Изволод подался ему навстречу, занося кулак для первого удара, и только тут Громобой впервые встретил его взгляд. Серо-голубые глаза Изволода блестели, как острые кусочки льда, в них виделись настороженность, враждебность и вызов. Во взгляде его было такое жесткое отчуждение, словно он бьется не с человеком, а с двенадцатиголовым Змеем. Их поединок был обрядовым, а значит, их вело нечто большее, чем простые человеческие чувства: каждый из них в глазах другого был вечным врагом, и их непримиримая вражда определялась мировым порядком.
   Не дожидаясь, Громобой быстро ударил первым, и Изволод покачнулся. По толпе глиногорцев прошел гул. Тут же Изволод ударил, целя в глаз, но Громобой опустил голову и подставил лоб, а сам тут же ответил сильным ударом в грудь. Уклоняться от ударов было не принято: в поединках такого рода все решали сила наносящего удар и выносливость принимающего. Ловкость и даже мастерство значили мало и не ценились, и противники просто обменивались ударами до тех пор, пока один не падал с ног. Сильным ударом кулака, случалось, убивали. Изволод, привыкший выходить победителем, рассчитывал именно на такой исход; Громобой стремился подойти к Изволоду ближе и схватиться с ним вплотную, но тот отходил и все норовил изловчиться и свалить противника одним ударом в голову.
   Глиногорцы кричали, уже сами толком не зная, чью сторону держат. Противники у них на глазах все больше распалялись, вкладывали в каждый удар всю свою силу и ярость, и само зрелище поединка увлекло всех так сильно, что забывалась даже его цель.
   Громобою первому надоело ходить вокруг по площадке: поймав руку Изволода на очередном ударе, он сильно дернул его на себя, и тому ничего не оставалось, кроме как схватить его второй рукой, и они вместе рухнули на притоптанный снег. Народ вопил так, что дальний лес содрогался; вдруг в руке Изволода блеснул нож, до того скрытый где-то под накидкой. Громобой не успел даже заметить опасный блеск, как лезвие, словно змея, скользнуло по его боку. Видно, Изволод успел оценить его силу и понял, что в рукопашной не устоит. Глиногорцы вопили, уже видя победу своего над чужаком, а Громобой…
   Он сам не понял, что с ним случилось. Он успел ощутить только прикосновение холодного железа к коже, и вдруг его нестерпимое напряжение прорвалось, как будто лопнул какой-то ремень. Какие-то горячие струи хлынули по его телу и подбросили над землей, он всем существом ощущал, как с него спадает какая-то досадная, мешающая оболочка, и он только в это мгновение понял, как же сильно она его стесняла. А теперь все его силы разом хлынули на свободу, как переполнивший тучу дождь.
   Поток силы толкнул его прочь от земли, да так стремительно, словно хотел подбросить в воздух. Исполинские силы перекатывались по его мускулам и перемещали их; он словно бы растаял, но в то же время заполнил собой всю вселенную. Весь мир сдвинулся с места, все пятна стали расплывчатыми, он не различал даже ближайших лиц, зато множество запахов ударило в ноздри. Он вырос, он взвился над землей, как будто обрел крылья, и какой-то странный крик, звонкий, раскатистый, как гром, вырвался из его груди.
   Народ в диком ужасе отшатнулся еще дальше от площадки: там, где только что боролись два человека, над землей взвился могучий конь с блестящей огненно-рыжей шкурой и черной, как туча, густой и длинной гривой. Его выпученные глаза пылали огнем, могучее ржанье разносилось по равнине и отражалось от дальних облаков. Взвившись на дыбы, он опустил копыта прямо на тело лежавшего на земле человека, и истошный вопль того был покрыт общим криком толпы.
   Громобой ничего не успел осознать: он не понял ни произошедшей перемены, ни своего нового тела. Он только чувствовал, что голова его взметнулась как-то очень высоко над землей, что потом его руки рвануло вниз, что они упали на что-то мягкое, податливое, проломили какую-то скорлупу, но сами остались совершенно нечувствительны. Он даже не понял, что это было, но тут в самые ноздри ему ударил горячий запах живой крови. И без того взбудораженный, от этого запаха он совсем обезумел и без памяти метнулся в сторону. Его несла отчаянно бушевавшая в нем сила, и двигаться было невероятным наслаждением; земля содрогалась под его шагами, он чувствовал, что у него теперь не две, а четыре ноги, нарочно созданных для мощного бега. Он мчался, ничего не видя перед собой, и оглушительный крик ликующей мощи сам собой рвался из груди.
   Народ на площадке святилища вопил от потрясения и ужаса. По поверхности озера, куда рухнул чудесный конь, бежали стремительные волны и бились о ближний обрывистый берег. На площадке поединка лежало тело Изволода с раздавленной мощными копытами грудью и размозженной головой. Кровь испятнала снег на несколько шагов вокруг, а возле вытянутой руки блестел на снегу нож с бронзовой рукоятью. Князь, воеводы, волхвы в едином порыве шагнули ближе, но застыли в пяти шагах от тела: ближе никто еще не смел подойти. И никто, даже премудрый Повелин, не знал еще, как объяснить произошедшее на их глазах.
   Когда Громобой очнулся, первым его ощущением было живое тепло, разлитое везде вокруг; это было не то тепло, какое бывает в хорошо натопленном доме, неподвижное, душное, а как будто составлявшее самый воздух, свежее, пронизанное легкими дуновениями столь же теплого ветерка. Это показалось так странно, с непривычки даже тревожно, и он изо всех сил постарался скорее прийти в себя. Мерещилось, что позади осталась какая-то драка, в которой он был бит до беспамятства; ничего вроде бы не болело, но голова кружилась, в мыслях зияла пустота, а все тело было как не свое. Как будто наизнанку выворачивали. Богиня протянула к нему обе руки ладонями вперед, и от ее ладоней на Громобоя подуло мягким свежим ветерком; ветерок овеял лоб, внутренний жар поутих, головокружение унялось. Шум в ушах сменился множеством внятных голосов: каждая травинка под ногами, каждый листочек в роще шептали ему какие-то складные речи, хотели что-то внушить ему.
   Упершись руками в землю, Громобой вцепился пальцами во что-то теплое, мягкое, свежее и с усилием сел. Перед глазами плыли зеленые пламенные круги, в ушах шумело, но он осознавал, что вокруг совсем тихо. Это было подозрительно, даже тревожно. Крепко жмурясь, Громобой пережидал головокружение, при этом всей кожей ощущая тепло. Теплой была земля, на которой он сидел, сладким душистым теплом был наполнен воздух. Над головой что-то мягко шелестело.
   Поединок в святилище помнился смутно, сосредоточиться было трудно. Непривычные ощущения сбивали с толку. За время бесконечной зимы Громобой совершенно позабыл ощущения травы под пальцами и тепла в воздухе. Казалось жарко, почти как в бане; вся кожа взмокла, хотя на плечах была одна рубаха. Еще плохо видя от плывущих перед глазами пятен, Громобой дернул ворот. На боку рубаха почему-то оказалась разрезана, на коже имелась небольшая царапина с подсохшей кровью.
   Мелькнуло смутное воспоминание – прикосновение холодной стали к телу, потом… потом началось вообще леший знает что! Будто на четырех ногах бегал, на копытах скакал, ржал по-лошадиному! Ни разу за всю жизнь, ни на новогодних гуляньях, ни на свадьбах, Громобою не удавалось упиться до такого бреда! И вот тебе! Умом Громобой отнес бы это все к мороку, но где-то внутри жило воспоминание, что когда-то очень давно подобное с ним уже случалось, и ни похмелья, ни морока тут нет.
   Понемногу головокружение унялось, перед глазами прояснело. Громобой огляделся. Вокруг него было лето, и обилие яркой зелени с непривычки так резануло по глазам, бесконечно долго до того видевшим только снег и снег, что Громобой опять зажмурился, но тут же снова поднял веки. Он сидел под зеленым кустом орешника, крепко вцепившись пальцами в густую мягкую траву, а перед ним была опушка березовой рощи, и молодые березки кивали ему пышными верхушками, как белоснежные красавицы девушки с зелеными косами. Такая простая вещь, как летняя зелень, казалась до того невероятной, что Громобой не верил своим глазам. Мелькнула даже мысль, что он, как в кощуне, проспал сто лет…
   По-глупому тараща глаза, Громобой всматривался в рощу: то в одном, то в другом белом стройном стволе вдруг проступали очертания тела в белой рубахе, на гладкой коре появлялось миловидное, задорно улыбающееся лицо, зеленые, мягко шуршащие ветви превращались в длинные пышные волосы. Но едва Громобой пытался сосредоточить взгляд, рассмотреть это чудо, как девушка пряталась в березу, зато на другом деревце мелькало смеющееся личико, дразнило, готовое тут же спрятаться. Березки покачивались на ветру, склонялись друг к другу верхушками: точь-в-точь девицы на гулянье пересмеиваются, косясь на парней.
   – Морочат, дурехи! – Громобой тряхнул головой.
   По ясному голубому небу медленно-медленно, лениво ползли ослепительно белые платки облаков. На небе сияло солнце, такое огромное, ослепительно яркое и жаркое, от какого Громобой совсем отвык. Но сейчас он не помнил никакой зимы, сама память о ней растаяла, улетела облачком от этого обилия летнего тепла и света. Густая трава была насквозь прогрета солнцем, в ней виднелись белые и розовые головки кашки. Громобой безотчетно сорвал цветочек и пожевал длинный тонкий стебелек. Горьковатый сок показался свежим, вкусным. Опомнившись, Громобой выплюнул стебель, бросил цветок и тряхнул головой, стараясь прийти в себя. Он совершенно не понимал, где он находится и как сюда попал.
   На опушке снова послышался смех и раскатился тонкой волной – так бывает, когда порыв ветерка пригладит листву и шелест ее словно рассыпается по ветвям. Громобой вскинул голову: между стволами берез мелькнула девичья фигура – высокая, стройная, с длинными русыми волосами, густыми прядями спускавшимися ниже колен. Задорное, румяное, красивое лицо девушки задорно и лукаво улыбалось ему. Он рассматривал ее, но она не исчезала, а, наоборот, сделала два шага ближе к нему.
   – Ты смотри, смотри! – звонко воскликнула она и обернулась, давясь от смеха, махнула широким рукавом назад, призывая к себе кого-то. – Стебель жует!
   – Изголодался, бедный! – ответил ей насмешливый голос из-за деревьев.
   – Умаялся!
   – Стосковался!
   Пересмеиваясь, голоса отдавались от одного деревца к другому; вслед за первой девушкой из-за березки выскочила вторая, потом третья. Обе они тоже были одеты в легкие, тонкие рубахи, белые, как кора молоденькой березки, под которыми при движении ясно вырисовывались очертания стройных тел. Светло-русые, золотистые волосы струились волнами, играли, блестели, как живые ручьи солнечного света. Легко ступая по траве, все три подбежали к Громобою и вдруг набросились на него: насмешливо и жалостливо причитая, они принялись его тормошить, щекотать, ласкать, теребили его волосы, рубаху, наперебой целовали его куда попало и непрестанно смеялись, так что у него звенело в ушах. От прикосновения их теплых, нежных, как лебяжий пух, рук, мягких волос, от их горячих поцелуев у него кружилась голова; кровь загоралась, по коже бегали горячие искры, все внутри переворачивалось. От девушек веяло запахом цветов, травы, свежей листвы, нагретой солнцем.
   – Да ну вас! Пустите, шальные! А ну пусти! – ничего не соображая, Громобой старался от них отмахнуться, но при этом боялся каким-нибудь неловким движением повредить этим стройным, невесомым, веселым созданиям. Он уже понял, кто они такие, но вопреки разуму все его существо переполняло блаженство.
   Чья-то нежная рука обняла его голову, прижала лицом к упругой теплой груди. Запах цветущей мяты усилился и оттеснил все другие.
   – Ну, ладно, не балуй! – прозвучал над ним звонкий голос. Одной рукой обнимая его, шалунья второй рукой отгоняла прочь двух других. – Хватит, а то совсем с ума сойдет! Волошка, отойди! Отойди, говорю! А то защекочем и не узнаем, зачем пришел!
   – Тогда и ты пусти, Мятница!
   – Дай хоть посмотреть, кто попался.
   Наконец его отпустили; Громобой поднял голову. Перед ним на траве сидели три девицы, как три белых лебеди; лица всех трех полыхали жарким румянцем, глаза горели жадным страстным огнем, волосы растрепались. Часто дыша, они посмеивались и пожирали его широко раскрытыми глазами.
   – Не бойся, сокол ясный, – та, что сидела ближе, игриво кивнула ему. – Не бойся, жив будешь!
   – Не съедим! – хихикнула другая.
   – Вот уж и не думал бояться! – Громобой усмехнулся и убрал волосы со лба. – Да не ждал такой радости. Ты кто?
   – Мятница! – Ближайшая к нему девица, с ярко-зелеными кошачьими глазами, широко улыбнулась ему, и на Громобоя снова повеяло запахом цветущей мяты. На светлых волосах у нее красовался венок из темно-зеленых стебельков и бледно-розовых, собранных в пучки цветочков мяты.
   – А я – Волошница! – тут же крикнула другая. У нее волосы были русые, а глаза – огромные и ярко-синие, такие же, как венок из тесно сидящих цветов-волошек.
   – А я – Купавница! – Третья девушка подвинулась поближе, задорно смеясь и показывая белые зубки. У нее глаза были желтые, венок на волосах – из желтых купавок, а длинные зеленые стебли с круглыми листьями ожерельем оплели плечи. – Что, хороши мы? Нравимся?
   – Да уж… – Громобой перевел взгляд с одной на другую. Три пары разноцветных глаз сверкали, как самоцветные камни в ожерелье у княгини Добровзоры. – Чего уж говорить…
   Все три были так хороши, что… что лучше бы тут была какая-нибудь одна.
   – Утомился ты дорогою! Траву жуешь! – Зеленоглазая Мятница усмехнулась, а две другие звонко расхохотались. Они смеялись так охотно, как будто им от этого легче дышалось. – Давай мы тебя покормим.
   – И напоим! – подхватила Волошница, легко вскакивая с места.
   – И приласкаем! – воскликнула Купавница.
   – И развеселим!
   Тут же все три тесно обсели его, и у каждой было в руках что-нибудь из еды: то печеные яйца, то теплая каша в расписном горшочке, то пироги, то криночка с квасом. Весь набор вызывал в памяти обряды русальего месяца кресеня, [51] когда как раз такие угощения девушки носят в лес для берегинь и оставляют там под березами. И с тем же шумом и возней берегини принялись его кормить: одна совала ему в рот пирог, вторая тут же лезла с кашей на ложке, третья – с яичницей. Самому Громобою ни к чему не давали притронуться рукой, не оставляли времени прожевать, так что он вскоре возмутился: мотая головой и отпихиваясь от двух ложек сразу, он крепко схватил девичью руку, и тут же смех сменился криком.
   – Ай, ай! – Берегини метнулись от него прочь, роняя горшочки, криночки и пироги.
   Две отскочили, Волошница, которую он держал за руку, тоже метнулась, но упала и теперь лежала перед ним на траве, и ее огромные синие глаза смотрели на него с ужасом.
   – Пусти! Горячо! – умоляла она.
   Громобой выпустил ее руку, уже стыдясь, что не рассчитал силу.
   – Чего всполошились-то? – успокоительно проговорил он. – Эх, вы, нелюдь неразумная! Горшок, вон, разбили… Не напасешься на вас.
   Небольшой, округлый глиняный горшочек лежал грудой осколков, и остаток яичницы белел перед ним на траве. Громобой протянул к нему руку и вдруг заметил, что в кучке осколков что-то блестит слабым красноватым светом. Этот свет напомнил ему что-то такое важное, что еда и все три берегини вылетели из головы. В памяти мелькнул отголосок важнейшей священной тайны, которую он когда-то уже знал, и Громобой поспешно перебрал осколки. На одном из них сиял прочерченный красными, огненно-светящимися линиями знак месяца червеня [52]  – единственного в году полностью летнего месяца. О траву обтерев с него масло, Громобой сунул осколок за пазуху. Сейчас он и сам еще не знал, зачем он ему.
   Присмиревшие берегини вернулись, теперь они не смеялись, не суетились и не лезли, а смирно сидели по сторонам. Мятница поставила перед ним кринку, Купавница положила на траву пирог.
   – Ты не сердись на нас, – тихо, умильно попросила Купавница, заглядывая ему в лицо. Громобой заметил, что ее желтые глаза слегка косят, но именно она, пожалуй, нравилась ему больше всех: в ее розовом, мягком лице было что-то нежное, родное, навевало какие-то особенно теплые воспоминания.
   – Соскучились мы, – жалобно прибавила Мятница. – Все одни да одни.
   – А там все зима и зима, – прибавила Волошница. Сидя на траве, она обвила руками колени и горестно склонила голову. – Была бы весна и на земле, мы бы давно по рощам бегали, с парнями играли, с девицами пели, подарочки бы принимали, веночки бы плели… А там нет весны, Лада нам золотым ключом ворота не отпирает, Леля на золотом коне пути не кажет. На землю нам ходу нет, вот мы в Ладиной роще и живем, только друг с дружкой и хороводимся!
   – В Ладиной роще? – Громобой бросил взятый было пирог и вскинул глаза на Волошницу. – Это Ладина роща, говоришь?
   Ведь в Ладиной роще, как ему говорила Мудрава, и заключена богиня Леля! Но еще прежде чем берегини успели ответить, Громобой понял, что обрадовался зря: этаЛадина роща расположена в Надвечном мире, а ему нужна та, что на земле. А нет ли…
   – А нет ли здесь выхода какого? – спросил он у Купавницы, глазами показав на бело-зеленую рощу. – Тут Ладина роща, и на земле, у города Славена, Ладина роща есть. Нельзя ли мне отсюда как-нибудь туда перебраться?
   – Перебраться-то можно… – начала Купавница.
   – Тебе все можно! – быстро, с оттенком зависти, подхватила Мятница. – Ты одной ногой на небе, другой на земле стоишь, тебе в оба мира пути открыты.
   – Так покажите дорогу!
   – Мы не можем!
   – Мы не знаем!
   – А кто же знает?
   – Мать только и знает!
   – Матушка наша!
   – Да где же она?
   – А…
   Берегини не успели договорить, как вдруг все три вспорхнули с травы, как птички, и отскочили куда-то по сторонам. Громобой быстро глянул вокруг.
   Откуда-то повеяло новым ветерком – свежим, душистым и таким сладким, что в груди разлилось сильное тепло и дыхание перехватило. Новый, сильный и яркий солнечный луч пал на опушку и луговину, березки заплескали ветвями, как крыльями, приветливо и радостно закивали верхушками. По траве побежала волна, и все цветочные головки склонились в сторону опушки.
   На опушке березняка в трех шагах от Громобоя стояла высокая, стройная женщина. Тонкий стан, белая рубаха, длинные светлые волосы были почти те же, что у трех берегинь, но от всего ее облика вокруг разливался тонкий, нежный, ясно различимый золотистый свет. Свет излучала каждая черта ее прекрасного лица, голубые глаза сияли звездами, волосы струились волнами солнечных лучей. И березы покачивали ветвями в лад с ее дыханием, и голубое небо отражало цвет ее глаз, и само солнце было лишь отблеском ее белого, румяного лица. Головки цветов тянулись к ее подолу, вились по нему, как живая вышивка, и растекались с него по траве. Весь этот прекрасный летний мир брал исток в ее душе, и она же была его лицом, его единичным воплощением, средоточием всей его красоты и сладости.
   – Здравствуй, сын Грома! – Богиня Лада приветливо кивнула ему, но Громобой, очарованный ее невиданной живой красотой, даже не сообразил, что нужно ей ответить. – Вот и я тебя дождалась!
   Богиня сделала шаг к нему и села на траву. Цветочные головки повели хоровод вокруг нее, и солнечное сияние сплело венок из золотых лучей на волосах богини.
   – Здравствуй, матушка, – наконец выговорил Громобой. Собственный голос казался ему низким, грубым, и сам он был какой-то слишком плотный, тяжелый, неуклюжий рядом с Белой Лебедью – душой летнего тепла.
   – Теперь ты дома, Громобой, – богиня Лада улыбнулась ему. – Здесь ведь и есть родина твоя: Летом Красным твой отец владеет.
   – Да я… – начал Громобой и запнулся, не зная, что сказать.
   – А ты и сам не знаешь, как сюда попал? – Богиня опять улыбнулась. – Не было счастья, да несчастье помогло. Ждали мы тебя, ждали, а ты все не шел, дорогу к своей родине надвечной найти не мог. А пока не пройдешь ты через лето красное, и весны тебе не видать.
   Богиня вздохнула, и весь мир вокруг померк: солнце спряталось, цветочные головки опустились, березки зашептали горестно и тревожно. Лада снова подняла лицо, и Громобой увидел в ее глазах слезы.
   – Что ты, матушка! – Эти слезы словно ножом его ударили, стало тревожно и горько. – Что с тобой?
   – Где дочь моя? – Богиня Лада с мольбой смотрела на него, и блестящие слезы ползли по ее нежным щекам. – Где Леля моя ненаглядная? Где моя лебедушка белая, мое солнышко красное?
   – Леля? – переспросил Громобой. – Весна-Красна?
   – Да! – Богиня кивнула и закрыла лицо руками, но сквозь ее белые пальцы на траву скользнула слеза, яркая, блестящая, как роса. – Дитя мое единственное, ненаглядное, желанное! Всему миру радость и милость, свет и утешение! Улетела моя пташечка, покинула меня, злосчастную! На какую березку теперь сядет она, где запоет свою песенку горькую?
   Три берегини стояли на коленях в траве и горько плакали, закрывая лица руками, цветы в их венках повяли и опустили разноцветные головки. Похолодало, потянуло стылым ветерком, за темным краем неба отдаленно громыхнул отзвук грома.
   – Спаси мою дочь, сын Перуна! – Богиня вдруг отняла ладони от лица и схватила Громобоя за руку. Ее рука была влажной от слез и горячей, как огонь. – Спаси ее! – в лихорадочном порыве шептала она, с мольбой глядя ему в глаза. – Только ты и можешь ей помочь! Заключена она в роще, вокруг нее стена радужная, и ни людям, ни богам за ту стену дороги нет! Только ты и можешь за радужную стену пройти, оковы разрушить и дочь мою освободить, в мир весну вернуть. А иначе на земле Зимерзла навек останется править, а мне к роду человеческому дороги не найти!
   – Не плачь, матушка! – начал Громобой и хотел вскочить на ноги, но почему-то зашатался и опять упал на траву.
   На боку заболела царапина. И тут Громобой вспомнил, как попал сюда, вспомнил, что был кем-то другим… Не человеком… В памяти мелькнула вьющаяся где-то внизу волна черной гривы, заработали в стремительном беге конские ноги с огненно-рыжей шкурой, крепкие копыта… Причем он смотрел на них сверху, как если бы они принадлежали ему самому.
   – И в этом тоже твои два духа сказались, – ответила богиня на его мысли. Громобой посмотрел на нее: она снова улыбалась, и солнечный свет прояснел, цветы подняли головки. – Два духа в тебе: земной и небесный. По земле ты человеком ходишь, но дух небесный, красный конь Перунов, в тебе невидимый живет.
   Громобой ошарашенно слушал: это для него было новостью. Ему ничего не рассказывали о том, как он, будучи новорожденным, превращался в жеребенка. О том наузе, [53] который он носил всю жизнь, не снимая даже в бане, и который почему-то рос вместе с ним, крепко охватывая пояс и мальчика, и отрока, и взрослого парня, он знал только одно: науз держит в повиновении бурлящие в нем силы. Но ему не приходило в голову задуматься, какие же это силы. Зная за собой способность расходиться в драке так, что «кого схватит за руку, у того рука вон», он сам считал этот науз очень нужным и не сомневался в мудрости волхва, его навязавшего. А теперь выходило, что тот парень, с которым он бился на берегу Храм-Озера, своим ножом ненароком обрезал науз… и Громобой превратился в коня!
   Теперь он все вспомнил.
   – Вижу, понял! – Богиня Лада вздохнула и нежно провела рукой по его щеке. – Жеребенок ты неразумный. Вон он, твой науз. Двадцать пять лет служил верой-правдой, да, видно, истрепался.
   Громобой обернулся. В траве позади него виднелась желтая полоска берестяного ремешка с девятью узелками, разрезанного острой сталью. Громобой взял его, повертел в руках.
   – Этот уж не годен! – сказала Лада. – Теперь тебе новый нужен. Такой, чтобы тебе помогал твоей силой владеть и на доброе дело прилагать. А сил тебе много понадобится. Я тебе такой науз сделаю. Встань.
   Громобой поднялся на ноги; его слегка покачивало. Кровь в нем кипела, по коже бежал озноб, а изнутри поднималась мощная волна жара. Волны тепла и холода боролись в нем, рвали на части, и он сжимал зубы, словно это могло помочь ему сохранить свою целостность.
   Стану я во чистом поле,
   Во широком раздолье,
   На утренней заре,
   На медвяной росе, —
   запела богиня Лада, и каждая веточка подхватила ее заклинание, роща запела. Поле вокруг распахнулось широким простором, край неба облился розовым рассветным сиянием, в воздухе, на травинках заиграли светлыми отблесками капли росы, заискрились то огненным, то зеленым, то темно-синим светом.
   Стою во зеленом лугу,
   На широком берегу,
   А вокруг меня зелия могучие,
   Сила в них видима-невидима!
   Выбираю я былинку белую,
   Былинку черную,
   Былинку красную…
   Травы и цветы приподняли головки, рванулись вверх, стали расти, и вот они уже скрыли Громобоя, как невиданный лес. В травах мелькали и тут же исчезали образы берегинь: румяное лицо вырастало из цветочного бутона, стройное тело выходило из стебля и снова исчезало; длинные травяные листья сплетались в косы, нежные руки тянулись к Громобою и гладили по лицу, скользили по плечам. Нежная щека прижималась к щеке и тут же оборачивалась свежим упругим листом; живые яркие глаза манили и звали, и тут же зовущий взгляд сменялся блеском росы в серединке голубой незабудки… Потом все эти чудо-заросли разом опали, но в воздухе густым облаком висел запах травяной пряной свежести. Сотни запахов сплетались и пьянящим потоком лились в грудь, и от них в крови просыпались новые силы, мысли прояснялись, взор обострялся.
   А навстречу мне среди чиста поля,
   Среди широкого раздолья,
   Семьдесят ветров буйных,