой. Правень подтвердил все то, что Громобой угадал и сам, и Громобой был рад еще раз убедиться, что выбрал верную дорогу.
   Но на этом все приятное кончалось и начиналась какая-то дичь! Дарована – новая весна. Да, но почему служители Велы и Велеса жаждут ее убить, жаждут смерти весны? Она должна войти в круг богов, к своей новой жизни, через смерть земного обличия, через Храм-Озеро! Это Громобой понимал, но все в нем с дикой силой противилось этим мыслям. Он нашел ее не для того, чтобы потерять, не для того, чтобы уступить Веле! С этой частью рассуждений жреца Громобой был решительно не согласен и не собирался отступать. Внутренняя убежденность его была крепче каменной горы, и вся мудрость жрецов, все предсказания перед ней ничего не стоили.
   Перед ним стояло лицо Дарованы – с мокрыми следами слез на розовых от волнения щеках, ее золотые, неповторимые глаза, глядящие на него с тоской, мольбой и надеждой. Она была слишком живой, в ней была заключена новая жизнь всего белого света, и смерть не имела на нее прав! Что бы тут ни плел этот остроглазый Змей в человеческом обличии, Громобой не собирался отдать ему свою весну.

Глава 3

   С самого рассвета перед воротами Глиногора стал собираться народ. С ночи шел мелкий снег, но к нему привыкли и он никому не мог помешать, хотя сыпал так густо, что весь воздух был завешен плотной белой пеленой. Важность события, взбудоражившего глиногорцев, перевешивала непогоду: княжна Дарована возвращается и сегодня будет в столице. Еще вчера к князю Скородуму прискакал гонец с этой вестью, и до темноты она разнеслась по всей столице. Никто толком не знал, в какое время ждать княжну, но глиногорцам так хотелось ее повидать, что стар и млад из посада, [41] детинца, [42] ближайших огнищ собрались еще на сером рассвете и готовы были ждать хоть до сумерек.
   Сквозь пелену снега трудно было различать лица; снежные хлопья засыпали одежду, выбеливали овчинные кожухи и крытые дорогим бархатом шубы, и все казались одинаковыми. Народ собирался кучками, перетоптывался, похлопывал себя по бокам, чтобы меньше зябнуть, рукавицами стирал снег с бород и бровей, то и дело оглядывался – то к воротам города, то на лед Велиши. Тихо гудели голоса. Княжну ждали назад со смешанными чувствами: единственную дочь князя Скородума любили в городе и жалели, но все знали, что ее жизнь должна послужить выкупом за всех, и ее возвращение вызывало некую корыстную радость, уже ничего общего с любовью не имеющую.
   – Князю-то ее жалко… – бормотали то там, то здесь.
   – Понятное дело – тоже отец.
   – Всякому свое дитя жалко!
   – Да тут такое дело – или она одна, или все!
   – Сколько же взамен с городов девок собрать!
   – А чего же она вернулась?
   – А чародеи храмозерские ее нашли. В воду посмотрели – и нашли.
   – А жених-то не вступится за нее?
   – Жениху ее теперь не до того. Ему свое бы племя уберечь.
   – А то смотри! Явится с ратью: где, скажет, невеста моя, почему не уберегли? Давайте мне теперь за нее три десятка девок, да самых лучших!
   – Глупостей-то не болтай, помело! Не уберегли! Пусть сам ее в Храм-Озере тогда ищет, если такой прыткий!
   – Жалко ее все же. Молоденькая такая она у нас, ласковая…
   Давно перевалило за полдень, когда дозорные с глиногорского заборола [43] замахали и закричали. Народ тут же бросил болтовню и темной, полузаснеженной толпой повалил на лед. В общем порыве глиногорцы бежали навстречу, торопясь увидеть княжну, как солнце после долгой ночи, и каждый ощущал в душе смутную, тревожную, лихорадочную радость.
   – Слава! Слава! – закричали впереди, еще до того как из-за пелены снегопада показались первые сани.
   – Слава! – врастяжку подхватили и задние ряды.
   Дарована, заслышав эти крики, выпрямилась в седле и повыше подняла голову. Незадолго до Глиногора она из саней пересела на лошадь и дорожную шубу сменила на более нарядную, крытую голубым бархатом, с такой же шапочкой, опушенной белым горностаем. В гриву ее золотистой кобылы были вплетены красные ленты, узда увешана бубенчиками – что бы ни ждало ее впереди, она оставалась княжной и не забывала, что вид ее должен восхищать и радовать народ. Но сама она вовсе не радовалась возвращению домой. В глубине души Дарована испытывала страх перед родным городом. Она возвращается, сбежавшая жертва; а вдруг на нее сердиты за то, что она пыталась увильнуть от своей участи? Пыталась уклониться от исполнения своего священного долга? Такое малодушие недостойно княжны, и, наверное, глиногорцы осуждают ее попытку к бегству… Дароване было стыдно перед этими людьми, которые так в нее верили, так превозносили и славили ее.
   – Слава, слава!
   Первые из глиногорцев выбежали ей навстречу, крича и размахивая шапками; при виде княжны крики стали более уверенными. Толпа густела, обоз въезжал в нее, как в тучу, но народ привычно раздавался по сторонам, освобождая дорогу. Глядя по сторонам, Дарована по привычке пыталась улыбаться, но видела на лицах какой-то диковатый, исступленный восторг, который смущал и пугал ее. Да, они всегда любили ее, свою «ласковую княжну», «Золотую Лебедь», но теперь она стала для них богиней, из рук которой они получат новую жизнь. Предсказание храмозерской ведуньи теперь уже было известно всем, и возвращение княжны в город было все равно что появление солнца из темных туч. Глиногорцы не знали, что она собиралась сбежать; за вчерашний день и сегодняшнее утро распространился неведомо откуда взявшийся слух, что она ездила в Макошино святилище испросить благословения перед тем делом, которое ей предстояло.
   Лихорадочно-восторженные крики набирали силу, но на лицах то и дело мелькало удивление: как-то сразу всем в глаза бросался парень, ехавший рядом с ней, – здоровенный и рыжий, в простом кожухе и с дорогим мечом у пояса. Никто здесь его не знал, не предполагал даже, кто это может быть, но его появление рядом с дочерью Скородума казалось вовсе не случайным, и сразу возникало подозрение, что дела пойдут вовсе не так, как ожидается. Княжна вернулась не просто для того, чтобы стать жертвой; вместе с ней к смолятичам пришло какое-то новое, неведомое слово. И уже шептали, что не в Макошино святилище она ездила, а совсем в другое место… За леса дремучие, за горы толкучие, в одно из тех мест, где добывают мечи-кладенцы… В этом тоже был отзвук старых кощун, и глиногорцы орали, в диких приветственных криках выплескивая наружу свое возбуждение и любопытство.
   Там, где дорога со льда заворачивала к воротам Глиногора, княжна придержала лошадь. Она увидела в воротах кучку всадников, и сердце ее дрогнуло: там был ее отец. Она остановилась, обоз смешался, толпа заколебалась, задние напирали на передних, возник недовольный гомон, суета, мельтешение. Ее стали обгонять, но Дарована стояла, как вкопанная. Боль надрывала ее сердце: при виде отца она поняла, что ее спокойствие, решимость и готовность подчиниться судьбе были ложными. Перед всеми этими людьми она могла сохранять вид гордого спокойствия, зная, что исполняет свой долг. Но отец был совсем другое. Ему ее возвращение домой принесет не радость, как всем этим людям, а тяжкое горе; Дарована сама несла ему это горе и чувствовала себя отчаянно виноватой перед ним. Он отослал ее, надеясь спасти, а она вернулась и тем обрекла его на потерю. Мысль об этом горе так терзала ее, что хотелось отодвинуть встречу, закрыть глаза, не видеть его!
   Когда Дарована различила среди всадников высокую фигуру Скородума, его бобровую шапку, белые пряди волос на плечах, на глаза ее навернулись слезы. Эта встреча была хуже всех на свете расставаний. Лучше бы он не ездил сюда, лучше бы ждал ее дома, в горнице, где никто не увидит…
   Но князь Скородум не мог ждать до тех пор, пока она сама приедет к дому; теперь, когда дни и мгновения их совместного пребывания на земле были сочтены, он не мог потерять хотя бы одно из них. Он ехал к ней, желая одного: скорее увидеть, скорее обнять свое дитя, которое судьба силой вырывает из его объятий. Когда он впервые услышал, что она возвращается, то сначала не хотел верить. Потом возникло недоумение: почему она возвращается? Какая сила могла принудить ее вернуться на верную смерть? А потом и это прошло: все прочие чувства поглотило желание скорее быть с ней, пока это еще возможно. Все эти дни он мучительно беспокоился о своей девочке, оторванной от него и отданной во власть неведомых опасностей дальнего пути: пусть лучше она будет с ним, а там как судьба решит!
   Два отряда сближались, уже можно было видеть лица друг друга; Дарована поймала взгляд отца, и слезы потекли по ее щекам: ей хотелось просить у него прощения за то, что она вернулась. Князь Скородум увидел эти слезы и, соскочив с коня, почти бегом пустился ей навстречу. Эти слезы переворачивали его и без того болевшее сердце. Он даже не задавался вопросом, отчего она плачет: перед ним было его дитя, самое дорогое, что у него было. Народ закричал громче; Дарована тоже сделала знак, что хочет спуститься, и двое отроков помогли ей сойти с седла. Отец и дочь встретились среди кричащей толпы; Дарована вцепилась в плащ Скородума и спрятала лицо у него на груди. Она не хотела, чтобы он и люди вокруг видели ее слезы, но они текли неудержимо и она ничего не могла с ними поделать. Ей было стыдно глиногорцев, жаль отца, которого ее слезы огорчат еще больше, но надрывающая боль ее души превышала ее самообладание.
   Князь Скородум обнимал ее и поглаживал по голове и по плечам; он бормотал ей какие-то ласковые слова, она разбирала обрывочные «белочка моя», «золотая ты моя, медовая» – все то, что он говорил ей еще в детстве, еще когда она сидела у него на коленях, когда усы у него были рыжеваторусыми, а не седыми до снежной белизны… И от ощущения этой нежности, вечной нежности, не проходящей с годами, от горячей любви к нему слезы Дарованы текли еще сильнее. Она не знала, как ей теперь поднять лицо, как показать людям свои заплаканные глаза, и все сильнее прижималась лицом к отцовской шубе, словно хотела совсем зарыться в нее и спрятаться от всего света. Народ вокруг них, сперва ликовавший, вдруг что-то понял; радостные крики поутихли, и вместо них зазвучали женские вопли и причитания, как будто вдруг открылось общее для всех горе. Как будто тот воевода, одержавший победу, вдруг оказался погибшим в бою…
 
Улетает наша белая лебедушка
На иное, на безвестное живленьице! —
 
   завела где-то в толпе женщина, и никто не остановил ее, не сказал, что похоронное причитание тут неуместно: все знали, что встречают они свою Золотую Лебедь как раз для того, чтобы проводить ее навек. Общий вопль и плач становились нестерпимыми; то же самое событие, которое только что было причиной общей исступленной радости, вдруг, повернутое другой стороной, повергло всех в столь же неистовое горе. Такова суть, такова природа священного обряда, соединяющего в себе жизнь и смерть, смех и слезы, ликование о проросшем ростке и печаль по погибшему ради этого зерну…
   Слыша вокруг себя рыдания толпы, Дарована быстрее справилась с собой. Она вернулась, чтобы утешить всех этих людей, а не огорчить. Священная жертва должна свободно и весело идти по пути своего жребия – иначе эта жертва будет напрасна. Оторвавшись от отцовской шубы, княжна вытащила из рукава платок и вытерла лицо.
   – Поедем, – ломким от слез голосом попросила она, стремясь скорее укрыться ото всех у себя в горницах. – Поедем, ба…
   Продолжать ей было трудно, и она сама вырвалась из объятий Скородума, чтобы скорее сесть снова на лошадь. Отрок держал кобылу, и Громобой помог княжне подняться в седло. Только тут князь Скородум его заметил; незнакомый парень, занявший возле княжны место воеводы Рьяна, очень его удивил, и он даже поискал Рьяна взглядом: уж не приключилось ли с воеводой в пути чего дурного? Но Рьян, живой и здоровый, сидел на своем коне в нескольких шагах позади, перед дружинным строем, и вытирал рукавицей слезящиеся, якобы от холода, глаза. Все это вместе было весьма и весьма необычно, но сейчас в мыслях князя Скородума не оставалось места ни для чего, кроме дочери.
   В ворота Глиногора отец и дочь въехали вместе, и по пути через посад настолько овладели собой, что даже начали обмениваться какими-то малозначащими словами. То страшное, что неизбежно должно было последовать за нынешней встречей, оба отодвинули в мыслях подальше, старались не думать об этом, чтобы поменьше отравлять оставшееся им время. Но грозное будущее не давало забыть о себе, бросалось прямо в лицо.
   Казалось, ни один человек во всем городе не остался дома: улочки посада были плотно забиты толпой, на тынах сидели не только дети, но даже и взрослые. В одном дворе на тын взобралась даже баба и отчаянно верещала, разрываемая между страхом сверзиться вниз и жгучим любопытством. Даже Дарована не удержалась от улыбки при виде этого зрелища, и этот неожиданный, даже неуместный смех вдруг дал ей сил сделать то, что она считала нужным, как будто придавил ненадолго ее душевное смятение.
   – Постой! – Она прикоснулась к рукаву Скородума свернутой плетью. – Я должна сказать…
   Они как раз миновали торжище и подъехали к воротам детинца. Княжна остановилась возле вечевой степени. [44] Еще быстрее князя поняв ее намерение, глиногорцы мгновенно расчистили ей дорогу, ее лошадь подвели к самым ступенькам, а какой-то шальной посадский, стремглав вскочив на помост, принялся бешено колотить в подвешенное било [45]  – как будто в Глиногоре мог остаться хоть один человек, не знавший о происходящем и не стремившийся сюда. И снова в толпе засмеялись, словно в каждом сидела какая-то кикимора и безжалостно щекотала изнутри.