– Вижу, товарищи, все вижу. Состав преступления налицо, никакой адвокат панский не поможет. А ну, за фельшаром, живо, может, откачаем еще… А вы – за паном, которого народ в простоте своей несознательной отпустить хотел!..
   Он пил воздух, словно горилку. И легче становилось ему с каждым глотком. Вот только веки давили…
   – Товарищ, товарищ, глаза открой, себя назови! Порадуй нас, товарищей твоих, скажи, что жив, назло врагу классовому!
   – Погодите, товарищ Химерный, плохо же ему. Сейчас нашатырь достану. Гей, лекарства какие есть?
   Наконец полегчали и веки. Открыл он глаза, взглянул. Пока без удивления, просто посмотрел. Изменилась церковь, и люди другими стали. И воздух другим. Но если другим, то прежде что было? Почему здесь он?
   Почему? И кто?
   КТО ОН?
   Вспоминай, вспоминай, вспоминай!..
   Золотой блеск Лаврских куполов, синяя гладь Днепра, легкая пыль над летним Подолом, тишина в просторном классе…
 
   – Вот это дело! Здравствуй, товарищ, панами почти насмерть замученный! Я – командир революционного отряда товарищ Химерный. А ты кто таков будешь?
   – Бурсак…
2
   У крыльца пан, без мундира уже, без сапог. Причащен согласно всем революционным обычаям. Ждет пан, когда плюнет свинцом в него народ трудовой. Но не спешит товарищ Химерный, во всем справедливость блюдет.
   – Стань сюда, товарищ Бурсак. Покажись, чтобы люди тебя, заживо закопанного, видели, чтобы его превосходительство поглядел. И пусть в пекле своем панском не жалуется на власть трудящихся. Или скажешь, вражина, что не твой грех? Смотри на него, на товарища Бурсака, тобой замученного! И ты, товарищ Бурсак, глаз не отводи!
   Он смотрел. Он начинал понимать. Шевельнулись бескровные губы.
   – Не он, панове… Похож – да не он. Тот другой был…
   Но не дослушал пан, перебил, голосом своим гвардейским слабую речь товарища Бурсака заглушая:
   – Признаю грех предков моих! Каюсь – и ответить обещаю на Суде Страшном.
   – Так и отправляйся туда, ирод!
   Но не стреляют – нет еще команды, не зачитан приговор. Смотрит товарищ Бурсак, думать пытается. А тут его кто-то за руку и взял.
   – Держи, товарищ, подарок от меня – и от всего отряда нашего. Пусть «наган» твой народ трудовой защищает!
   Девичий голос, веселая усмешка. Сколько дивчине? И восемнадцати нет, поди.
   – Оксана Бондаренко! – смеется. – Бери револьвер, товарищ, не давай людей в обиду!
   Тяжело руке от оружия, ведь не держала никогда, не прикасалась даже. И губам улыбаться с отвычки – тоже.
   – Спасибо…
   – Руководствуясь революционной законностью, товарищи! Бывший генерал, а ныне изверг и преступник, приговаривается…
   – Гоп, кумэ, нэ журысь!..
   Ударила отдача в руку, запахло кругом кислым порохом. Опустил товарищ Бурсак револьвер.
   Гоп, кумэ, нэ журысь, туды-сюды повэрнысь! Встречай, История, год 1918-й.
   Со вторым рождением тебя, товарищ Бурсак!
3
 
Чи то хмара, чи туман
Отакый велыкий?
Идэ з Дону воювать
Генерал Деникин!
 
   Весело поется в седле! Когда ездить привычен, конечно. Тогда и петь легко, и разговор душевный не в тягость.
   Обучился этой премудрости товарищ Бурсак. Многому иному тоже – время больно подходящим оказалось. И по руке ему уже даренный красным бойцом Оксаной Бондаренко револьвер. Вот она, красивая, на своем сером в яблоках, рядом почти. Улыбается, на товарища Бурсака смотрит. Но занят товарищ Бурсак – беседует с самим товарищем Химерным, что ведет отряд размашистой рысью по боевой революционной дороге.
 
Докучыло генералу
Марно йиснуваты,
Зибрав донских козакив
З намы воюваты!
 
   – Пусть не будет у тебя сомнений, товарищ Бурсак. Не печалься, что отняли паны память твою, имя твое отняли. Революция новую память тебе дарит, и фамилию с именем, и судьбу. Не годишься ты мне в сыновья, потому как возрасту оба мы молодого, хоть и седой ты от панского глумления. Поэтому будешь ты мне, товарищ Бурсак, братом!
   Не поспоришь с командиром Химерным, умеет он говорить убедительно. Не спорит товарищ Бурсак, об ином думает.
   Он думает, а отряд поет. И Оксана Бондаренко поет, на друга нового смотрит.
 
Гей, збырайтэсь й повэртайтэсь
У горах на кручи,
Наступайте й заспивайте
Веселойи идучи!
 
   – Навсегда останусь твоим братом, товарищ Химерный. Только плохо мне бывает. Страшное вижу – во сне и наяву тоже. Церковь перед глазами, мертвая дивчина в домовине черной, мертвые личины вокруг. Подступают, руки костлявые тянут. И будто веки мои из железа. Тяжело тогда дышать мне. Давит…
   – Нелюдское дело сотворили с тобой проклятые паны, брат мой, товарищ Бурсак. Потому и яростен ты в бою, потому и назначен моим боевым заместителем. Пусть рука твоя и дальше твердой будет. Но смотри! Узка дорога наша революционная. Направо свернешь – слабость покажешь, врагов лютых на волю отпустишь. И будут губить они народ трудовой дальше. Но и налево нельзя. Шагнешь – своих же братьев на распыл пустишь. Станешь ты тогда хуже всякого пана.
 
Заспивайте веселойи,
Щоб аж лыхо гнулось
И щоб панство генералам
Повик не вернулось!
 
   – Запомню я слова твои, брат мой, товарищ Химерный! Не дрогнет рука моя врагов лютых в штаб Духонина отправить. Не поднимется друга убить. Клянусь тебе, брат!
   Идет отряд, спешит в бой. Спели про Деникина – про Петлюру-гада начнем!
 
Як задумав пан Петлюра
Сватать молоду,
Та й посунув на Вкраину
Всю свою орду!
 
   Позади год 1918-й. Незабываемый 1919-й настает!
4
   Вновь лютовали сабли…
   – Всех кончили, товарищи?
   – Не всех еще, товарищ Бурсак. Дивчина тут. Прапорщик золотопогонный.
   Смешались люди в страшную кучу – живые, а больше мертвые. Гаплык отряду офицерскому, что в наглости своей классовой замахнулся на Красную Москву походом идти. Дочванились, допились крови народной по самое горлышко!
   Гаплык!
   – Какого отряда, полка которого были, поглядите.
   Достали из френча, из кармана нагрудного, кровью проклятой офицерской залитого, книжку в твердой обложке. Развернули.
   – Поручик Андрей Разумовский. Дроздовский полк, конный эскадрон. Ишь, фамилия гетьманская!
   – Амба тебе, Разумовский! Не встанешь уже. Не возьмешь булавы!
   В поход пора, заждался товарищ Химерный побратимов. Прижали его звери-офицеры к речному берегу, к самой переправе. Спешит его боевой заместитель, брат названый, товарищ Бурсак, на помощь. Время!
   А тут дивчина…
   – Приведите золотопогонницу!
   Привели. Поднял веки товарищ Бурсак, поглядел.
   …И вновь тяжелыми веки показались. Словно железными.
   – Ишь ты!
   И вправду ишь ты. Стояла дивчина во френче зеленом, светила глазами отчаянными. Расплескалась русая коса по золотым погонам. Молчала – на врагов классовых смотрела. Вздохнула Оксана Бондаренко, бесстрашный боец Рабоче-Крестьянской.
   Чего ждать тебе, золотопогонница? Или не знаешь? Умереть тебе, и хорошо, если сразу. Свяжут по рукам и ногам, через седло перекинут, а после распнут среди желтой от жары травы. Не ты первая, и последняя – тоже не ты.
   Знала об этом дивчина. Не опускала глаз.
   – Может… Может, отпустим, товарищ Бурсак?
   И словно лопнуло что-то, разорвалось рядом. Будто упал снаряд батареи гаубичной. Не иначе подумали бойцы о женах своих, с победой их ждущих, невест и сестер вспомнили, дочерей. Сгинула лютость, умчалась пороховым дымом. Заговорили разом, друг друга перебивая:
   – Товарищ Бурсак, товарищ Бурсак! Отпустим ее, пожалеем! Не станем красоту такую в грязь затаптывать, на шинелях вшивых позорить! Не будем убивать, неправильно это. Может, за то в светлом царстве, в будущем коммунистическом, дюжина грехов с нас снимется?
   – Товарищ Бурсак! – вновь Оксана Бондаренко, боец бесстрашный.
   – Тихо-о!
   Упало тяжелое слово, чужую речь гася. Подошел к пленнице товарищ Бурсак.
   – Один у нас закон революционный – на всех один. Нет тебе пощады, офицер белый! Одно спасет – сорви погоны, потопчи при всех и вступай в отряд наш. Искупишь кровью грех против народа трудового!
   Не сразу ответила дивчина в офицерской форме. Но вот сжались губы, потемнели глаза. Шагнула она вперед…
   Упали веки тяжелые, железом загремев. Встала Память, протянула мертвые руки. Не дивчина во френче зеленом шла к нему, ступая без страха. Иная, совсем иная, хоть и похожая, словно сестра.
   Пустые глаза, недвижный лик. Только пальцы вперед тянутся…
   – Ведьма это, товарищи! Ведьма, панове!.. Мертвая, мертвая! Рубай ее, пластай в пень!..
   – Прав ты, товарищ Бурсак, а я не права была. Нет еще во мне твердости классовой!
   – Не знаю, Оксана, не знаю… Плохо мне, не вижу ничего. Веки… Словно железные они, не поднять. Не хотел я крови, но будто догнало что-то, поманило…
   – Устал ты, дорогой товарищ Бурсак. Подремли в седле, я рядом поеду.
   Лютовали сабли.
5
   Был Деникин – нет его. Врангель-генерал остался, саблям острым на закуску.
 
За старым Турэцьким валом
Чорный Врангель, злый барон,
Вин не вытрымав удару,
Загубыл останний трон!
 
   – Ну вот, товарищ Бурсак, оставляю тебе отряд. Ждет меня в пролетарском Харькове работа важная, партийная. Надеюсь на тебя, брат мой названый.
   – Не подведу, товарищ Химерный!
 
Рвалысь з видблыском снаряды,
Лютував гнилый Сиваш,
Йшлы впэрэд бийци брыгады
Крым узяты з боем наш!
 
   – Сказать тебе должен, брат мой. Не хочется, а должен… Страшен ты стал, бойцам нашим, и тем боязно. Гложет тебя что-то, не отпускает. Будто и вправду ведьмы и чаклуны, в которых наука верить не велит, заморочили тебя, мертвяком-оборотнем сделали. Потому и в домовину заколотил тебя пан – от беды подальше. Говорят, пленных не берешь, мирный народ расстреливаешь, детей и женщин не щадишь. Страшно за тебя, товарищ Бурсак, – и за всех остальных страшно.
 
Хвыли хлюпалы солони,
Лип до ниг холодный мул,
Навкругы – туман з морозом,
И снарядив гризный гул…
 
   – Правда твоя, товарищ Химерный. Сам себе страшен бываю. Душит меня мара, словно мертвецы в их проклятый Жиловый понедельник ко мне все разом подступили. И веки порой не поднять, тяжелые они, железные. Вели расстрелять меня, брат! Приму приговор твой.
 
«Упэрэд, ударна група,
Вал узяты!» – в ничь нэсло,
Скилькы там геройив трупом
У бою тогда лягло!..
 
   – Не поднимется моя рука на брата по классу, товарищ Бурсак. Видать, и я силы потерял на проклятой войне. А главное, в тебя крепко верю. Кончаются бои, новая жизнь настает, счастливая да вольная, Оксана Бондаренко, красавица наша, с тебя глаз не сводит. Гони мару, товарищ Бурсак! Гони прочь смерть проклятую!
 
Вал взялы, мов блыскавыця;
Понеслось: «Ура! Вогонь!»
Впала врангельска фортеця
Й розшматованный погон!
 
   Нет и Врангеля, на веки вечные за морем сгинул! Только не время еще по хатам, товарищ Бурсак, ой не время!
6
   Еще вчера, еще только вчера…
   – Даже имени своего не знаю я, Оксана. Даже имени! И фамилия у меня другая, не Бурсак вовсе. И чего было до церкви той проклятой, где нашел меня товарищ Химерный, не помню совсем. Только иногда… Будто Киев, будто Лавра с золотыми куполами, классы с партами. Может, из студентов я? Товарищи бойцы целую сказку придумали. Мол, положил я глаз на дочку того пана-генерала, а он в гневе панском велел меня в домовину живым заколотить, в церкви старой спрятать. Потому и видится мне нежить всякая, оттого и не отпускает. Нет, Оксана, не так все было! Хуже, много хуже. Кто знает, может, зря меня из домовины подняли? Страшнее нет, когда мертвец среди живых бродит!
   – О чем говоришь ты, дорогой товарищ Бурсак? Скоро кончится война, добьем мы Махно-живореза, совсем хорошая жизнь настанет. Надену я вместо казенной формы платье самое лучшее, а ты орден начистишь поярче. Поедем мы с тобой в твой Киев, по Крещатику пройдемся. И скажу я тогда тебе, дорогой товарищ Бурсак… Сил наберусь – обязательно скажу!
 
   Еще вчера, еще только вчера…
   – Мы все приготовили, товарищ Бурсак. Даже гроб сколотили, фанерный, правда… Товарищ Химерный приехал, как и обещал.
   – Спасибо.
   Шагнул он вперед, поднял веки железные…
   Лежала в фанерном гробу красный боец Оксана Бондаренко.
   И скользнула рука к кобуре – туда, где ждал минуты своей револьвер, ею подаренный. Дотронулась, ухватила холодную рукоять.
   – Не смей, брат!
   Силен голос товарища Химерного, и пальцы сильны. Выпал револьвер на весеннюю траву.
   – В рай пойдет красавица наша, – вздохнули рядом. – Великдень Святой скоро!
   И не возразил никто.
   – Положу я револьвер в ее гроб, товарищ Бурсак, чтобы на том свете Оксана себя в смерти твоей, наглой и глупой, не винила. Положу – и буду речь говорить. А ты – плачь! Приказываю: плачь!
   Он не мог плакать. Сомкнулись веки…
   Не умирай, живи дальше, товарищ Бурсак! Для того ли тебя из домовины на свет белый выводили, для того ли учил брата своего названого товарищ Химерный? Для того ли берегла для тебя красный боец Оксана Бондаренко слова заветные?
   Живи, товарищ Бурсак! Ждет тебя новая работа.
7
   – Экая горница, товарищ! Панская прямо!
   – Не горница, товарищ Бурсак, – кабинет, хоть и панский. Точнее молвить, был панский – наш стал. Ваш!
   Поглядел он вокруг – славно! После полей окровавленных, после походов бесконечных – тишь да чистота. Мебель дерева темного, шторы на высоких окнах тоже темные, лучика солнечного не пропустят. И это неплохо, глаза меньше болеть станут. Посреди – стол, всем столам стол, а на столе прибор чернильный хитрой немецкой работы.
   – Так в чем моя новая работа будет?
   – Работа ваша – наиважнейшая. Кончилась война, но борьба классовая еще пуще разворачивается. Поэтому будете вы, товарищ Бурсак, списки врагов подписывать. И не думайте, что дело это вашего прежнего проще. Не проще оно, труднее. Легко врага в бою горячем пополам разрубить, в мирное же время твердость железная в душе нужна. Ведь не сразу врагами становятся. Много у революции друзей ненадежных, им в списках ваших самое и место. Приступайте, товарищ, желает вам революция успеха!
   Подошел он к столу, взглянул. Лежат бумаги, его ждут. Много фамилий на тех бумагах. Кто и за что, не сказано даже. Можно трубку телефонную поднять, спросить можно…
   Так ведь не за тем поставлен! Не за тем доверием революционным почтен.
   Дрогнуло что-то в душе. И вправду, в бою легче. Даже в церкви ночной, когда страхи смертные подступают, – легче. Дрогнуло – и отступило, забылось. Может, шторы темные помогли, солнце скрывающие. Сел товарищ Бурсак за стол, пристроил лампу стекла зеленого, взял перо, в чернила макнул.
   Попробовал.
   Четко подписалось, буквочка к буквочке!
   Удивился он даже. Отчего так свободно, так просто стало? И душа не ноет, и веки пуха легче. Видать, прав товарищ Химерный, гнать от себя мару проклятую требуется. А в таком кабинете никакая мара не возьмет!
   Заскрипело перо по бумаге. Пошла работа!
   Пиши, товарищ Бурсак. Много твоих подписей революции требуется!
8
   – Заговор, товарищ Бурсак. Потому и фамилий так много. Потому знакомые они.
   – И вправду, знакомые. Мы же с ними на Деникина ходили, Врангеля, генерала черного, в море топили! Как же так? Куда придем мы, если в эту сторону зашагаем? А ведь говорил мне товарищ Химерный, предупреждал: «Шагнешь – своих братьев на распыл пустишь. Станешь ты тогда хуже всякого пана».
   – Вот я и говорю: заговор, спешить нужно. Хуже врагов бывшие друзья становятся. Собрали товарищи на них матерьял, потребуется – еще наберут. Пока же подпись нужна. И пусть рука ваша не дрогнет!
9
   А за окном, за шторами тяжелыми, другие уже песни гремят:
 
В нас нэмае бильше пана,
Й куркули подохлы,
И кисткы йихни погани
Погнылы, посохлы…
 
   Отвлекают песни товарища Бурсака от важной работы. Только не жалеет он – песни слушает. Нравятся ему – правильные!
   Надо бы могилку Оксаны проведать, поди, не смотрит никто. Да все недосуг. Много работы, ох много!
10
   – Не бережешь ты себя, брат мой товарищ Химерный! И пусть не сойду я с этого места, если не напишу сейчас бумагу в город Киев, в нашу новую столицу, чтобы выделили тебе путевку в санаторий самый наилучший. Поедешь ты в Крымреспублику, в палаты, где цари с панами проживали, здоровье свое революционное поправлять!
   – Спасибо за добрые слова, брат мой товарищ Бурсак. Я же за твое здоровье рад, вижу, выправилось оно окончательно. Помню, писал ты мне, что спишь хорошо, глаза не болят и мара смертная больше не подступает. И тому обстоятельству рад я вдвойне. Тебе же, как брату, пожаловаться хочу, хоть и негоже это бойцу революции. Плохо теперь сплю я, просыпаюсь, думаю, все понять не могу. Туда ли идем мы, товарищ Бурсак? Трачу силы я свои, еще уцелевшие, чтобы защитить товарищей безвинных от произвола. Только сил не хватает. И вот снилось мне недавно, совсем плохо снилось… Будто все, как рассказывал ты, как тебе виделось: церковь, иконы трухлявые, домовина черная, нежить проклятая вокруг. И нет мне спасения. И будто сам ты, брат мой товарищ Бурсак, с арестным ордером ко мне приходишь.
11
   И снова песни. Как без песен-то?
 
Хыжи очи зазырають,
Порываются до нас,
И тому мы на сторожи
Кожен день и кожен час.
 
 
Ворогив мы не прогавым,
Завжды рыло набьемо.
Колы сурма в бий поклыче —
Вси гвынтивкы визьмемо!
 
   Кивает товарищ Бурсак, новую правильную песню слушая. Подписывает списки, и легко ему на душе. Вот только отдыхает редко – много стало работы. Совсем много!
   Одно хорошо – шторы тяжелые свет не пускают.
12
   – А потому, выступая на съезде нашем, с высокой этой трибуны призвать я должен вас, товарищи мои боевые! Ходили мы с вами на Деникина, и на Врангеля ходили, и на Махно, подручника куркульского. Но все те враги – и не враги, считай, полврага каждый. Настоящие враги среди нас – затаились болотными гадюками. Готовят на сребреники панов заморских мятежи и террор, убивают в спину товарищей наших, жгут добро колхозное. Можем ли мы одолеть зло такое? Можем – и должны, велит нам это революция. А потому первым делом разобраться следует с теми, кто, подобно товарищу Химерному, бдительность напрочь утратил, врагам лютым потакает, спасает их от карающей руки народа. Не выйдет у тебя, бывший товарищ Химерный. Перед всеми говорю: не пройдет!
   Хорошо сказал, товарищ Бурсак. Ой хорошо! Слышишь, хлопают как?
13
   Той ночью увидел товарищ Бурсак сон – впервые за много лет. Знакомый сон, хоть и подзабытый слегка. Киев увидел, Лаврские золотые купола, пыль на Подоле летнем, большой класс с черными партами. А после пропало все, и встала перед ним церковь памятная. Трещала крышка домовины, гвозди теряя, поднималась с ложа смертного ведьма с глазами пустыми. Вот и нечисть со всех сторон подступила, лапы с когтями тянет.
   Не к нему тянет. И не ему, бурсаку киевскому, седым трупом в гроб лечь, не ему под досками гнилыми лежать.
   Вот славно, подумалось, что не ему. Только вновь заболело под веками, словно бы крица железная легла на зрачки.
   Железо давило на глаза – беспощадно, до кровавой боли.
   Не открыть…
   – Товарищ Бурсак! Товарищ Бурсак! Вам из Киева звонили, срочно очень…
   – Понял, товарищ Крышталев. Помогите встать.
   Полегчало. Слышалось, стоялось даже, только глаза болью пылали. Или шторы в кабинете зачем-то убраны?
   – Вот и хорошо, товарищ Бурсак, вот и славно. Велели вам наиважнейшее дело справить – лично врага народа бывшего товарища Химерного взять. Честно скажу: опасно это, очень опасно. Совсем врагом бывший товарищ Химерный стал, не побоится поднять руку на славных бойцов революции. И на вас, товарищ Бурсак, не побоится.
   Опасно? Вспомнились лихие атаки, конные рубки вспомнились, трупы окровавленные на снегу. Когда-то и такое опасным казалось. И списки бесконечные поначалу тоже трогать было боязно. Но чего страшиться? Ведь там, в церкви старой, теперь приходят не за ним.
   Так ведь вроде клялся он? Слово крепкое давал? «Клянусь тебе, брат!» Только о чем то слово? Позабылось! Но – не страшно. Сейчас даже это не страшно.
   Если бы не веки!
   Не открыть…
   Железо давило на глаза.
   – Гей, кто там? Крышталев? Машину!
14
   И вот он в церкви – в той самой, знакомой. Скрипят доски трухлявые под ногами, шепчется рядом послушная нежить. Трудно идти, под руки ведут, но все равно радостно. Словно домой прибыл после долгой отлучки.
   Шаг, еще шаг… «Направо свернешь – слабость покажешь, врагов лютых на волю отпустишь. И будут губить они народ трудовой дальше. Но и налево нельзя». Кто сказал? Неважно, пустые слова, он все равно дойдет, положит железные руки на чужое, теплое горло… «Сам себе страшен бываю». А это чьи слова? Не его ли самого? Неправда, не страшен он себе – остальным, что еще живы, страшен.
   Приятно о таком думать. Жаль, глаза не видят! Не разглядеть последний ужас на лице того, кто сейчас перед ним. Не рассмотреть, не найти даже.
   Ничего, найдет!
 
   – ПОДНИМИТЕ МНЕ ВЕКИ! НЕ ВИЖУ!
 

САТАНОРИЙ

   – Приехали! «Ладушки».
   Автобус со скрипом и злым шипением разжал челюсти, прощаясь с недопереваренной добычей. Пассажиры повалили наружу: тряская утроба доконала всех. Он выбрался в числе первых, подал руку жене, вскинул рюкзак повыше и осмотрелся. Ральф, всю дорогу притворявшийся сфинксом, вкусив свободы, словно с цепи сорвался. И теперь, беря реванш за долгое «Лежать!», нарезал круги вокруг обожаемых хозяев. Последнее солнце ноября плеснуло золота в редкие шевелюры старцев-дубов, нездоровым чахоточным блеском отразилось в стеклах корпуса, вымытых до сверхъестественной, внушающей ужас чистоты; блеклую голубизну арки у входа на территорию пятнали бельма обвалившейся штукатурки, и нимб издевательски клубился над бронзовой лысиной вездесущего вождя.
   Струйка суетливых муравьев хлынула к зданию администрации, волоча чемоданы и баулы. Наверное, стоило бы прибавить шагу, обогнать похоронного вида бабульку, на корпус обойти рысака-ровесника, подрезать его горластое семейство, у ступенек броском достать ветерана, скачущего верхом на палочке, в тройке лидеров рухнуть к заветному окошку, оформить бумаги и почить на лаврах в раю номера. Но спешка вызывала почти физиологическое отвращение. Он приехал отдыхать. В первую очередь – от ядовитого шила, вогнанного жизнью по самую рукоять.
   Хватит.
   Сын удрал вперед наперегонки с Ральфом; впрочем, занимать очередь ребенок не собирался. Чадо интересовал особняк – старинный помещичий дом, двухэтажный, с мраморными ступенями и колоннами у входа; именно здесь располагалась администрация санатория. А Ральф, здоровенный, вечно слюнявый боксер, с удовольствием облаивал жирных, меланхоличных грачей, готовый бежать куда угодно, лишь бы бежать.
   Стоя в очереди, он завидовал собаке, потом завидовал сыну, еще позже завидовал жене, которая вышла «на минутку» и потеряла счет времени. Зависти было много. Хватило до конца.
   – Ваш номер 415-й. Сдайте паспорта.
   – Хорошо.
   К корпусу вела чисто выметенная дорожка. Можно сказать, стерильная, как пол в операционной. По обе стороны росли кусты: неприятно голые, с черными гроздьями ягод, сухих и сморщенных, кусты шевелились при полном безветрии. Лифт не работал. По лестнице получалось идти гуськом, и никак иначе. Четвертый этаж оказался заперт. Полностью. А дежурная с ключами играла в Неуловимого Джо. Поиски настроения не испортили; верней, испортили не слишком. Приехали отдыхать. Семьей. Нервы, злость, скандалы остались дома: скрежещут зубами в запертой и поставленной на сигнализацию квартире. Это заранее оговорено с женой. Он вспоминал уговор, плетясь за объявившейся ключницей, выясняя, что в 415-м трехкроватном номере отсутствуют электрические лампочки, душ и не работает сливной бачок, а в 416-м номере, где все работает, сливается и зажигается, – две койки.
   – Посмотрим 410-й?
   – Там комплект?
   «Вряд ли», – читалось на одутловатом лице дежурной, похожей на статую уничтоженного талибами Будды. Дальше случилось чудо: сестричка из медпункта вместе с уборщицей, проявив не свойственное обслуге рвение, быстренько перетащили одну кровать из бездушного номера в душный. Первый порыв был – помочь. Женщины все-таки. Но он одернул внутреннего джентльмена. За путевку плачены деньги. Администрация обязана предоставить комплектный номер. А если персонал погряз в лени, забыв подготовить корпус к заезду отдыхающих, – пусть теперь корячатся!
   Мысли были правильные, но ледяные. Январские. Стало зябко. Когда койка заняла отведенное место у окна, он протянул медсестре мятую пятерку:
   – Возьмите.
   – Ой, нет, что вы! Нельзя! – Девушка захлопала ресницами. Испуг казался наигрышем, хотя денег она так и не взяла. – У нас это не принято!
   «Везде принято, а у вас – нет?!»
   Пожав плечами, он принялся распаковывать рюкзак.
   На завтрак, естественно, опоздали. Тем не менее бескорыстная сестричка убедила сходить в столовую: ее рассказ о гастритах и язвах, только и ждущих нарушения режима питания, будил в душе первобытные страхи. Действительно, завтрак нашелся: остывший, в меру съедобный. Из трех блюд: котлета с ячневой кашей, каша манная и чай. Есть в пустом, гулком помещении было странно. Призраки подглядывали из-за соседних столиков – легионы гостей, некогда евших здесь. Взгляды невидимок отбивали аппетит. Котлеты они с сыном сдобрили кетчупом, предусмотрительно захваченным в дорогу, манную кашу есть не стали, а жидкий, приторно-сладкий чай даже показался вкусным. Жена, напротив, с аппетитом уплела все три порции манки. И доела за сыном ячневую. За десять лет супружества для него по-прежнему оставалось загадкой: как она может есть эту дрянь?