– Когда окончите осматривать столовую, побеседуй те с Роландом.
   Жан Робер улыбнулся.
   Эти слова, которые любой другой мог бы принять за грубую шутку, показались ему совершенно естественным советом и внушили ему еще большую симпатию к новому знакомому.
   Жан Робер со своим чистым, нежным и добрым сердцем не допускал мысли, чтобы Бог наградил душою толь ко человека. Он, как восточный поэт или индийский бра мин, склонен был думать, что животное тоже имеет душу, но будто уснувшую или заколдованную. Часто он воображал себе, как при сотворении мира появлению человека предшествовало создание младших его братьев: зверей и даже растений, и ему казалось, что именно эти прежде явившиеся младшие братья и были наставниками и воспитателями. Ему думалось, что они своим, уже окрепшим инстинктом вели еще шаткий разум человека и что с на шей стороны теперь несправедливо презирать их.
   – Побеседуйте с Роландом.
   Он оторвался от своих размышлений и окликнул со баку.
   При звуке своего имени, произнесенного с привычной охотничьей интонацией, Роланд, который лежал, про тянув морду вдоль лап, поднял голову.
   Жан Робер позвал его еще раз и хлопнул себя по колену.
   Роланд поднялся на передние лапы и сел в позе сфинкса.
   Жан Робер окликнул его в третий раз.
   Роланд встал, подошел к нему, положил свою голову к нему на колени и дружески взглянул на него.
   – Что, милый? – ласково спросил поэт.
   Роланд провизжал не то жалобно, не то дружественно.
   – Ага! Кажется, твой хозяин Сальватор сказал правду! Мне сдается, что мы поймем друг друга.
   При имени Сальватора пес коротко пролаял с видимым удовольствием и оглянулся на дверь.
   – Да, да, он там, в той комнате, с твоей хозяйкой. Верно? Так ведь?
   Роланд подошел к двери, приложил морду к щели, образовавшейся между нижним ее краем и полом, и шумливо втянул в себя воздух, потом вернулся к Жану Роберу, положил ему свою голову опять на колени и закрыл свои умные, почти человеческие глаза.
   – Ну-ка, посмотрим, кто такие были твои родители, – сказал Робер. – Дай-ка сюда лапу.
   Пес поднял лапу и с удивительной осторожностью опустил ее в руку поэта.
   Тот раздвинул и пристально осмотрел его пальцы.
   – Ну, да, я так и думал, – заметил он. – Ну, а лет тебе сколько?
   Он поднял губу Роланда, под которой оказалось два ряда страшных, белых, как слоновая кость, зубов; но в глубине пасти челюсти уже заметно ослабли.
   – Так! – сказал Робер. – Мы с тобой, Роланд, уже не первой молодости. Если бы мы были дамами, то уже лет десять скрывали бы свои года.
   Пес сидел перед ним невозмутимо. Ему, очевидно, было совершенно безразлично, знал ли Жан Робер его настоящий возраст или нет, а тот продолжал свой бесцеремонный осмотр, силясь найти подробность, которая более заинтересовала бы самого его косматого собеседника.
   Через несколько минут он напал именно на то, что искал.
   Шерсть у Роланда напоминала львиную и только на животе была несколько длиннее и курчавее. Но на правом боку Жан Робер заметил между четвертым и пятым ребром белый клочок.
   – Что ж это у тебя такое, мой бедный Роланд? – спросил он, нажимая на эту точку пальцем.
   Роланд слегка взвыл.
   – Эге! Это рана! – проговорил Робер.
   Он знал, что возле ран или на рубцах, которые от них остаются, окрашивающие шерсть масла теряют свою силу и что на конских заводах, пользуясь этим обстоятельствам, делают лошадям белые звездочки на лбах, прикладывая к ним раскаленное железо.
   Но у собаки была скорее рана, чем ожог, потому что под пальцем складки шрама выступали довольно чувствительно.
   Жан Робер принялся внимательно осматривать другой бок.
   Там оказался точно такой же след, с той только разницей, что он приходился несколько ниже.
   Робер и его нажал пальцем, а Роланд взвизгнул на этот раз несколько сильнее прежнего. Рана была, как оказалось, сквозная.
   – А, мой милый! – вскричал поэт, – значит, ты воевал, как и твой великий тезка.
   Роланд поднял голову и пролаял так грозно, что Робер невольно вздрогнул.
   Этот ответ добродушного пса заставил Сальватора выйти из спальни.
   – Что у вас тут случилось? – спросил он.
   – Ничего особенного… Вы посоветовали мне побеседовать с ним, – ответил Жан Робер, смеясь. – Я стал расспрашивать о его истории, и он только что собрался мне рассказать ее.
   – Ну, и что же рассказал он вам? Это в самом деле становится любопытно. Нужно же узнать о нем, наконец, правду.
   – Да зачем же стал бы он лгать? – возразил Жан Робер. – Ведь он не человек.
   – Тем больше основания, чтобы вы повторили мне ваш разговор! – вскричал Сальватор с нетерпением, в ко тором слышалась и тревога.
   – Извольте. Вот вам наш разговор с Роландом слово в слово: я спросил его, чей он сын. От ответил мне, что он помесь сенбернара с ньюфаундлендом. Я спросил, сколь ко ему лет, он ответил – девять или десять. Я спросил, что значат белые пятна у него на боках; он ответил, что это след пули, которая переломила ему ребро и вышла сквозь левый бок.
   – Все совершенно верно! – подтвердил Сальватор.
   – И доказывает вам, что я наблюдатель, достойный ваших уроков.
   – Это доказывает, по-моему, просто только то, что вы охотник, а следовательно, по перепонкам, которые есть между пальцами у Роланда, и по его шерсти вам нетрудно было узнать, что он помесь водолаза с горной собакой. Вы посмотрели ему в зубы и по цвету десен увидели, что он уже не молод. Вы пощупали два пятна у него на боках и по неровностям на коже и по вогнутости кости узнали, что пуля вошла через правый бок, а вышла через левый. Верно я вас понял?
   – До того верно, что я чувствую себя уничтоженным.
   – А больше этого он не сказал вам ничего?
   – Вы вошли именно в тот момент, когда он сказал мне, что помнит свою рану и при случае, наверно, узнает и того, кто ее нанес ему. Рассказать же мне все остальное, я попрошу уже вас.
   – К сожалению, я и сам знаю не больше вашего.
   – Неужели?!
   – Да. Лет пять тому назад я охотился в окрестностях Парижа…
   – Охотились в окрестностях Парижа?!
   – То есть, вернее, браконьерствовал… Ведь комиссионерам прав на охоту не полагается. Я нашел этого пса в канаве, он был прострелен навылет, лежал весь в крови и едва дышал. Красота его меня просто поразила. Мне стало жаль его. Я донес его до ручья и обмыл ему рану водой с водкой. От этого он точно ожил. Мне подумалось, что если хозяин решился оставить его в таком положении, то значит, не особенно дорожил им, и мне захотелось взять его себе. Мимо проезжала телега на рынок, я уложил его на нее и отвез домой. С того же вечера я стал лечить его так, как лечили у нас в Валь-де-Грасе раненых людей; мне удалось его вылечить, и вот и все, что я сам знаю о Роланде. Впрочем, нет, виноват, я забыл прибавить, что с тех пор он относится ко мне с беспредельной преданностью и готов дать убить себя за людей, которые мне дороги. Так ведь, Роланд?
   При этом обращении пес весело залаял и опять оперся передними лапами на плечи хозяина.
   – Ну, хорошо, хорошо! – сказал Сальватор. – Ты у меня хороший, честный пес! Я это знаю, знаю! А теперь лапы долой!
   Роланд покорно опустился на пол, отошел и улегся на прежнее место вдоль дверей.
   – Хотите отправиться со мной сейчас же? – спросил Сальватор, обращаясь к Жану Роберу.
   – С радостью! Хотя, право, я боюсь стеснить вас.
   – Это чем?
   – Мадемуазель Фражола хотела идти куда-то сегодня утром, и, стало быть, вам нужно проводить ее.
   – Нет! Ведь вы же сами слышали, что она не может даже сказать мне, куда идет.
   – И вы не боитесь так отпускать ее совершенно одну, да еще в такие места, которых она не хочет даже назвать? – смеясь, спросил Жан Робер.
   – Дорогой поэт, знайте, что там, где нет доверия, нет и любви. Я люблю Фражолу всеми силами моего сердца и, кажется, скорее заподозрю мою родную мать, чем ее.
   – Прекрасно, но для молодой девушки вообще опасно выезжать так рано за город с одним только кучером.
   – Совершенно верно, но ведь с нею будет Роланд, а под его защитой я отпущу ее одну хоть на край света.
   – Вот это другое дело.
   Жан Робер не без некоторого щегольства закутался в свой плащ.
   – Ах, да, кстати, – сказал он. – Мне показалось, что мадемуазель Фражола упомянула имя Регины.
   – Да.
   – Это имя необыкновенное. Я знал дочь маршала Ламот Гудана. Ее тоже звали так.
   – Да это она и есть подруга Фражолы… Отправимся.
   Жан Робер молча пошел за своим проводником.
   Этот человек удивлял его все больше и больше.

XI. Душа и тело

   В те несколько минут, которые Сальватор провел в спальне, он полностью переоделся.
   Теперь вместо оригинального и изящного черного бархатного костюма на нем был белый косматый казакин, пестрый жилет, застегнутый доверху, и темные панталоны. В этом костюме невозможно было бы определить, к какому классу он принадлежал. Это можно было узнать по тому, как он надевал шляпу: если он надвигал ее на ухо, то казался принарядившимся ремесленником, а если надевал ее прямо, то имел вид небрежно одетого светского человека.
   Жан Робер, пристально наблюдавший за всем, за метил и этот тонкий оттенок.
   – Куда хотите вы отправиться? – спросил Сальватор, выходя на улицу и запирая дверь своего дома.
   – Куда вы полагаете лучше. Ведь вы обещали быть моим проводником сегодняшней ночью.
   – Так поступим же, как поступали древние, – ответил Сальватор, – бросим перо по ветру и, в которую сторону он отнесет его, туда мы и направимся.
   Сальватор вырвал листок из своей записной книжки и подбросил его на воздух. Ветер подхватил его и понес в сторону улицы Пупе.
   Следуя за ним, друзья дошли до улицы Ла-Гарп.
   Здесь они бросили вторую бумажку, и она привела их к улице Сен-Жак.
   Они шли, сами не зная куда, полагаясь на случайность, без цели, без направления, обмениваясь мыслями и впечатлениями еще свежих и сильных душ.
   Жан Робер несколько раз пытался проникнуть в тай ну жизни странного молодого человека, но Сальватор каждый раз ловко увертывался от него, как лисица увертывается на охоте от преследующей ее гончей.
   Наконец, когда Жан Робер поставил свой вопрос прямо, он сказал ему:
   – Ведь мы вышли с вами искать роман, – не правда ли? А то, до чего вы доискиваетесь теперь, есть роман уже оконченный. Если бы я уступил вашей просьбе, то это значило бы, что я веду вас назад. Так лучше пойдемте вперед.
   Жан Робер понял, что он твердо решил остаться неизвестным, и перестал настаивать.
   Кроме того, мысли их приняли скоро другое направление, благодаря одной случайности.
   Несколько мужчин и женщин толпились около какого-то человека, лежавшего на мостовой.
   – Он пьян! – говорили одни.
   – Нет, он умирает! – возражали другие.
   Человек продолжал хрипеть.
   Сальватор растолкал толпу, опустился возле него на колени, приподнял его голову, заглянул ему в лицо и, обращаясь к Жану Роберу, сказал:
   – Это Варфоломей Лелон. У него прилив крови к мозгу, и если я сейчас же не пущу ему кровь, то он умрет. Здесь должна быть где-то аптека, сходите туда. Аптекари должны вставать в любое время.
   Жан Робер осмотрелся. Сами того не замечая, они дошли до середины предместья Сен-Жак и были невдалеке от больницы Кошен.
   Напротив госпиталя красовалась вывеска:
Аптека Луи Рено.
   До имени аптекаря ему, впрочем, не было никакого дела, – лишь бы он поскорее открыл. Он громко и сильно постучался.
   Минут через пять дверь со скрипом отворилась, и в амбразуре появилась фигура Луи Рено в ночном бумажном колпаке.
   Он спросил Жана Робера, что ему нужно.
   – Приготовьте таз и перевязок, – ответил тот. – Там на улице лежит человек, которому грозит удар. Ему необходимо пустить кровь.
   В это время внесли больного, который был совершенно без сознания.
   – А есть с вами доктор? – спросил Луи Рено. – Я пускать кровь не умею, и вообще, я, скорее, травник, чем аптекарь.
   – Об этом не беспокойтесь, – возразил Сальватор. – Я учился хирургии и сделаю все, что будет нужно.
   – Да у меня и ланцетов нет.
   – У меня мой футляр с собою.
   Толпа мало-помалу заполнила аптеку.
   – Господа, хотите вы быть полезны этому человеку? – спросил Сальватор.
   – Известное дело – хотим, господин Сальватор, – отвечали зрители, протягивая руки.
   – Тогда у меня к вам просьба: пока я стану пускать ему кровь, сходите в больницу, достучитесь там и предупредите, что сейчас принесут больного.
   Трое или четверо из толпы ушли с человеком, с которым разговаривал Сальватор.
   Между тем остальные с помощью аптекаря развязали галстук бедного Жана Быка, сняли с него казакин и стащили с одной руки рукав рубашки.
   Жилы на шее были до того напряжены, что казалось, они вот-вот лопнут.
   – Нужно перевязать руку? – спросил Жан Робер.
   – А есть готовые перевязки? – обратился Сальватор к аптекарю.
   – Пойду поищу, – ответил Луи Рено.
   – Сожмите руку покрепче над локтем, мосье Робер, – сказал Сальватор. – Я надеюсь, что и этого будет достаточно.
   Робер нагнулся и сделал то, что ему поручили. Один из толпы взял руку за кисть, другой держал таз, третий – лампу.
   – Смотрите, не потеряйте из виду артерию, – про говорил Жан Робер с тревогой.
   – О! Не беспокойтесь! – ответил Сальватор. – Мне не раз приходилось пускать кровь по ночам при одном свете луны или уличного фонаря. Эти вещи очень часто случаются с бедняками, особенно, когда они выходят из кабаков.
   Он еще не договорил, как прикоснулся к руке Жана Быка ланцетом, и из нее хлынула кровь.
   – Черт возьми! – продолжал он, покачивая голо вой, – чуть-чуть не опоздал!
   Всю операцию он произвел с быстротой и ловкостью привычного практика.
   Жан Бык вздохнул.
   – Скажите мне, когда крови выйдет достаточно, – проговорил возвратившийся аптекарь.
   – У него ее можно выпустить сколько хочешь, не жалея, – ответил Сальватор. – Он на малокровие пожаловаться не может. Оставьте, оставьте, пусть течет.
   Когда крови натекло около двух тазов, Жан открыл глаза.
   Поначалу взгляд его был мутным и как бы бессознательным, но затем глаза его мало-помалу прояснились и уставились на хирурга-любителя.
   – А! Господин Сальватор! – проговорил он. – Это хорошо! Бог мне свидетель, я рад вас видеть.
   – Тем лучше, тем лучше, мой милый! – ответил молодой человек. – И я тоже рад вас видеть! А ведь чуть было не лишился я этого удовольствия навсегда.
   – Гм! Значит, это вы пустили мне кровь? – спросил Жан, все больше и больше приходя в себя.
   – Да, да, я, – говорил Сальватор, тщательно выти рая ланцет и укладывая его обратно в футляр.
   – Значит, вы не хотели, чтобы я умер?
   – Я? Да с чего же бы мне этого хотеть?
   – Когда вы меня сбросили с лестницы, я думал, что это всегда делают, чтобы убить человека.
   – Полноте! Вы просто с ума сошли!
   – Нет, я очень хорошо понимаю, что можно убить человека, когда он вас взбесит, а я вас взбесил тем, что не хотел открыть окно. А только вы сами рассудите, если я сам требовал, чтобы его заперли, то как же было мне идти самому же и отпирать его, хоть вы мне это приказали? Ведь это ж значило бы осрамиться в моих собственных глазах! А эти фертики еще стоят да смеются!
   – Один из этих франтиков помог мне спасти вас от смерти, Варфоломей. Из этого вы видите, что и они вам зла не хотели.
   Жан Бык повернул голову, взглянул на Жана Робера и улыбнулся.
   – А ведь и в самом деле! – вскричал он.
   Жан Робер протянул ему руку.
   – Ну, полно, забудем ссору! – сказал он добро душно.
   – О! Я человек не злопамятный! – ответил Варфоломей, – и если вы сами протягиваете мне руку…
   – Да я и раньше с этого бы начал, – ответил поэт, – но признайтесь, что вы сами этого не хотели.
   – Это правда! – согласился Варфоломей, хмуря брови. – Глупы мы, по правде сказать! Накликать на себя вот этакую беду из-за того, что женщина… Да вы только поймите, господин Сальватор, ведь она опять вернулась от Бобино с этим капельным уродом. А я все-таки не могу расколотить его вдребезги, и он этим пользуется!.. О, она знает, эта несчастная, что делает, если не хочет взять человека!..
   – Полно, полно, успокойтесь, Варфоломей.
   – Да, вам это легко говорить. Вы живете с ангелом, господин Сальватор! Вы этого и сто́ите, потому что толь ко затем и живете, чтобы делать добро другим, а чтобы сделать вам зло, надо быть настоящим извергом!.. Ну, да и про себя скажу, я хоть и стар, а отец я хороший и вовсе не заслуживаю, чтобы у меня отнимали мою девочку. Вот уже целых три дня я, как сумасшедший, разыскиваю своего ребенка. Она, наверное, запрятала ее где-нибудь у своей мошенницы-матери… а ведь к той не пойдешь да не обыщешь! Она вон что теперь при думала: как только меня увидит, так и принимается кричать благим матом, что ее хотят убить! До того ведь дело дошло, что я из-за нее уже две ночи в зале Сен-Мортен ночевал. Ну, да это-то еще бог бы с ним, я не прочь проночевать так хоть пять, хоть десять ночей, лишь бы опять увидеть мою девочку!.. Ведь истинный она херувимчик!.. В Ива́нов день два годочка исполнится.
   И колосс заплакал, как женщина.
   – Ну, и что я вам говорил? – спросил Сальватор, обращаясь к Жану Роберу, который с удивлением следил за всей этой странной сценой.
   – Да, правда! – ответил он.
   – Ну, слушай, Варфоломей, тебе отдадут твою дочку, – сказал Сальватор больному.
   – Вы их заставите, господин Сальватор?
   – Обещаю тебе это.
   – Ну, да, да!.. Простите!.. Я совсем одурел!.. Ведь уж если вы сказали, то так тому и быть! Ах, сделайте это, господин Сальватор… сделайте. Тогда, вот ей-богу же, я не заставлю вас больше трудиться кидать меня с лестницы. Тогда вы только скажите мне: «Жан Бык, кинься с лестницы» – я сейчас и кинусь.
   – Господин Сальватор, – сказал, входя в аптеку, человек, который ходил в больницу, – там все готово, от крыто.
   – Это уж не для меня ли? – спросил Варфоломей.
   – Что ж? Разве это тебе не нравится? – сказал Сальватор.
   – Нет. Я туда не пойду.
   – То есть как же это?
   – Я не люблю больниц. Они годятся только для всякой дряни да для нищих, а я, слава богу, еще достаточно богат, чтобы лечиться на свой счет и лежать в своем углу.
   – Все это очень хорошо, только у тебя не станут так хорошо ухаживать. Дома ты и поешь не вовремя, и выйдешь некстати; ну, а если человек дома так хорошо угостит себя раза три или четыре, да потом попадает в больницу, уже поневоле и не выходит оттуда никогда. Полно, не дурачься, Варфоломей.
   – Нет, не хочу я в больницу! Как хотите, не пойду!
   – Ну, хорошо, тогда отправляйся домой и ищи свою дочку, как знаешь. Ты мне надоел, наконец!
   – Господин Сальватор, я пойду туда, куда вы прикажете!.. Где эта больница, господин Сальватор? Я туда с радостью!.. Ну, ну… где ж она?
   – Вот так-то лучше, Варфоломей.
   – Ну, а вы ведь возьмете у нее мою маленькую Фифиночку?
   – Обещаю тебе, что не пройдет трех дней и ты узнаешь, где она.
   – Ах ты, господи! А что я стану делать в эти три дня?
   – Ты будешь лежать спокойно.
   – Ну, а раньше-то, пораньше разве нельзя узнать о ней, господин Сальватор?
   – Будет сделано все, что возможно. А теперь ступай, с богом.
   – Иду, иду, господин Сальватор! Вишь ты, ведь как смешно! Ноги точно не мои… Не слушаются!
   Сальватор махнул рукой. Двое мужчин подошли к Варфоломею и подхватили его.
   – Ну вот, ну вот я и ушел, господин Сальватор, – слабым, разбитым голосом лепетал великан. – А вы не за будьте, что дня через три обещали известить меня, где моя девочка.
   Дойдя до противоположной стороны улицы, до дверей больницы, которые должны были закрыться за ним, он еще раз крикнул:
   – Так не забудьте же мою Фифиночку, господин Сальватор.
   – Ваша правда, – проговорил Жан Робер. – Людей следует наблюдать не в кабаке.

XII. Во дворе аптекаря

   Операция кровопускания была закончена, больной от правлен в больницу, и молодым людям оставалось толь ко уйти, утешая себя мыслью, что если бы им не пришла фантазия бродить по улицам Парижа в три часа ночи, то умер бы человек, которому предстояло, может быть, прожить еще тридцать или сорок лет на свете.
   Но, прежде чем уйти, Сальватор попросил у аптекаря таз и воды, чтобы вымыть свои испачканные кровью руки.
   Вода, которую ему подали, была обыкновенная; но таз представлял в аптекарском обиходе своего рода ред кость. Тот, в который Сальватор выпустил кровь Жана Быка, оказался единственным, а хирург-дилетант настаивал, чтобы кровь эту непременно сохранили и показали доктору, который станет лечить больного.
   Аптекарь огляделся вокруг и сказал:
   – Черт возьми! Если вы хотите вымыть себе руки, так ступайте во двор и вымойтесь под краном… Там и воды больше.
   Сальватор беспрекословно согласился. Несколько капель крови попало и на руки Жана Робера, а потому и он пошел за ним.
   Но на пороге двора оба остановились.
   Среди тишины прекрасной лунной ночи до них доносились откуда-то волшебные звуки музыки.
   Откуда лились они? Рядом со двором высилась мрачная каменная стена монастыря. Может быть, то был западный ветер, который, проникая под своды храма, выносил оттуда сладкие и стройные звуки орга́на и услаждал ими слух редких прохожих улицы Сен-Жак.
   Уж не сама ли святая Сесилия слетела с небес, чтобы ознаменовать в святой обители наступление Великого Поста? Или то были души юных послушниц, умерших в ангельском возрасте, которые возносились к небесам под звуки райских арф?
   Действительно, мелодия, доносившаяся до слуха молодых наблюдателей, не походила ни на оперную арию, ни на песни юного музыканта, возвращающегося с маскарада. То был не то хвалебный гимн, не то песнь покаяния, а вернее, отрывок какой-то древнебиблейской духовной пьесы. То была песнь Рахили, оплакивающей сынов своих, павших в Риме, и не желающей внимать утешениям, потому что они погибли.
   Если бы человеку, обладающему чутьем и пониманием, предложили дать этим звукам названье, он, наверное, не задумываясь назвал бы их «Покорностью». Однако ни одно название не выразило бы этого в полной мере. Но, так или иначе, они в высшей степени располагали слушателя в пользу музыканта.
   Можно было поручиться, что он был так же грустен и кроток, как его музыка, и обоим молодым людям это пришло в голову в один и тот же момент.
   Они начали с того, что сделали то, зачем пришли: вымыли руки, а затем решились во что бы то ни стало отыскать таинственного и талантливого музыканта.
   Когда они умылись, аптекарь подал им полотенце, а Жан Робер дал ему в награду пять франков.
   За эту цену Луи Рено согласился бы, чтобы его будили ночью хоть через каждый час.
   Он рассыпался в благодарностях.
   Жан Робер попросил у него позволения остаться во дворе еще несколько минут, чтобы дослушать этот жалобный мотив, который развивался с неистощимостью вдохновенной импровизации.
   – Да, оставайтесь, сколько вам угодно! – ответил аптекарь.
   – Но вы-то сами? – спросил Жан Робер.
   – О! Меня это ничуть не стесняет! Я запру дверь и улягусь спать.
   – Ну, а мы-то? Как же мы потом выйдем?
   – Калитка на улицу запирается только на задвижку и щеколду. Вам только стоит поднять щеколду – и вы на улице.
   – А кто же запрет за нами?
   – Это калитку-то? О! Хотелось бы мне иметь столько тысяч доходу, сколько раз она остается незапертой!
   – В таком случае все обстоит благополучно.
   – Да, да, да! – подтвердил аптекарь в восторге.
   Он вошел в дом, запер за собой дверь и предоставил молодым людям полную свободу.
   Между тем Сальватор подошел к одному из окон нижнего этажа, сквозь ставни которого пробивался свет.
   Волшебно-грустные звуки слышались именно оттуда.
   Сальватор потянул ставни к себе, оказалось, что они не заперты изнутри и легко отворяются.
   Оконные занавеси были спущены, но сквозь оставшуюся между ними щель виднелась внутренность комнаты, посреди которой на довольно высоком табурете сидел молодой человек и играл на виолончели.
   Перед ним на пюпитре лежала раскрытая нотная тетрадь, но он не смотрел в нее и даже, по-видимому, сам не сознавал того, что играет. Во всей фигуре его сказывалось состояние духа человека, глубоко ушедшего в свои мысли. Рука его бессознательно водила смычком, но мысли были, очевидно, далеко.
   Казалось, в сердце его происходила тяжелая душевная борьба – борьба боли со страданием. Временами чело его омрачалось, и он продолжал извлекать из инструмента самые жалобные звуки. Вдруг виолончель, как человек, терзаемый агонией, издала ужасный, раздирающий душу крик, и смычок выпал из его рук. Он плакал.
   Две крупные слезы сбежали по его щекам.
   Музыкант достал платок, отер глаза, снова положил его в карман, нагнулся, поднял смычок, положил его на струны и опять заиграл именно с того места, на котором оборвал мелодию.
   Сердце было побеждено, а дух величаво возносился над личным страданием.
   – Вот вам роман, который вы искали, дорогой поэт, он в этом бедном доме, в этом страждущем человеке и рыдающей виолончели.
   – А вы знаете этого человека?
   – Я? Нисколько! – ответил Сальватор. – Я никогда не видел его и даже не знаю, как его зовут. Но мне вовсе и не нужно знать его для того, чтобы сказать вам, что в нем олицетворяется одна из самых мрачных страниц истории человеческого сердца. Человек, который утирает слезы и снова берется за дело с такой простотой, наверно, сильный. Я могу в этом поклясться! А для того, чтобы такой человек заплакал, необходимо, чтобы страдание было невыносимо. Хотите? Войдем и попросим его рассказать нам, что его мучит.