Вероятно, король был слишком добр для того, чтобы приказать без причины отрубить голову знакомому ему человеку; вместе с тем, этот добряк не отказывал в выдаче приказа о заточении без суда и следствия отцу, что хотел посадить в тюрьму сына; жене, что просила посадить мужа; католику, что добивался заключения протестанта.
   Только г-н де Сен-Флорантен выдал 50 000 таких приказов о заточении в Бастилию. Не подумайте, что я ошибаюсь на три нуля, два или даже один и хочу сказать 50, 500 или 5 000. Нет, ошибки нет, именно 50 000! Но и при этом короле, таком добром, что он не приказал отрубить голову Кенэ, и при его сыне, еще более добром, один человек, то есть создание, подверженное ошибкам и страстям, распоряжается свободой — бесценным даром, которым Бог наделил человека, — отправляя пятьдесят тысяч своих ближних в Бастилию.
   Я всегда содрогался, подобно г-ну Кенэ, думая об этом кошмаре и о том, что комендантом Бастилии был сын де Ла Врийера, внук де Шатонёфа; эти трое, так же как монархи по божественному праву наследуют трон, сменяли ДРУГ друга во главе тюремного ведомства: Бастилия была их семейной вотчиной.
   В Венеции были свинцовые кровли и колодцы; в Бастилии имелись карцеры, откуда заключенные выходили, если вообще выходили, без носа и ушей: их отгрызали крысы.
   Но из Бастилии редко выходили на свободу. Попав в страшную крепость, человек, за кем захлопывалась тюремная дверь, оказывался не мертвецом, а — это гораздо ужаснее! — навеки забытым. Ваш лучший друг, ваш брат, ваш сын не смели о вас вспоминать, страшась, как бы их тоже не отправили в Бастилию.
   В Бастилии люди переставали быть людьми, становясь номерами. Если узник заболевал, его исповедовали иезуиты; если умирал — они же хоронили его под вымышленным именем. Когда попытались узнать имя Железной маски, оказалось, что его звали Марчиали.
   Нет, король не рубил голов: для этого он был слишком добр — он просто забывал о людях.
   Вместо того чтобы умереть в одну минуту, в Бастилии агонизировали тридцать лет.
   При Людовике XVI режим во всех тюрьмах смягчился, а в Бастилии, наоборот, ужесточился; при других королях в тюрьме забили окна, решетки и засовы стали вдвое крепче, ну а при Людовике XVI уничтожили сад и место прогулок вокруг башен. Конечно, их уничтожал не лично Людовик XVI, но он позволил это сделать, что абсолютно то же самое.
   Поэтому обратите внимание на одно очень странное противоречие! В царствование Людовика XVI, когда Бастилия процветает и туда каждый день отправляют заключенных, вместе с тем увенчивают лаврами г-жу Легро, награждая ее премией добродетели за то, что она добилась освобождения Латюда.
   Но, спрашивается, какой же премии должны быть удостоены Людовик XV и г-жа де Помпадур, засадившие Латюда в Бастилию?
   Позорного столба истории!
   Увы, месть народов поздно настигает монархов, если вообще настигает.
   Мы уже писали, что не Людовик XVI лишил узников сада и места прогулок вокруг башен. Это сделал пресловутый, всеми ненавидимый де Лонэ, обещавший взорвать Бастилию.
   В Бастилии все должности — от коменданта до простых надзирателей — покупались; все места, кроме камер узников, были доходными.
   Комендант Бастилии получал шестьдесят тысяч ливров жалованья. А де Лонэ воровством добывал себе сто двадцать тысяч ливров в год, отбирая у заключенных дрова, чтобы отапливать свое жилище, и лишая их пищи, чтобы самому неплохо кормиться. Де Лонэ имел право беспошлинно ввозить в год сто бочек вина. Он продавал свое право трактирщику; тот выплачивал коменданту половину стоимости вина и поставлял в тюрьму вместо приличного вина жалкое пойло.
   Господин де Лонэ имел любовниц, но был слишком скуп, чтобы им платить. Он приводил их к своим богатым заключенным; те с ними расплачивались, и сам он, офицер короля, кавалер ордена Святого Людовика, безвозмездно пользовался услугами дам.
   Мы упоминали о саде в Бастилии, отнятом у заключенных. Это была горсточка земли, насыпанной на бастионе. Какой-то торговец цветами платил де Лонэ за эту землю сто франков в год, и за сто франков в год этот мерзавец лишал узников глотка свежего воздуха, что был для них жизнью, отнимал крохи дневного света, что еще отделял их от могильной тьмы.
   Этот человек, кому тюрьма заменяла сердце, прекрасно чувствовал, что взятия Бастилии ему не пережить. Он заложил в подземелье, расположенное в центре крепости, сто тридцать пять бочек с порохом. При взрыве взлетевшая на воздух Бастилия сотрясла бы Париж, город был бы погребен под ее обломками. Де Лонэ поднес зажженный факел к запальному труту; служитель-инвалид схватил его за руку, два унтер-офицера направили на него штыки; де Лонэ схватил нож, но его вырвали у коменданта из рук.
   Тогда он потребовал, чтобы его выпустили из Бастилии с воинскими почестями, но получил категорический отказ.
   — По крайней мере, пусть гарантируют мне жизнь, — настаивал он.
   Двое из победителей Бастилии, Юлен и Эли, от имени осаждавших крепость дали слово.
   Юлен, богатырь ростом и силой, был часовщик из Женевы. Вероятно, его руки были слишком грубы для того, чтобы возиться со множеством крохотных деталей, составляющих часовой механизм; он пошел в услужение, продвинулся там и стал у маркиза де Конфлана слугой в охотничьей ливрее, ездившим на запятках кареты. Когда он получил эту должность, его облачили в какую-то причудливую, но великолепную венгерку; народ принимал его за генерала или, по крайней мере, за высшего офицера. Но под ливреей билось благородное сердце; Юлен стал, как мы знаем, одним из тех, кто взял Бастилию.
   Эли был офицер, выслужившийся из рядовых. Служил он в знаменитом драгунском полку королевы. Сначала он вышел из дома с ружьем в руках, но в штатском; народ, видя Эли в этом костюме, не решался последовать за ним; тогда Эли вернулся домой, облачился в мундир сержанта, и люди перестали сомневаться.
   Марсо, один из самых безупречных героев Революции — его, склоненного над трупом Борепера, мы снова увидим в Вердене, — получил боевое крещение под началом Эли и ворвался в Бастилию среди первых.
   Итак, Юлен и Эли от имени осаждающих обещали коменданту сохранить ему жизнь. Надо было доставить его в ратушу, где образовалось некое подобие временной власти. Если бы де Лонэ задержали в крепости еще минут на десять, толпа растерзала бы его на месте.
   Пока народ упорно набрасывался на гранитные плиты и дубовые ворота, разбивал каменные фигуры двух рабов, поддерживавших циферблат настенных тюремных часов, и высаживал двери камер, освобождая узников, Эли и Юлен увели де Лонэ, прикрывая его своими телами.
   Но уже в воротах коменданта опознали. Он шел с обнаженной головой; Юлен, рискуя подвергнуться нападению толпы, надвинул ему на голову свою шляпу.
   На улице Сент-Антуан пришлось выдержать настоящее сражение. Все жители этого рабочего предместья (у них тогда не было той славы, какую они завоевали в 92-м году и сохранили до сих пор), обитатели кварталов Сен-Поль и Кюльтюр-Сент-Катрин, знали пленника в лицо.
   Издалека подошли люди, не принимавшие участия в штурме; эти, более трусливые, оказались, как водится, самыми жестокими. Они хотели перебить пленных.
   Из трех несчастных, которых конвоировали победители, одного убили на улице Турнель, второго прикончили на набережной; оставался де Лонэ, защищаемый Юленом и Эли.
   Эли — он был менее силен, чем Юлен, — увлек за собой людской поток. Юлен остался один; он хотел сдержать слово. Даже Геркулесу пришлось бы отказаться от этого.
   Под аркадой Сен-Жан он едва не потерял своего подзащитного, но сверхчеловеческим усилием рассек толпу и вновь оказался рядом с ним. Он все-таки сумел довести де Лонэ до первой ступеньки крыльца, но споткнулся; дважды его сбивали с ног, но оба раза он поднимался; когда Юлен упал в третий раз, де Лонэ исчез. Оглядываясь во все стороны, Юлен искал его в разгоряченной, громко орущей толпе и… нашел: голова де Лонэ была насажена на пику.
   Эту голову Юлен и хотел спасти, рискуя собственной.
   Тем временем толпа освободила узников Бастилии. Их было девять.
   Один из них, увидев, как рушится дверь темницы, подумал, что пришли его убивать. Схватив скамью, он решил защищаться, но ему кричали:
   — Свобода! Ты свободен! Свободен!
   Совершенно растерянный, он переходил из рук в руки; узника чуть не задушили в объятиях.
   Другой, с болезненно-бледным лицом и неподвижными глазами, стоял и ждал; длинная белоснежная борода доходила ему до пояса. Узника легко было принять за привидение. Победители объявили, что он свободен.
   Но узник, ничего не соображая, спросил:
   — Как здоровье короля Людовика Пятнадцатого?
   Людовик XV умер пятнадцать лет тому назад. Сколько же времени заключенный провел в Бастилии? Ему задали этот вопрос.
   — Не знаю, — ответил он.
   — Кто вы?
   — Я первый в необъятности.
   Он сошел с ума.
   Под лестницей, в углублении, похожем на могилу, обнаружили два скелета. Кто они? Или, вернее, кем были? Узнать это так и не удалось. Дюжина рабочих благоговейно унесла на носилках останки несчастных и погребла их в приходе Сен-Поль.
   Все жаждали видеть Бастилию; на всеобщее обозрение выставили лестницу Латюда — это необыкновенное чудо терпения, труда и изобретательности.
   Целый месяц в этом древнем логове королей толпился народ; люди не верили, что смогут осмотреть до конца тюрьму.
   Посетителям слышались стенания, вздохи; прошел слух, будто в Бастилии есть подземелья, о существовании которых было известно одному коменданту: там страдальцы-узники медленно умирали от голода. Эти стенания и вздохи были эхом вздохов и стонов прошедших четырех веков.
* * *
   Снести старую крепость поручили городскому архитектору гражданину Паллуа. Из ее самых неповрежденных камней он построил восемьдесят шесть моделей Бастилии, которые разослал в восемьдесят шесть департаментов.
   Остальные камни пошли на сооружение моста Революции, напротив которого Людовику XVI отрубили голову.

IX. ПОСЛЕДНЯЯ ОХОТА ГЕРЦОГА ЭНГИЕНСКОГО

   Слухи о неведомых подземельях, о забытых узниках долго будоражили Париж. У Парижа словно гора с плеч свалилась, а город никак не мог привыкнуть к этой легкости.
   Потом сострадание сменилось страхом. Действительно ли удалось окончательно избежать катастрофы, которой де Лонэ угрожал парижанам? Поговаривали, будто из подземелий Бастилии ведут ходы в подвалы Венсенского замка, что через эти подземные ходы заложили запасы пороха под все предместье Сент-Антуан и оно как-нибудь утром сможет взлететь на воздух.
   В этих слухах было и нечто хорошее: они отвлекали умы от надвигающегося голода. Немногие поля — их еще надеялись убрать в окрестностях Парижа — вытоптали полки, призванные на помощь королю.
   Фуллон заявил:
   — Если у французов нет хлеба, пусть едят сено: мои лошади жрут его вовсю!
   Как бы там ни было, Фуллон искупил эту свою фразу смертью. Его голову, набив рот сеном, таскали по Парижу на острие пики. Но, увы, народу грозило, что у него не останется даже того крайнего средства от голода, какое рекомендовал Фуллон.
   Из Парижа страх перекинулся на провинцию.
   Фуллон, как утверждали, изрек еще и такую кощунственную фразу:
   — Надо выкосить Францию!
   Повсюду ползли слухи, что по ночам собираются шайки разбойников и выкашивают недозревшие хлеба; в ночной тьме люди видели, как разбойники предаются своему нечестивому делу.
   Мэрия Суасона прислала в Национальное собрание паническое письмо: в нем сообщалось, что в окрестностях, примерно в десяти местах, скошены все хлеба, а жнецы смерти объединились и движутся на город. Суасон молил о помощи.
   Послали тысячу солдат; делая в день по двенадцать льё, в три перехода они добрались до города, но обнаружить там разбойников не смогли. Все равно люди верили в их существование, ибо видели десять, двадцать, сто разбойников. Среди этих упорных, хотя и ложных новостей распространилась одна, оказавшаяся вполне правдивой.
   Некий сеньор во Франш-Конте, прослышав, что де Лонэ хотел взорвать Бастилию, решил по мере своих сил осуществить то, что не удалось сделать пособнику короля. Он объявил, что в честь взятия Бастилии даст торжественный обед, куда пригласил всех: буржуа, крестьян, рабочих, ремесленников, солдат.
   В те голодные времена, когда одна-две унции хлеба в день составляли пропитание множества несчастных, добрый обед был общественным благодеянием. На приглашение сеньора откликнулось примерно человек пятьсот; в разгар праздника взорвалась мина, усеяв равнину на пол-льё вокруг окровавленными руками и ногами.
   Этого дворянина звали Мемме де Кэнси; он затем пробрался в Швейцарию и избежал наказания. Позднее он вернулся во Францию и, поскольку был членом парламента, подал туда жалобу и его оправдали.
   Но между народом и дворянством разверзлась пропасть. Несчастного графа де Ан — тот был абсолютно неспособен на такие злодеяния — обвинили в том, будто он заодно с г-ном Мемме де Кэнси.
   Спустя несколько дней после взрыва мины граф оказался в Нёвиль-лё-Поне; его стали оскорблять простолюдины, обвиняя в том, будто он сказал, что при случае поступит так же, как и г-н Мемме де Кэнси. Граф едва успел вскочить на коня и умчаться во весь опор.
   Позднее, когда он спускался вниз из Даммартен-ла-Планшетта, именно человек из Нёвиль-лё-Пона первым выстрелил в него.
   У нас, как и повсюду, тоже царил страх. Однажды утром мой дядя, к великому его удивлению, узрел курьера, привезшего депешу о том, что особы королевского двора завтра приедут на охоту.
   Они не появлялись в наших краях два года.
   Это случилось 18 июля, через четыре дня после взятия Бастилии. На рассвете 19 июля приехала прислуга; как обычно, поставили шатер.
   В восемь часов явились знатные охотники: принц де Конде и герцог Энгиенский, г-н де Водрёй и г-н де Брольи. Все четверо прибыли в одной карете. Их приезд тем сильнее удивил моего дядю, что в это время года не охотились: из-за слишком густой листвы в лесу стрелять было трудно.
   Принц де Конде пояснил, что ему хотелось бы подстрелить косулю, а здесь он проездом: король, в предвидении возможной войны, поручил ему посетить Верден и проверить состояние крепостных стен города.
   Поэтому курьера отправили в Клермон заказать смену лошадей и распорядились, чтобы к пяти часам вечера они были запряжены в две дорожные кареты. Ничего удивительного во всем этом не было.
   Вельможи вспомнили о прекрасных охотах, коим предавались в Аргоннском лесу, и, хотя сейчас и не был сезон, пожелали устроить еще одну — ведь они же хозяева жизни.
   Герцог Энгиенский просил меня сопровождать его. В тот день я распрощался со всеми уроками и, взяв подаренное им ружье, отправился вместе с ним на охоту.
   Герцогу тогда исполнилось всего восемнадцать лет; следовательно, он был ненамного старше меня, и этому равенству в возрасте я, вероятно, был обязан его благожелательным отношением ко мне. Я обратил внимание, что герцог, хотя и был приветлив как всегда, выглядел очень грустным.
   Он нашел, что я возмужал, и, кроме того, заинтересовался некоторыми подробностями моего воспитания, так как я стал изъясняться с большей легкостью, иногда даже не без изящества.
   Я ему рассказал, почему «Эмиль» Жан Жака лег в основу моего воспитания и в чем оно заключается.
   Когда я упомянул о г-не Друэ, он осведомился, не содержатель ли это почты из Сент-Мену. И, получив утвердительный ответ, заметил:
   — Он слывет пылким патриотом.
   Я пояснил, что в наших краях именно от г-на Друэ узнали о взятии Бастилии.
   В этот момент вспугнули косулю, и по лаю собак я угадал, что она пробежит совсем близко от нас.
   — Монсеньер, приготовьтесь, сейчас мимо побежит косуля, — сказал я.
   И действительно, через две секунды косуля перебежала дорогу шагах в тридцати от герцога.
   Но он даже не вскинул к плечу ружья; казалось, он ее совсем не заметил и озабочен чем-то большим, нежели охота. Потом он стал расспрашивать о том, как в наших краях настроены дворянство и народ.
   Я сказал, что народ очень любит короля (это была правда), но к дворянству простые люди питают глубокую ненависть (это тоже было правдой).
   Он сел и вытер носовым платком вспотевший лоб: совершенно ясно, что пот выступил от волнения, а не от усталости.
   Я с удивлением смотрел на него.
   — Простите, господин герцог, — обратился я к нему, — но я слышал, как его высочество принц де Конде говорил, будто вы едете инспектировать Верден, потому что нам, вероятно, предстоит воевать.
   Он пристально смотрел на меня, желая понять, к чему я клоню.
   — Простите мой вопрос, господин герцог, но возможна ли война? — повторил я.
   — Весьма вероятна, — ответил он, не сводя с меня глаз. — Но почему ты меня об этом спрашиваешь?
   — Потому что в случае войны я медлить не стану.
   — Понятно, ты же говорил мне, что учишься фехтовать и снимать планы. Значит, если будет война, ты пойдешь добровольцем?
   — Если Франция окажется в опасности, да. Если начнется война, каждый, кто способен держать ружье, должен устремиться на защиту нации.
   — А ты способен не только держать, но и с честью носить ружье?
   — Конечно, монсеньер, — улыбнулся я. — Благодаря прекрасному подарку вашего высочества я научился стрелять довольно прилично, и, попадись мне на мушку пруссак или австриец, им, по-моему, придется пережить неприятные минуты.
   — Ты думаешь?
   — Конечно! Я в этом уверен. Пруссак или австриец будут покрупнее вон того вяхиря… Сейчас вы сами убедитесь.
   И я показал герцогу вяхиря, устроившегося на сухой ветке на макушке дуба, шагах в трехстах от нас.
   — Ты с ума сошел! — воскликнул герцог. — Эта птица в три раза дальше, чем достигает выстрел из ружья.
   — Если стрелять дробью, монсеньер, а не пулями.
   — Твое ружье заряжено пулей?
   — Да, ваша светлость, теперь я стреляю только пулями.
   — И считаешь, что подстрелишь голубя?
   — Уверен.
   Я сгорал от желания доказать герцогу, что подаренное им ружье попало в надежные руки, и прицелился с величайшим старанием. Герцог, желая взглянуть, сдержу ли я свое обещание, приподнялся, облокотившись на руку и на одно колено. Прозвучал выстрел — птица камнем рухнула вниз.
   Герцог хотел было встать и подойти к ней.
   — Не беспокойтесь, монсеньер, — остановил я его, — я сам схожу за ней. Я пошел за вяхирем и принес его герцогу. Голубь был прострелен навылет.
   — Ты прав, — сказал принц с каким-то странным выражением лица, — будь это пруссак или австриец, ты не промахнулся бы. Ну, пойдем, Рене, продолжим охоту.
   С этой минуты герцог больше не проронил ни слова и, казалось, задумался еще глубже.
   В четыре часа мы вернулись в хижину папаши Дешарма. Вельможи отобедали в шатре. В пять часов из Клермона пригнали лошадей и впрягли их в карету. Господа, оставив, по обыкновению, двадцать пять луидоров для лесных сторожей, сели в экипаж. Герцог Энгиенский подошел ко мне и сказал:
   — Рене, я очень хотел бы чем-нибудь тебе помочь, ибо ты мне нравишься. Но с такими мыслями, какие ты мне высказал сегодня, ты не нуждаешься в покровителе и сам пробьешь себе дорогу в жизни. Впрочем, в тот день, когда я смогу быть тебе полезным, мое покровительство, вероятно, будет недорого стоить, — со вздохом прибавил он. — Во всяком случае, надеюсь, что ты, как бы ни сложилась жизнь, всегда будешь вспоминать обо мне с удовольствием.
   — И с благодарностью, монсеньер, — ответил я, склонившись в поклоне.
   — Этого я от тебя не требую. Прощай, мой милый! Меня поразил тон, каким герцог произнес слово «прощай».
   — Разве ваше высочество не будет проезжать здесь обратно? — спросил я.
   — Вероятно, нет, — сказал он. — Нам предстоит долгая поездка по границам, и, Бог знает, выпадет ли мне когда-нибудь счастье снова вернуться на охоту в этот прекрасный лес!
   — Что ты там мешкаешь, Анри? — спросил принц де Конде.
   — Ничего, отец, — откликнулся герцог, — я просто говорю с этим парнем. И, в последний раз махнув мне рукой, он занял место в карете рядом с отцом.
   Лошади умчались галопом.
   С тяжелым сердцем стоял я на том месте, где со мной беседовал герцог. Меня словно охватило предчувствие тех страшных обстоятельств, при которых мне снова довелось с ним встретиться.
   На следующее утро, когда я брал у Бертрана урок фехтования на саблях, приехал г-н Друэ; я собрался было повесить саблю на стену.
   — Я тебе мешать не буду, — сказал он, — а займу место Бертрана. Я не прочь узнать, насколько ты силен.
   — Помилуйте, господин Жан Батист! — возразил я. — Я ни за что не посмею драться с вами.
   — Не упрямься! Становись в позицию — и смелее в бой! Я занял боевую стойку, но ограничивался защитой.
   — Эй, ты что делаешь? — кричал Бертран, ревниво жаждущий показать все мои таланты. — Не стой, как пень, нападай! Наноси удары справа, прямые по руке!
   — По-моему, малыш меня бережет, Бог меня прости, — рассмеялся г-н Друэ.
   — Рене, если через минуту ты не нанесешь господину Друэ три укола, твоей ноги больше не будет в моем доме и можешь искать кого угодно, чтобы брать у него уроки, понял? — пригрозил мне Бертран.
   — Рене, если ты будешь меня щадить, заявляю тебе, что сочту это оскорблением и поссорюсь с тобой, — предупредил меня г-н Друэ.
   И, сказав это, молниеносно нанес мне такой сильный удар по руке, что я едва не выронил из рук саблю.
   — Значит, господин Друэ, вам угодно драться со мной всерьез? — спросил я.
   — Угодно, черт возьми, угодно! Вперед, сражайся от души!
   — Рене, не посрами учителя, — попросил Бертран.
   Я воспользовался его уроками. Показав всю свою ловкость, силу и проворство, я меньше чем за минуту нанес г-ну Друэ три укола.
   Бертран кричал «Браво!», но г-н Друэ кричал «Браво!» еще громче.
   — Прекрасно! — воскликнул он. — Одно удовольствие учить такого молодца, умеющего пользоваться данными ему уроками.
   Потом, повернувшись к Бертрану, он сказал:
   — Теперь поговорим о том, что привело меня к тебе. Я хотел незаметно удалиться.
   — Постой! Ты нам не помешаешь, — обратился он ко мне. — Раз ты один из нас, тебе полезно послушать, что я сейчас скажу Бертрану.
   Как и Париж, все города нашей провинции создавали отряды национальной гвардии. Пример подал Шалон, Сент-Мену последовал за ним. Господин Друэ стал командиром отряда; он приехал просить Бертрана быть его заместителем и выяснить, сколько людей Илет может направить в гвардию.
   Создание отрядов национальной гвардии было вызвано в основном слухами о грабежах, известиями о скошенных недозрелых хлебах; за неделю вооружилась вся Франция. Ежедневно в Национальное собрание прибывало с десяток курьеров; все это не пугало Собрание, ведь в его распоряжении оказывалось более миллиона вооруженных людей.
   Друэ и Бертран обошли деревню Илет, завербовав двадцать человек.
   Егеря Аргоннского леса создали отдельный отряд. Они сформировали некое подобие бригады и командиром назначили папашу Дешарма.
   Я пожелал войти во взвод г-на Бертрана, то есть служить в роте г-на Друэ. Тот подвез меня до хижины папаши Дешарма. По дороге он расспрашивал меня о вчерашнем визите охотников.
   — Почему же я не видел, как вельможи едут обратно? — спросил г-н Друэ.
   — Потому что они поехали в Верден, — объяснил я. — Тогда почему они не взяли у меня лошадей?
   — Предпочли нанять их в Клермоне.
   — Гм! А ты не знаешь, кто еще сопровождал принца де Конде и герцога Энгиенского? — подумав, спросил он.
   — Я слышал имена господина де Водрёя и господина де Брольи.
   — Все понятно, — сказал он. — Рене, они не едут инспектировать Верден. Они бегут, эмигрируют, бросают короля и покидают Францию. За границей они начнут плести интриги, может быть, натравливать на нас чужеземцев и попытаются вернуться назад вместе с ними.
   Мне сразу вспомнилась грусть герцога Энгиенского. Я припомнил, как выразительно он посмотрел на меня, когда я сказал, что в австрийца или пруссака попасть легче, чем в голубя; наконец, я вспомнил его последние слова, сказанные мне на прощание:
   «Надеюсь, ты всегда будешь вспоминать обо мне с удовольствием».
   Бедный герцог! Он покидал Францию, этим и объяснялась его печаль.
   — Пусть они все убираются, — тихо сказал г-н Друэ, — мы их выпустим всех до единого, пусть лучше враги будут вне дома, а не у тебя под боком. Но пусть король или королева не пытаются последовать за ними, это им не сойдет так мирно!.. — прибавил он сквозь зубы.

X. РАЗБОЙНИКИ

   Наша национальная гвардия, особенно в первое время, представляла собой забавное зрелище. Примерно треть гвардейцев была снабжена ружьями; вторая треть была вооружена косами; остальные располагали вилами и даже прокаленными на огне палками.
   Позднее мы выковали пики и вооружили ими тех, кому не хватило ружей. Но и в таком виде национальная гвардия горела энтузиазмом: не нашлось бы в ней такого человека, кто, получив приказ, не пошел бы на Париж.
   Самым удивительным у гвардейцев была та естественность, с какой они составляли батальоны, выраставшие словно из-под земли. Свободе, тогда еще совсем юной, достаточно было коснуться стопой земли, чтобы взошел этот грозный урожай людей.
   Именно в тот священный 1789-й год все во Франции стали солдатами; после 14 июля каждый француз рождался на свет уже с зубами, чтобы скусывать ими патроны. И кроме того, в стране царило то ненарушимое веселье, что очень нравилось Цезарю; он приказал назвать свой галльский легион «Легионом Жаворонка», ибо галлы не знали усталости и всегда распевали песни.