От этого в классе я не поднимал головы, а в часы отдыха, вместо того чтобы идти с товарищами в сад, печально сидел в уголке на лестнице. В эти часы невольных размышлений тихая жизнь в Вильямс-Хаусе, наполненная любовью моих добрых родителей и Тома, являлась мне во всей своей прелести. Мое озеро, мой бриг, мишень, книги, которые меня так занимали, поездки с матушкой к больным – все это мелькало в моей памяти, и я погружался в уныние, потому что одна часть моей жизни была светлой и веселой, а другая была пока еще темна. Эти мысли тяготили меня до такой степени, что на третий день я уселся в уголке и горько заплакал. Погрузившись в глубочайшее горе, я закрыл лицо руками. Вдруг кто-то положил мне руку на плечо, я досадливо повел плечом, но воспитанник, который стоял возле меня, сказал мне с ласковым упреком:
   – Не стыдно ли, Джон, что сын такого храброго моряка, как сэр Эдвард Девис, плачет, как ребенок!
   Я вздрогнул и поднял голову, щеки мои еще были влажны от слез, но глаза уже высохли.
   – Я уже не плачу, – сказал я.
   Воспитанник, который говорил со мной, оказался мальчиком лет пятнадцати, он еще не попал в сеньоры, но из фэгов[5] уже вышел. На вид он был спокойнее и серьезнее, чем молодые люди его лет, и я с первого взгляда почувствовал к нему расположение.
   – Хорошо, – кивнул он, – ты вырастешь порядочным человеком. Меня зовут Роберт Пиль. Если тебя будут обижать и я тебе понадоблюсь, только скажи.
   – Спасибо, – произнес я.
   Роберт Пиль подал мне руку и пошел в свою комнату. Я не посмел идти за ним, но, постыдившись сидеть в углу, вышел на большой двор, где воспитанники играли. Ко мне подбежал какой-то юноша лет шестнадцати-семнадцати.
   – Что, тебя никто еще не взял в фэги? – поинтересовался он.
   – Я не знаю, что это значит, – признался я.
   – Ну, так я тебя беру, – продолжал он. – Теперь ты мой. Меня зовут Поль Вингфильд. Не забывай же имени своего господина… Пойдем со мной.
   Я пошел за ним, потому что ничего не понимал и стыдился показать, что не понимаю, притом я думал, что это какая-то игра. Поль Вингфильд продолжил начатую партию в мячи, и я стал подле него.
   – Назад, назад, – велел он.
   Я подумал, что так нужно по игре, и встал позади него. В это время мяч, брошенный сильной рукой, перелетел через Поля. Я бросился, чтобы подхватить его, но Поль закричал:
   – Не смей трогать мяч, мерзавец! Говорят тебе, не смей!
   Мяч был его, и он мог запретить мне его трогать, по моим понятиям о справедливости он был совершенно прав. Но мне казалось, что он мог бы поучтивее защищать свое право, и я пошел прочь.
   – Куда ты?! – воскликнул Поль.
   – Я ухожу.
   – Куда это ты уходишь?
   – Куда мне вздумается.
   – Как – куда вздумается?
   – Да как же? Я ведь с вами не играю, а потому могу уйти. Я думал, что вы позвали меня играть, но раз нет, так прощайте.
   – Подними и подай, – велел Поль, указывая на мяч, который укатился в самый угол двора.
   – Поднимите сами, я вам не слуга, – ответил я.
   – Погоди, вот я тебя выучу! – пригрозил Поль.
   Я обернулся в ожидании. Он, наверное, думал, что я пущусь наутек, и, по-видимому, удивился, что я не струсил. Товарищи Поля начали хохотать, он покраснел и подошел ко мне.
   – Подними и подай мне мяч, – приказал он опять.
   – А если не подам, то что?
   – Я буду бить тебя до тех пор, пока ты не поднимешь.
   – Отец всегда говорил мне, что человек, который бьет того, кто слабее его, низок. Видно, вы низкий человек, Вингфильд.
   При этих словах Поль вышел из себя и ударил меня изо всей силы кулаком по лицу. Я зашатался и чуть не упал. Я схватился за свой ножик, но мне представилось, что матушка кричит мне в ухо: «Убийца!». Тогда я вынул руку из кармана и, видя по росту противника, что мне с ним не сладить, повторил:
   – Вы низкий человек, Вингфильд.
   После этого он, верно, ударил бы меня еще больнее прежнего, но два его приятеля, Гонзер и Дорсет, схватили его за руки. Я спокойно пошел в дом.
   Из этого описания видно, что я был странным ребенком. Дело в том, что я всегда жил в окружении взрослых и оттого был, если можно так выразиться, вдвое старше по характеру, чем по летам. Получив пощечину, я вспомнил, как отец и Том говорили мне, что в таких случаях обиженный с оружием в руках требует от обидчика удовлетворения и что тот бесчестный человек, кто, получив оплеуху, не отомстит за себя. Но ни отец, ни Том не объясняли мне различий между взрослым и ребенком, и не говорили, с каких лет человек должен вступаться за свою честь. Поэтому я решил, что лишусь чести, если не потребую от Поля удовлетворения.
   Уезжая из дома и думая, что забавы в колледже будут теми же самыми, что и в Вильямс-Хаусе, я положил пистолеты в чемодан. Теперь я вынул его из-под кровати, положил пистолеты за пазуху, порох и пули – в карманы и пошел в комнату Роберта Пиля.
   Пиль сидел за книгой, но, когда я отворил дверь, он поднял голову и, взглянув на меня, вскрикнул:
   – Боже мой! Что это с тобой, Джон? Ты весь в крови!
   – Поль Вингфильд ударил меня кулаком по лицу, – сказал я, – а вы мне говорили, чтобы я пришел к вам, если меня кто-нибудь обидит.
   – Хорошо, – сказал Роберт Пиль, вставая. – Будь спокоен, Джон, я с ним разделаюсь.
   – Как вы с ним разделаетесь?
   – Разумеется. Ведь ты пришел просить меня, чтобы я отомстил ему за тебя?
   – О нет! Я пришел просить вас, чтобы вы помогли мне самому с ним разделаться, – ответил я, положив свои маленькие пистолеты на стол.
   Пиль с удивлением посмотрел на меня.
   – Скажи, ради бога, сколько тебе лет? – спросил он.
   – Скоро тринадцать.
   – Чьи же это пистолеты?
   – Мои.
   – Давно ли ты умеешь стрелять?
   – Уже года два.
   – Кто тебя учил?
   – Отец.
   – Но зачем?
   – Чтобы защищаться, когда понадобится, как, например, теперь.
   – Попадешь ли ты в эту жируэтку? [6] – спросил Роберт Пиль, указывая в окно на дракона, который, поскрипывая, вертелся на шесте шагах в двадцати пяти от нас.
   – Я думаю, что попаду.
   – Ну-ка попробуй!
   Я зарядил пистолет, прицелился и всадил пулю в голову дракону, возле самого глаза.
   – Браво! – воскликнул Пиль. – Ты не дрогнул. О, ты не трус!
   С этими словами он взял пистолеты, положил их к себе в ящик, запер и ключ спрятал в карман.
   – Теперь пойдем со мной, Джон, – сказал он.
   Я настолько доверял Роберту, что пошел за ним без слов. Он сошел во двор. Воспитанники, столпившись в кучу, пытались угадать, откуда стреляли. Роберт Пиль подошел прямо к Вингфильду.
   – Поль, – сказал он, – знаешь ли ты, откуда стреляли?
   – Нет, – ответил тот.
   – Из моей комнаты. А знаешь ли ты, кто стрелял?
   – Нет.
   – Джон Девис. А знаешь ли, куда попала пуля? Вот в эту жируэтку. Посмотри.
   Все повернулись к жируэтке и убедились, что Пиль сказал правду.
   – Ну, и что дальше? – нагло спросил Поль.
   – Дальше? А дальше то, что ты ударил Джона. Джон пришел ко мне звать меня в секунданты, потому что хотел драться с тобой на пистолетах, и, чтобы показать, что он, хоть и невелик, в состоянии попасть тебе прямо в грудь, всадил пулю в жируэтку.
   Поль побледнел.
   – Поль, – продолжал Роберт, – ты сильнее Джона, но Джон ловчее тебя. Ты ударил ребенка, не зная, что у него сердце взрослого человека, и ты за это поплатишься. Ты должен или драться с ним, или просить у него прощения.
   – Просить прощения у этого сопляка! – вскрикнул Поль.
   – Послушай, – сказал Роберт вполголоса, подходя поближе. – Если ты на это не согласен, то я сделаю тебе другое предложение. Мы с тобой одного возраста и на рапирах деремся почти одинаково, мы прикрепим свои циркули к палкам и пойдем за ограду. Я даю тебе срок до вечера: выбирай.
   В это время начались занятия, и мы разошлись.
   – В пять часов, – произнес Роберт Пиль, прощаясь со мной.
   Я сидел на занятиях с таким спокойствием, что удивил всех товарищей, а учителя и не догадывались, что у нас случилось нечто чрезвычайное. Уроки закончились, и мы опять пошли играть. Роберт Пиль тотчас подошел ко мне.
   – Вот тебе письмо от Вингфильда, он извиняется, что обидел тебя. Больше ничего ты от него требовать не можешь.
   Я взял письмо: оно, действительно, было полно извинений.
   – Теперь, – продолжал Пиль, взяв меня под руку, – я скажу тебе одну вещь, которой ты не знаешь. Я сделал то, что ты хотел, потому как Поль – дурной человек и урок от младшего пойдет ему на пользу. Но не нужно забывать, что мы не взрослые, а дети. Наши поступки не важны, слова ничего не значат, мы еще не скоро сможем занять свое место в обществе: я – лет через пять или шесть, ты – лет через девять-десять. Дети должны быть детьми и не прикидываться большими. То, что для гражданина или воина бесчестье, для нас ничего не значит. В свете вызывают друг друга на дуэль, а в школе просто дерутся. Умеешь ли ты драться на кулаках?
   – Нет.
   – Ну так я тебя научу. А пока ты не в состоянии будешь защищаться, я поколочу всякого, кто тебя обидит.
   – Благодарю вас, Роберт. Когда же вы дадите мне первый урок?
   – Завтра утром после уроков.
   Роберт сдержал свое слово. На другой день, вместо того чтобы идти играть во двор, я пошел в комнату Пиля, и он дал мне первый урок. Через месяц, благодаря моей природной предрасположенности и силе, какая у детей этих лет редко бывает, я был уже в состоянии драться с самыми большими воспитанниками. Впрочем, история моя с Вингфильдом наделала шуму, и никто не смел обижать меня.
   Я рассказал об этом происшествии подробно, потому что оно может дать верное представление о том, как мало я походил на других детей. Я получил такое необычное воспитание, что оно, конечно, сказалось и на моем характере: отец и Том всегда с таким презрением говорили при мне об опасности, что я всю свою жизнь не считал ее препятствием. Это не врожденный дар, а следствие воспитания. Отец и Том научили меня быть храбрым, как матушка – читать и писать.
   Желание, которое выразил отец в письме к доктору Ботлеру, было в точности исполнено: мне дали учителя фехтования, как другим воспитанникам гораздо старше меня, и я делал успехи в этом искусстве; что касается гимнастики, то самые трудные упражнения казались мне пустяком по сравнению с работой, которую я не раз исполнял на своем бриге. Поэтому я с первого дня делал все, что делали другие, а на второй день и такие вещи, каких другие делать были не в состоянии.
   Время шло гораздо быстрее, чем я ожидал; я был смышлен и прилежен, и, кроме крутого упрямого характера, меня не за что было порицать. Зато по письмам моей доброй матушки я понимал, что известия, которые она получала обо мне из колледжа, были как нельзя более благоприятны.
   Однако же я с нетерпением ждал каникул. По мере того как приближался день отъезда из колледжа, мои воспоминания о Вильямс-Хаусе становились все ярче. Я со дня на день ожидал Тома. Однажды утром после занятий я увидел, что у ворот остановилась наша дорожная карета. Я опрометью побежал к ней. Том вышел из нее, но не первым, а уже третьим: с ним приехали отец и матушка.
   О, какая это была счастливая минута! В жизни человека бывает несколько таких мгновений, когда он совершенно счастлив, и как ни коротки эти вспышки, а их света достаточно, чтобы любить жизнь.
   Родители пошли вместе со мной к доктору Ботлеру. При мне он не хотел хвалить меня, но дал понять, что чрезвычайно доволен их сыном. Мои добрые родители были вне себя от радости.
   Когда мы вышли оттуда, я увидел, что Роберт Пиль разговаривает с Томом, и Том был, судя по всему, в восторге от того, что Роберт ему рассказывал. Пиль пришел проститься со мной, потому что он тоже уезжал на каникулы домой. Надо сказать, что его отношение ко мне с той истории ни на минуту не изменилось. При первом удобном случае Том отвел отца в сторону; вернувшись, отец обнял меня и пробормотал: «Да, да, из него выйдет человек!» Матушка тоже хотела знать, в чем дело, но отец намекнул ей, чтобы она подождала – после все узнает. По нежности, с которой она вечером меня обнимала, я чувствовал, что сэр Эдвард сдержал слово.
   Родители предлагали мне съездить на неделю в Лондон, но мне так хотелось поскорее увидеть Вильямс-Хаус, что я просил их ехать прямо в Дербишир. Желание мое было исполнено, и мы на другой же день пустились в путь. Не могу выразить, какое сильное впечатление произвели на меня после этой первой разлуки вещи, знакомые мне с младенчества: цепь холмов, отделяющая Чешир от Ливерпуля; тополевая аллея, ведущая к нашему поместью, в которой каждое дерево, колеблемое ветром, казалось, приветствовало меня; дворовая собака, которая чуть не оборвала цепь, бросившись из конуры, чтобы приласкаться ко мне; миссис Денисон, которая спросила меня по-ирландски, не забыл ли я ее; мой птичник, по-прежнему заполненный добровольными пленниками; добрый Сандерс, который вышел навстречу своему молодому господину. Я обрадовался даже доктору и Робинсону, хотя прежде не выносил их за то, что, как я уже говорил, меня посылали спать, как только они приходили.
   В поместье все было по-прежнему. Каждая вещь стояла на своем месте, отцовское кресло – у камина, кресло матери – у окна, ломберный стол – в углу, справа от дверей. Каждый во время моего отсутствия продолжал вести жизнь спокойную и счастливую, которая должна была по гладкой и ровной дороге привести его прямо к могиле. Один только я изменил путь и доверчивым взором обозревал новые горизонты.
   Прежде всего я отправился к озеру. Отец и Том остались позади, а я пустился со всех ног, чтобы поскорее увидеть мой бесценный бриг. Он по-прежнему плавно покачивался на старом месте, прекрасный флаг его развевался по ветру, шлюпка стояла у причала в бухте. Я лег в высокую траву и заплакал от радости.
   Когда подошли отец и Том, мы сели в шлюпку и поплыли к бригу. Палуба была накануне вычищена и натерта воском: ясно, что меня ждали в моем водяном дворце. Том зарядил пушку и выстрелил. Это был призывный сигнал экипажу. Минут через десять все наши шестеро матросов были уже на борту. Теории судоходства я не забыл, а упражнения в гимнастике сделали меня еще сильнее физически. Отец и радовался, и боялся, видя мою ловкость и проворство, Том хлопал в ладоши, матушка, которая тоже пришла и смотрела на нас с берега, беспрестанно отворачивалась.
   Позвонили к обеду. По случаю моего приезда в доме собрались все наши знакомые. Доктор и Робинсон ждали нас на крыльце. Оба расспрашивали меня о моих занятиях и были очень довольны тем, что за год я многому научился. После обеда мы с Томом пошли стрелять, а вечер я провел с матушкой. С самых первых дней жизнь моя дома приняла прежнее течение, я везде находил свои старые места, и через неделю год, проведенный в школе, казался мне уже сном.
   О, прекрасные, светлые дни юности! Как быстро они проходят и какие неизгладимые воспоминания оставляют на всю жизнь! Сколько важных событий, случившихся впоследствии, совершенно изгладились из моей памяти, а между тем я помню все подробности каникул и времени, проведенного в школе, дней, наполненных трудами, дружбой, забавами и любовью, дней, в которые мы думаем, что и вся жизнь должна быть такой.
   Пять лет, которые я провел в школе, пронеслись как один день, а когда я оглядываюсь назад, мне кажется, будто они были озарены совсем не тем солнцем, как последующие годы. Какие несчастья ни пережил я впоследствии, я благодарю Бога за мои юношеские лета. Я был счастливым ребенком.
   Мне шел уже семнадцатый год. В конце августа родители, по обыкновению, приехали за мной, но в этот раз они объявили, что я навсегда должен проститься с колледжем. Прежде я мечтал об этой минуте, а тут испугался. Я простился с доктором и товарищами, с которыми, впрочем, никогда особенно не дружил. Единственным моим приятелем был Роберт Пиль, но он уже год назад перешел из нашего колледжа в Оксфордский университет.
   Вернувшись в Вильямс-Хаус, я принялся за прежние занятия, но на этот раз родители как будто отошли от них; даже Том, хотя он и не отставал от меня, по-видимому, лишился прежней своей веселости. Я не понимал, что все это значит, но однажды утром, когда мы пили чай, Джордж принес пакет, запечатанный большой красной печатью с британским гербом. Матушка поставила на стол чашку, которую уже поднесла было ко рту. Отец взял письмо, пробормотав: «Ага!», как делал обыкновенно, когда в нем боролись противоположные чувства, потом покрутил его в руках и, не решаясь распечатать, сказал мне:
   – Возьми, Джон, это тебя касается.
   Я распечатал пакет и нашел в нем патент на чин мичмана с назначением на стоящий в Плимуте корабль «Трезубец» под командованием капитана Стенбау. Наступила, наконец, давно ожидаемая минута! Но, когда я увидел, что матушка отвернулась, чтобы скрыть свои слезы, когда услышал, что отец насвистывает «Правь, Британия», когда сам Том сказал мне голосом, который, вопреки всем его усилиям, был не слишком тверд: «Ну, ваша милость, теперь уже и взаправду», – я был так потрясен, что выронил пакет и, бросившись к ногам матушки, со слезами схватил ее руку.
   Отец поднял пакет, перечитал содержание письма раза три или четыре, потом, когда ему показалось, что мы уже довольно предавались нежным чувствам, которые он и сам в душе испытывал, но называл слабостью, он встал, кашлянул, прошелся раза три по комнате, покачал головой и сказал, остановившись напротив меня:
   – Полно, Джон, ты уже не ребенок.
   При этих словах я почувствовал, что руки матушки теснее обвили мою шею, как будто противясь неизбежной разлуке, и я продолжал стоять на коленях перед ней. С минуту все молчали. Потом я высвободился из рук матери и встал.
   – Когда ему нужно ехать? – спросила она.
   – Тринадцатого сентября он должен быть на корабле. Сегодня первое, шесть дней мы еще пробудем здесь, а седьмого пустимся в дорогу.
   – А я с вами поеду? – робко осведомилась матушка.
   – О, да! – воскликнул я. – Я хочу расстаться с вами как можно позже.
   – Спасибо тебе, мой милый, мой добрый Джон, – проговорила матушка с невыразимой признательностью, – твои слова – награда для меня.
   В назначенный день мы отправились в путь все вместе: отец, матушка, Том и я.

Глава VIII

   Чтобы выехать из Вильямс-Хауса как можно позже, отец отвел на дорогу только шесть дней, и потому мы оставили Лондон слева и поехали в Плимут прямо через графства Варвик, Глостер и Соммерсет. Утром пятого дня мы были уже в Девоншире, а часов в пять вечера – у подножия горы Эджком, лежащей к западу от плимутской бухты. Отец предложил нам пойти пешком, сказав кучеру, где мы остановимся; карета поехала по дороге, а мы двинулись по тропинке, чтобы взобраться на самую вершину горы.
   Я вел отца, матушка шла сзади, опираясь на руку Тома. Я шел медленно, обуреваемый печальными мыслями, устремив взор на развалившуюся башню, которая как будто вырастала по мере нашего приближения, как вдруг, опустив взгляд, я вскрикнул от удивления и восторга. Передо мной простиралось море.
   Море в своей неизмеримости и бесконечности – вечное зеркало, которое ничто не может ни разбить, ни помрачить, неприкосновенная стихия, которая с самого создания мира остается неизменной, между тем как земля, старея, подобно человеку, покрывается попеременно цветущими нивами, пустынями, городами и руинами. Я видел море впервые в жизни, и оно, подобно кокетке, явилось мне во всей своей красоте: будто трепеща от любви, оно вздымало золотистые волны к солнцу, которое клонилось к горизонту.
   Я замер в безмолвном созерцании, потом от целого, которое поразило меня, перешел к рассматриванию деталей. Хотя с того места, где мы находились, море казалось спокойным и гладким, как зеркало, однако неширокая полоса пены, закипавшей у берега, то набегая на него, то отступая, обличала могущественное и вечное дыхание старого океана.
   Перед нами была бухта, образованная двумя мысами, чуть левее лежал остров Святого Николая, наконец, под нашими ногами раскинулся порт Плимут, ощетинившийся тысячами мачт, которые казались лесом без листвы. Между тем в бухте курсировали бесчисленные корабли, покидая порт и возвращаясь к суше, с ее шумной жизнью, бесконечным движением и несмолкающим гулом, ударами молота и матросскими песнями, звуки которых ветер доносил до нас вместе с ароматным морским воздухом.
   Мы все замерли, и у каждого на лице отразились чувства, волновавшие душу: отец и Том радовались этой долгожданной встрече с предметом своей страсти, я дивился новому знакомству, а матушка испугалась, будто увидев неприятеля. Потом, спустя несколько минут безмолвного созерцания, отец стал искать в гавани, ясно видной с горы, корабль, которому предстояло разлучить нас. С зоркостью моряка, узнающего судно среди тысяч других, как пастух овцу в целом стаде, он тотчас обнаружил «Трезубец», прекрасный семидесятичетырехпушечный корабль, который величественно покачивался на якоре под королевским флагом, гордо выставив тройной ряд орудий по бортам.
   Командиром этого корабля был капитан Стенбау, старый моряк и сослуживец отца. На другой день, когда мы взошли на корабль, батюшку приняли как старинного приятеля и как старшего по чину. Капитан Стенбау пригласил родителей и меня к обеду, а Том попросил позволения обедать с матросами, чему те были очень рады, потому что получили по этому случаю двойную порцию вина и порцию рома. Таким образом, мое прибытие на «Трезубец» стало настоящим праздником, и я, согласно верованиям древних римлян, начинал морскую службу, сопровождаемый счастливыми предзнаменованиями.
   Вечером капитан Стенбау, видя слезы, которые, вопреки усилиям матушки, катились из ее глаз, позволил мне провести еще и эту ночь с моими родными, с условием, что на другой день в десять часов я непременно буду на корабле. В подобных обстоятельствах несколько минут кажутся целой вечностью; матушка благодарила капитана с такой признательностью, будто каждая минута, которую он даровал ей, была драгоценностью.
   Наутро, в девять часов, мы отправились в порт. Шлюпка с «Трезубца» уже ждала меня, потому что ночью новый губернатор, которого мы должны были доставить в Гибралтар, прибыл и привез приказ выйти в море первого октября.
   Страшная минута наступила, но матушка перенесла ее гораздо лучше, чем мы ожидали. Что касается отца и Тома, то они поначалу крепились, но в минуту разлуки эти люди, которые, может быть, за всю свою жизнь не проронили ни слезинки, все же пустили слезу. Я видел, что пора заканчивать эту тягостную сцену, и, прижав матушку в последний раз к своему сердцу, соскочил в шлюпку; она тотчас понеслась к кораблю. Оказавшись на палубе, я сделал прощальный жест рукой, матушка махнула мне платком, и я пошел к капитану, который приказал, чтобы я явился к нему с докладом, как только ступлю на борт.
 
 
   Он был в своей каюте с одним из офицеров, и оба внимательно изучали карту Плимута и окрестностей, на которой с удивительной точностью изображены были все дороги, деревни, рощи и даже кусты. Капитан поднял голову.
   – А, это вы, – сказал он с ласковой улыбкой, – я вас ждал.
   – Господин капитан, я так счастлив, что могу быть вам полезен в первый же день службы!
   – Подойдите сюда и взгляните.
   Я приблизился и стал рассматривать карту.
   – Видите ли вы эту деревню?
   – Вальсмоут?
   – Да. Как вы думаете, насколько она удалена от берега?
   – Судя по масштабу, должно быть, милях в восьми, не меньше.
   – Действительно так. Вы, вероятно, знаете эту деревню?
   – Увы, я даже не слышал о ней.
   – Однако, сверяясь с этой подробной картой, вы дойдете до нее, не заблудившись?
   – О, конечно!
   – Это нам и нужно. Будьте готовы к шести часам. Перед отправкой Борк скажет вам остальное.
   – Слушаюсь, капитан.
   Я поклонился ему и лейтенанту и вышел на палубу. Прежде всего я взглянул в ту сторону, где оставил все, что мне было дорого. Город жил своей обычной жизнью, а те, кого я искал, уже исчезли. Итак, я оставил на берегу часть своего существования. Это была моя золотая юность, проведенная среди цветущих лугов, согретая теплым весенним солнцем, озаренная любовью близких. Но все осталось позади – начиналась другая, неведомая мне жизнь.
   Прислонившись к мачте, я стоял, погруженный в печальные размышления, как вдруг кто-то слегка ударил меня по плечу. Это был один из моих новых товарищей, юноша лет семнадцати-восемнадцати, который, однако, служил на корабле уже три года. Я поклонился, он ответил на мое приветствие с обычной вежливостью английских морских офицеров, а потом сказал с полунасмешливой улыбкой:
   – Мистер Джон, капитан поручил мне показать вам корабль от брам-стеньги[7] большой мачты до порохового погреба. Поскольку вам, вероятно, придется пробыть на «Трезубце» несколько лет, то, думаю, вы будете рады познакомиться с ним поближе.
   – Хотя «Трезубец», полагаю, такой же, как и все семидесятичетырехпушечные корабли, и оснащение его ничем не отличается от других, однако я буду очень рад осмотреть его вместе с вами и надеюсь, что мы не расстанемся, пока я буду служить на «Трезубце». Вам известно мое имя, теперь позвольте мне спросить, как зовут вас, чтобы знать, кому я обязан первым, столь ценным для меня, уроком.