На свежевыкрашенном пороге стоял князь. И улыбался так, что я остановился тоже.

– Досточтимый Рио, я готов сделать заказ. Именно вам. Большой заказ.

Я понял не сразу. А когда понял, не особенно обрадовался.

Чумак Гринь, сын вдовы Киричихи

Девушки так и брызнули от колодца в разные стороны – даже рябая Хивря, так и не успевшая набрать воды и удиравшая с пустыми ведрами. Девушки разбежались – Оксана осталась, и пухлая нижняя губа ее чуть подалась вперед, выдавая решимость:

– Мать сказала… что отдаст меня за тебя.

Гринь стоял, не веря ушам.

– Да, – Оксана тряхнула головой, как бы понукая сама себя. – Сказала, что отдаст… если ты ведьму свою из дома выгонишь! Если сам будешь в хате хозяином, а не ведьма и не вражье отродье. Слышал?

Гринь молчал. Из-за боли в ребрах было трудно дышать.

– Тебя хлопцы побили? – спросила Оксана еле слышно.

Гринь молчал. Оксана водила пальцем по старому коромыслу. Чего-то ждала.

– Чего молчишь? Слышал, что я сказала?

Из-за туч проглянуло солнце. Отразилось на неспокойной воде в деревянных ведрах, легло на Оксанины румяные щеки, блеснуло на белых зубах, в черных, как сливы, глазах.

– Ты думай, – сказала Оксана нервно. – А то… мать говорит, что этой зимой точно будут меня отдавать. Вон Касьян собирался сватов присылать…

– Пойдешь за Касьяна? – спросил Гринь, с трудом разлепив больные губы.

– И пойду! – Оксана вскинула подбородок. – Лучше за нелюбом пропасть – чем с ведьмой… в одной хате!

– Моя мать не ведьма!

– Коли с чортом спуталась…

– Молчи!

Оксана замолчала. Глаза, черные, как сливы, мгновенно увлажнились. Маленький нос покраснел.

– Не ходи за Касьяна, – сказал Гринь хрипло. – Я свою хату построю. Отдельно жить станем.

Оксана безнадежно покачала головой:

– Нет. Меня зимой отдадут уже. Не станут ждать. И потом… все равно ты ведьмин сын.

Всхлипнула. Подцепила на коромысло ведра, побрела прочь, роняя капли на снег.

На Гриня смотрели. Из-за всех калиток, из-за всех плетней.


Ой, гоп, чики-чики, каблуки за раз стопчу…

Той осенью у Гриня как-то сразу пробились усы.

Он две недели ишачил на попа; света белого не видел – зато теперь явился на вечерницы, ведя за собой музыкантов.

Пусть народ шепчется, что, мол, чудит парень. Отца похоронили, в хате шаром покати, а сирота на заработанные денежки музыку заказывает. Пусть болтают – зато молодежь рада, девушки переглядываются, а парням завидно!

Музыканты жарят плясовую – а Гринь идет через всю площадь к девушкам. И без того румяные девичьи щечки вспыхивают ярче, но Гринь идет и не останавливается, и только оказавшись перед Оксаной, протягивает руку:

– А пошли танцевать…

И она, смутившись, идет.

Ой, гоп, чики-чики…

Мир красный. Мир желтый, синий, пестрый, летит, кружится, неподвижным остается только Оксанино лицо – черные влюбленные глаза.

Рвется ожерелье из красной рябины.

Звенят цимбалы, хрипит лира, игриво повизгивает дудка. Гринь так бьет каблуками о землю, что со старого сапога срывается подкова – да так и остается лежать в пыли, среди растоптанных рябиновых ягод.


* * *

Вода в проруби чернела, как смола. С берега тянулась одинокая тропка – видно, ходила по воду мельничиха Лышка.

Гринь стоял и смотрел в стылую полынью.

Он был еще мальчонкой, когда зимой утопилась соседская Килина. Говорят, водилась с заезжим красавцем – кулачным бойцом, вот и прижила ребеночка, да не стерпела позора, и прыг – в прорубь…

Этого бойца Гринь потом видел на чьей-то свадьбе. Танцевал он, как бес, мел улицу красными штанами, и бабы шептались, а мужики хоть и поглядывали хмуро – но ничего, не гнали.

А Килина лежала на возу, вся покрытая льдом. Ее выловили где-то внизу по реке, прикрыли рогожей и так везли – а мороз был трескучий, и когда Гринь, верткий и любопытный, пробрался сквозь толпу на площади перед церковью, а Килинин отец приподнял рогожу… Гринь успел увидеть и запомнил навсегда. Девушка, как живая, с очень длинными обледенелыми волосами, и вся во льду, вся во льду, и лед в открытых глазах.

Черная вода в проруби подернулась рябью. Гринь плакал.


Вошел как хозяин. Скинул сапоги, уселся на лавке, уперся руками в колени.

Мать стояла у сундука. Крышка была откинута, на крышке отдельно лежали праздничные плахта и рубашка, и пояс, и цветной платок; отдельно развешены были детские сорочечки – тонкого полотна, еще Гриневы.

– На кладбище был, – сказал Гринь тихо.

Мать посмотрела почти испуганно. Ничего не сказала.

– На кладбище был. У отца на могиле.

Мать тяжело наклонилась. Вытащила из сундука сверток, встряхнула: полотно для пеленок. Желтоватое, тонкое, много раз стираное.

Гринь стиснул зубы.

Налететь. Ударить. Схватить за волосы, волоком протащить через всю комнату, выбросить в сугроб…

Мать перевела дыхание; живот ее явственно выпирал, и Гринь вдруг с ужасом понял, что он заметно вырос – всего за два дня!

– Когда братишку мне подарите? – спросил Гринь чужим каким-то, заскорузлым голосом.

Мать отвернулась.

– На будущей неделе жди.

– На будущей неделе?!

Мать бережно разбирала старые вещи. Развешивала на крышке сундука.

– Ох, вражье отродье, – тихо-тихо застонал Гринь. – Быстро же вы его выносили… Ровно крысенка!

Мать на секунду приостановилась – и снова взялась за дело, и руки ее двигались ловко, быстро, такие знакомые руки…

– Вражье отродье! – крикнул Гринь, поднимаясь. – В прорубь за ноги выкину! Коли хотите, чтобы жил ваш ублюдок – ступайте из батьковой хаты, чтобы духу здесь…

Занавеска над печью откинулась. Выглянули раскосые, с желтым блеском глаза; против ожидания, Гринь не испугался. Наоборот – при виде исчезника, греющего бока на отцовской печи, подступающие слезы разом высохли:

– Вот как, значит. Значит, так…

Он шагнул к двери, пинком распахнул, впуская в хату кисловатый запах сеней:

– Вон. Из батькового дома… Пошли вон!

Мать застыла у своего сундука. Скомкала Гриневу детскую рубашечку, уткнулась в нее лицом.

Исчезник свесил ноги с печи. Он был бос, на правой ноге четыре пальца, на левой – шесть.

Спрыгнул на пол. Сейчас, при свете, он не казался таким страшным – длинные глаза близоруко щурились, черные собачьи губы были странно поджаты: не то свистнуть собирался исчезник, не то плюнуть.

– Не боюсь! – сказал Гринь, чувствуя, как дерет по шкуре противный мороз. – В скалу свою забирай ее… В скалу, где сидишь! Там пусть нянчит пащенка своего!

Рука исчезника протянулась, казалось, через всю комнату. Четыре длинных пальца ухватили пасынка за горло, и свет для Гриня померк.

Темнота.

Рио, странствующий герой

Ливень едва прекратился – а тучи сгущались опять, и ясно было, что нового дождя не миновать.

По улицам бродили подметальщики с метлами из мочала. Аккуратно очищали мозаику от принесенного водой песка, от жидкой грязи. Толку в их труде было немного – когда дождь польет снова, очищенные мозаики вновь затянутся грязью; тем не менее подметальщики с упорством, заслуживающим лучшего применения, бродили и бродили, мели и мели…

Несколько часов я потратил на блуждание по городу. Относительное безлюдье позволяло разглядеть мозаику без помех; я шел, смотрел попеременно под ноги и по сторонам, добрался до предместий, миновал несколько кварталов, повернул опять к центру… Мозаика интересовала меня все меньше и меньше.

Если на улице вам попадется дом, когда-то богатый, а теперь обедневший, если вы встретите заброшенную кузню или пострадавшую от пожара лавку – ничего особенного не придет вам в голову, в большом городе нередки и взлеты, и несчастья. Но вот если разорившиеся дома, заброшенные мастерские и унылые лица попадаются на каждом шагу – тут невольно впадешь в меланхолию.

Детали. Я привык обращать внимание на детали: как странно посмотрела на меня женщина, прогоняющая с улицы играющих детей. Как вздрогнул мастеровой, у которого я хотел спросить дорогу.

Над городом висела тяжелая темная туча, и чем больше я гулял, тем тягостнее становилось на душе. Как будто туча принесла с собой не только дождь, но и безнадежность и страх.

Возможно, всему виной мое дурное настроение? Или мне мерещится?

Снова пошел дождь. Приближалось время, назначенное князем для аудиенции.

Зевак на центральной площади было меньше обычного. Я остановился перед мозаичной стеной; бархатные канаты ограждения намокли, обвисли и сочились водой. Косые капли падали на лица, сложенные из агата, яшмы и аметиста – мне вовсе не казалось, что мозаичные властители плачут. Скорее потеют, обильно потеют, будто там, по ту сторону стены, сегодня невыносимо жарко.

Я стоял и смотрел на князя. На его чуть отреставрированное благородное лицо – большая часть зевак и не догадывается о реставрации, и я бы не догадался, если бы не привычка обращать внимание на самые незначительные, казалось бы, мелочи.

(Кстати, тот прежний-я, к которому нет возврата, никогда не останавливался на мелочах. Он видел вещи целиком, не вдаваясь в детали, и он не заметил бы, что раствор, крепящий крохотные осколки камня, на лице князя чуть более темен. Зато он, потерянный прежний-я, сразу осознал бы некое несоответствие, неправильность мозаики, и, возможно, даже догадался бы, в чем оно кроется.)

Я перевел взгляд на изображение старого князя. Благополучно почившего шесть лет назад, похороненного в родовом склепе…

Вот оно.

Тот рыцарь из видения, тот самый, что посетил мертвецкую сразу же после казни. Вот на кого он был похож! На покойного властителя – прямо как отец на сына.

Рука покойного князя лежала на плече отрока. Мальчика-подростка.

Я быстро перевел взгляд на изображение нынешнего князя.

Ничего похожего. Следы реставрации, совершенно другое лицо. Вспоминается голова на окровавленных досках.

На указательном пальце, сложенном из осколков незнакомого мне камня, темной точкой сидел крупный перстень.


* * *

– Героя, подобного вам, Рио, трудно сбить с толку. И тем не менее вы удивлены?

Я поклонился, не желая говорить ни "да" ни "нет".

Князь усмехнулся уголком рта:

– Дело, которое вам предстоит… требует исключительных качеств. Исключительных даже для героя.

Я приподнял одну бровь.

– Речь идет, как вы уже догадались… или не догадались?.. речь идет о ребенке. О младенце, волею судеб рожденном не там, где следовало, и не так, как он того заслуживал. Вам предстоит отправиться в путь, не медля ни минуты, и привезти мне этого… малыша.

Мне показалось – или голос князя действительно дрогнул?

– Простите, Рио, что не посвящаю вас полностью во все перипетии… во все интриги, предшествовавшие рождению этого ребенка. Это… интимное дело. Семейное, можно, сказать. И это не моя тайна, Рио; попробуйте, догадайтесь, кем этот ребенок мне приходится? – князь печально улыбнулся.

Мое лицо оставалось непроницаемым. Раздумывать будем после; и без того слишком много догадок, намеков и необъяснимых фактов. Моя стихия – действие, я боец, а не следователь.

Князь прошелся по кабинету. Мягкие сапоги ступали неслышно, золотая корона – тонкий изящный венец со множеством зубцов – лежала на темноволосой голове удобно и непринужденно, как привычная шляпа.

– В таком деле, – сказал я осторожно, – уместен скорее лекарский обоз. Удобная дорожная колыбель, преданная кормилица-нянька – но никак не странствующий герой, чьи руки привыкли к…

Князь кивнул, прерывая меня:

– Возможно. Если бы младенец находился в одном из областных замков, или в хижине козопаса, или в другом хоть и отдаленном, но привычном месте… – он крутнулся на каблуках. – Младенец за Рубежом, Рио. Вам случалось странствовать за Рубеж?

– Нет, – сказал я после паузы.

Князь кивнул, как будто мой ответ вполне устроил его:

– Вот и объяснение… почему я посылаю не доверенную няньку, а героя. Верно?

Я поклонился снова. Если бы мой собеседник не был князем – возможно, я не удержался бы и буркнул раздраженно: "С этого следовало начинать!"

С этого действительно следовало начинать. Что путь предстоит за Рубеж, а за несчастным ли младенцем, или за беглым преступником, или за мешком золота – уже не так важно.

У меня не было опыта общения с венценосными. Те, чья "тень венца" сделана из дерева или меди, в расчет не идут; на всякий случай я сдержался.

– Я помогу вам, Рио. Я дам вам визу для проезда через Рубеж, проводника и магическую поддержку. Любые разговоры о конфиденциальности считаю излишними. Это… очень закрытое дело. И в то же время очень срочное, потому что речь идет о жизни ребенка. Ребенку угрожает смертельная опасность, Рио. Вы должны успеть. Заклинаю… памятью вашего отца.

Князь взглянул мне прямо в глаза, и долго не отводил взгляда, так что в конце концов мне пришлось потупиться.

Когда мой отец взошел на эшафот, мне было три года. И доверенный человек, находившийся рядом все время, пока длилась казнь, передал потом моей бабушке, что отец думал только обо мне – чтобы меня не нашли, чтобы до меня не дотянулись, чтобы я вырос и, возможно, отомстил…

Нынешний князь никогда не был знаком с моим отцом. Но он хотел произвести на меня впечатление – и произвел его.

– Я успею, – сказал я медленно.


Я отомстил-таки. Два десятка прямоходящих гиен во главе с бригадиром Золотая Узда – и ни один не умер от моей руки. В тот раз роль палача выполнила стая хищных птиц.

А до заказчиков я так и не добрался. Они перерезали друг друга прежде, чем я успел дотянуться до их шей; так или иначе – долг выполнен, цена заплачена, и я не умер… Вернее, умер, но только наполовину.


Властитель подошел к окну. Снаружи сеял и сеял дождь, в комнате потемнело совсем уж по-зимнему, время зажигать светильники.

– Рио, – голос князя снова изменился, сделавшись сухим и отстраненным. – Вы приехали в город издалека… Вы ничего не заметили?

– Заметил, – сказал я после паузы.

– Тучи, – князь смотрел на небо, но было совершенно ясно, что речь идет не о погоде. – Тучи… все труднее дышать.

Я ждал, что он продолжит – но он молчал, стоя ко мне спиной, поблескивая венцом на темном затылке; не дождавшись объяснения, я заговорил сам:

– Властителю известна причина?

Он резко обернулся. Подошел ко мне, положил мне руку на плечо; я невольно вздрогнул – рука была неожиданно тяжелая.

– Рио… Привезите мне ребенка.

Он снял руку с моего плеча. Громко позвал, обращаясь в пустоту:

– Сале!

Открылась боковая дверь.

Та самая бродяжка, что не так давно переполошила лучшую в городе гостиницу ревом многочисленных оборвышей, стояла передо мной в дорожном костюме. Волосы были аккуратно уложены под шляпу, никаких младенцев не было и в помине.

– Это магическая поддержка, которую я обещал вам, Рио. Она же проводник и консультант.

Женщина изобразила поклон:

– Меня называют Сале… Не шарьте взглядом, у меня нет никаких детей и никогда не было. Уловка, маскарад.

Она поймала из воздуха сверток с кряхтящим младенцем, покачала на руках, небрежно выпустила – сверток растаял в воздухе. Женщина устало усмехнулась:

– Вот так…

Я молчал минут десять. Потом обернулся к терпеливо ожидавшему князю:

– Но… я и мои подельщики давно сплотились, и присутствие чужого…

– Такова специфика заказа, – холодно, совсем по-деловому перебил властитель. – Большой корабль не выйдет из бухты, если маленькая лодочка не укажет дорогу среди рифов. Возвращайтесь скорее, Рио. Я верю в вас.


Старичок в суконных нарукавниках долго рассматривал мою левую ладонь. Пожевал губами, достал из ящичка иглу, зловещую, как орудие пытки, но при этом, видимо, золотую. Примерившись, всадил мне в основание большого пальца; боли не было, но показалась кровь.

– Желаю успешного перехода через Рубеж. У вас есть для этого все необходимое.

За моей спиной молчали, ожидая своей очереди, к'Рамоль и хмурый Хостик.

Повезло.

Обычному человеку, чтобы добраться до старичка с золотой иглой и получить визу для прохода через Рубеж, требуется полгода времени и немалые траты, и то нет никаких гарантий…

А нам, по прямому княжьему приказанию, проставили визу бесплатно и сразу.

Глядя на свою чуть припухшую ладонь, я подумал, что теперь-то стану ходить через Рубеж едва ли не каждую пятницу. Посмотрю на миры…

– Удачи, – сказал старичок.

Чумак Гринь, сын вдовы Киричихи

Той ночью на лагерь чумаков навалились разбойники – но врасплох не застали. Сильно поранили седоусого Брыля, огрели по голове Гриневого однолетка Лушню и отступили, догадавшись, что легкой поживы не будет. Утро поднялось над черным кострищем, над составленными в круг возами, над привычными ко всему, хмурыми, черными от солнца людьми. Брыль стонал на возу, Лушня часто сглатывал и держался за разбитый лоб. Один разбойник лежал в туче мух, и с него уже стянули сапоги; другой, туго связанный вожжами, безумно зыркал по сторонам, и, в отличие от Гриня, знал уже, что с ним будет.

Дядька Пацюк, чьи плечи были шире воза, а руки свешивались почти до колен, слил остатки воды из кожаного мешка в казан из-под каши, и все чумаки по очереди – и Гринь! – в зловещем молчании сыпанули туда каждый по горсти серой соли. Пацюк помешивал палкой, разводя соль в теплой воде; потом взял жестяную воронку и вместе с тремя самыми крепкими мужиками пошел к связанному.

Лушня едва держался на ногах, но все равно пошел посмотреть. Гринь отвернулся – разбойнику вливали в глотку густой соляной раствор. Потом крепко связали по рукам и ногам и, разрезав штаны, пеньковой веревкой перетянули соленой воде выход.

Медленно зашагали волы. Заскрипели колеса, закачалась кадушка с дегтем; Гринь шагал, потрясенный, вылупив глаза, разинув рот, не слыша черных чумацких шуток.

Вставало солнце. Обещало связанному разбойнику долгую, долгую смерть.

Потом сломалась ось. Остановились волы, запререкались погонщик с дядькой Пацюком, кашевар Петро невозмутимо взялся готовить кулеш – пока разгружали потерпевший воз, да пока снимали колеса, да пока меняли ось, да бранили недобросовестного кузнеца…

Гринь все оглядывался. Ему даже казалось, что он слышит первые крики умирающего разбойника.

А стоянка затягивалась. Поставив ось, сели завтракать; на куске полотна рядом с хлебом, десятком луковиц и куском сала лежал длинный резницкий нож.

Ветер поменял направление – и Гринь явственно услышал вопль. На этот раз не померещилось, нет!

Когда кашевар обнаружил пропажу ножа – Гринь уже бежал, пригибаясь, хоронясь за стеной травы, возвращался к месту ночевки, добежал, остановился, чувствуя, как бухает сердце – и отдается в голове, в груди, в руках…

Разбойник перевел на него мутный, безумный взгляд. Над ним вились мухи; Гринь замер с разинутым ртом, судорожно стиснул рукоятку ножа – зачем только вернулся?!

Разбойник застонал и вытянул шею. Как ягненок перед резником, ягненок с подбритой шеей, покорно подставляющий себя под нож.

Темная лужа на вытоптанной траве. И мало воздуха, мало, хотя кругом целая степь.

Гринь бегом вернулся к своим. Усмирил дыхание, явился как ни в чем не бывало, будто по нужде отлучался; оказалось, впрочем, что не только дядька Пацюк – все прекрасно все видели и давно все поняли.

На тот раз ему удалось легко отделаться – ну, приспустили вожжами шкуру, ну, поучили законы уважать… А больше всех ярился кашевар Петро – за нож, который Гринь так и бросил в степи.


– Сыночек… Гринюшка… ох, горе горькое…

Он открыл глаза; материно пузо нависало над ним, ничего больше не было видно: ни лица заплаканного, ни натруженных рук, только пузо, где скрывалось чадушко, которое не по дням, а по часам растет.

– Пустите!

Вывернулся из-под ласк. Сел, поднялся, босиком побрел на двор – по нужде.

Снег таял под жесткими, потерявшими чувствительность ступнями. Утро? Вечер? Синеет небо, белеют столбы дыма над дымарями, чернеет одинокая ворона на плетне…

Выкинул ли его исчезник из дома? Или он исчезника выкинул? Или попугал только, покричал, а чортово племя его за горло – хвать!

Вернулся в дом. Ни слова не говоря, не глядя на мать, нашел торбу, ту самую, с которой пришел с заработков. Полез в тайник за печкой, вытащил мешочек с деньгами… Задумался. Отсыпал половину, кинул на стол – матери. Прочее затянул бечевой, положил за пазуху. Обулся. Взял шапку, кожух.

– Гринюшка, – сказала мать тонко, как девочка. – Не держи зла на меня! На том свете отплатится мне, ох, отплатится… А ты не держи.

Гринь молчал, затягивая пояс.

– Ты парень видный, работящий… красивый. Будет счастье тебе!

Гринь не выдержал – ухмыльнулся криво.

– Будет, будет счастье! На могилу батькину придешь – скажи отцу, чтобы не гневался…

Все так же молча он притворил за собой дверь.

Перед порогом лежал, глубоко врытый в землю, старый осколок жернова. Лет сто вот так лежит: и перед старой хатой лежал, а когда новую справляли – и камень перетащили. Гринь, едва на ноги поднявшись, на камень становился. И отец его становился, когда без штанов бегал, и дед…

Забрать бы камень с собой – так сил нет. Как нет сил, чтобы из дому вышвырнуть змею эту, родительницу свою.

Село поглядывало из-за плетней, из-за инея на окошках; столбы дыма подпирали небо, как колонны в том белом храме, который Гринь видел один раз в жизни – в неимоверно далеких странах. Хотел рассказать матери, думал Оксане похвалиться…

Перед Оксаниными воротами остановился, но стучать не стал. Ждал, пока охрипнут собаки; наконец скрипнула дверь, вышел Оксанин отец – нестарый еще, высокий мужик, почти с исчезника ростом.

– Не отдавайте Оксану за Касьяна, – сказал Гринь, как железом прижег. – Я дом справлю богатый за рекой, в Копинцах. Одну зиму подождите. Землю куплю… работать буду, спину крюком согну… будет куда жену привести! Не отдавайте за Касьяна!

– Обещалка – трещалка, на хлеб на намажешь, – медленно сказал Оксанин отец. – У меня четыре дочки, Оксана старшая. За второй уже женихи вьются, а отдать не могу, пока Оксана не пристроена. Да и слыхано ли – свекровь ведьма!

Гриню нечего было сказать. Облизнул губы, поправил торбу на плечах; Оксанин отец подождал-подождал, да и ушел за ворота, походя велев псу заткнуться.

На заиндевевшем стекле темнело круглое смотровое окошко. Черный заплаканный зрачок.


* * *

Гринь третий день сидел в Копинцах, в шинке, когда явилась, запыхавшись, шинкариха. И, почему-то оглядываясь, сообщила, что за рекой, говорят, одна баба чертененка рожает – так вопит, говорят, что все село посбегалось!

Гринь был тяжел от выпитого и съеденного – а новость и вовсе прибила его к столу, как сапог муху.

И снова на него поглядывали – не в силах скрыть любопытства; все, все давно знали – и что за баба, и что за чертененок, и теперь неторопливо обсуждали, пыхкая трубками, поглаживая усы:

– Чертененка, вестимо, трудно выродить… рогами, поди, цепляется!

– Нету рог у него! Мельничиха, говорят, видела батьку его, исчезника. Так ни рог, ни хвоста. Нос, как у цапли, и очи, как у сыча, а так больше ничего, только здоровый сильно.

– Тихо… Тихо, говорю! Разболтались… накличете. Вот помянете мои слова, накличете чего…

– И точно! Молчите. Неча поминать…

Гринь бездумно проверил, на месте ли деньги. На месте – уже и рубаха, поди, продырявилась в том месте, где о мешочек трется.

Взял со скамьи торбу. Поставил снова; обвел шинок мутными глазами, ждал, что кто-то будет зубы скалить, над ним, Гринем, над матерью его потешаться. Ждал и желал этого – кулаки чесались, а душа зудела. Так хотелось душе, чтобы кулаки поработали всласть, чтобы чужие зубы трещали, а носы сворачивались набок!

Но и все, кто сидел в тот день в шинке, понимали, что творится на душе у Гриня. И все глаза потупились, все улыбки спрятались, никто и не глядел в его сторону – будто его и не было. Тихо стало в шинке, тихо и благостно, только челюсти жевали, только кошка умывалась на пороге – чисто-начисто, розовым шершавым языком.

А пинать кошку Гринь с младенчества не приучен был. Забросил торбу на плечо и вышел – только дверь хлопнула.

Под мостом, у проруби, возилась мельничиха Лышка. Увидела Гриня, разинула было рот, чтобы выдать новость – но поймала его взгляд, втянула голову в плечи и быстро-быстро захрустела по снегу прочь, даром что ведра тяжелые.

Гринь шел по знакомой улице.

Бежал.

Бежал, торба больно хлопала по спине, разлетался снег из-под сапог, шапка съехала на лоб, Гринь сбросил ее и швырнул в сугроб.

Перед домом редкой толпой стояли соседи. Кузнечиха, бондарь с женой, Чуб, у которого шестнадцать сыновей, Глечик, у которого самое большое на селе поле…

Увидев Гриня, испуганно расступились.

Он прошел между их взглядов, как челнок в ткацком станке проходит между натянутыми нитями. Навстречу ему сама собой открылась дверь. Баба Руткая, вечная повитуха, она не только Гриня принимала, но и, кажется, отца его.

Баба Руткая умела "завязывать пуп" не просто так, а "на судьбу". Матне, например, завязала на обухе – чтобы был мастеровитый. А Гриню, по просьбе матери – на книжке, чтобы грамотный был. Только у Матни руки, как крюки стоят, а Гриня хоть и лупили в школе розгами – читать выучили плохо.

Гринь стоял перед Руткой и думал, на чем завязан пуп у исчезникового сына. На коровьем копыте?..

– Померла, – буднично сказала баба Руткая. – Стара уже рожать-то… Освободилась, бедняга. Отмучилась.

За спиной у Гриня зашептались, заговорили.

Гринь стоял, как оглобля. И стоял так, не слыша ничего и не видя, пока в хате, в оскверненном отцовском доме, не замяукал младенец.