Когда двенадцатиугольные красные колпаки набились в Атэшгях, индусы попрятались в глубь келий. Лишь один очень старый огнепоклонник стоял, скрестив на груди руки, перед молельней, воздвигнутой в центре храма. Он был погружен в раздумье. Хотя губы его шептали молитву - голоса слышно не было. Стоявший неподвижно глубокий старец был похож на мумию из саркофага. Языки пламени, вырывавшиеся из молельни, отсвечивали странным румянцем на желтом лице мумии.
   Исмаил с любопытством смотрел на старца. Внезапно то ли по его, то ли по чьему-то знаку двое кызылбашей, бросившись вперед, попытались схватить паломника за руки. Ведь он поклонялся огню, а значит, по понятиям исламской религии, аду! Но старик, проявив совершенно неожиданное проворство, вырвался из рук молодых людей. Быстро преодолел он ступени молельни. Нестерпимый жар опалил его белую набедренную повязку. Воскликнув что-то на неведомом Исмаилу языке, старик бросился в огонь. Из всех келий вырвался горестный вопль. Сердце поэта на мгновение откликнулось ему, тоже застонало. Исмаил застыл со смешанным чувством изумления и зависти.
   "Боже, пожертвовать собой во имя идеи, живым, добровольно кинутся в огонь-какое отчаянное, но какое огромное геройство! Такая жертва может превратиться в знамя в религиозной борьбе.
   Наверняка, сейчас отовсюду за нами следят глаза. Они видели, как он пожертвовал собой, чтобы не изменить своей вере. Возможно, его имя, неизвестное пока, действительно станет знаменем для них".
   Так думал он, уже вскочив на коня и поворачивая его назад. В момент принесения жертвы он не смог издать ни звука своими охладевшими, ставшими вдруг ледяными губами. Взмахом руки он отдал распоряжение безмолвно стоящим вокруг и позади него, тоже замершим в изумлении людям - уходить отсюда: пятясь и оглядываясь, кызылбаши ускакали прочь.
   Он не задержался в Сураханах. Препоручив судьбу села новому молле и управляющему, Исмаил покинул Атэшгях. Язык не повернулся отдать приказ разрушить его, сровнять с землей.
   КРОВАВЫЕ ГОРЕСТНЫЕ ГОДЫ
   13. ЗА ДАЛЬЮ ЛЕТ
   Когда государь возвратился в Табасаран и на ширванские земли, он уже был прославленным на весь мир завоевателем. Непобедимый падишах, одну за другой покорявший земли в Средней Азии, Ираке, Аравии, Малой Азии, святыня шиитской секты - несмотря на свою молодость, достиг сана мудреца. Теперь его нефесы - стихи духовного содержания - повторяли наизусть на всем пространстве от Стамбула до Балха, от Дербента до Бендера. В Табасаране и Ширване он преследовал теперь иные, не завоевательские цели. Цель была высокой: он хотел создать в Ардебиле вторую Каабу - Мекку шиитов, воздвигнуть для тюркских народов вместо арабского алтаря - собственный алтарь. Подобно тому, как арабские завоеватели канонизировали своих предков, Исмаил тоже хотел перевезти останки отца и деда с чужбины, где они стали "мучениками", в родной Ардебиль. Ему хотелось создать новую святыню, более знаменитую, чем могила Тимура в Самарканде, сравниться славою с Кербелой-Наджафом... Взяв с собой отряд воинов, он сначала перенес из временного мавзолея в Табасаран останки отца Шейха Гейдара, а затем отправился в село Хазры, где начал деятельную подготовку к тому, чтобы забрать и отсюда останки деда Шейха Джунейда. До его приезда в Ардебиле, под контролем Дива Султана, мастера из Ширвана, Баку, Гянджи, Бухары, Самарканда, Тебриза должны были закончить сооружение гробниц...
   * * *
   Уже двое суток не выходит государь из небольшого склепа, поспешно возведенного на могиле его деда Шейха Джунейда. Удалившись от людей, как дервиш во время поста, он съедает в день лишь кусок хлеба и выпивает небольшую кружку воды.
   В долине реки Самур распустилась листва на деревьях, и оба сбегающих к реке склона заросли зеленой травой. В горах переполнились талой водой питающие Самур родники - и река поднялась, вспенилась, с властным ревом потекла, уже не вмещаясь в русло, подтачивая скалы, вымывая ямы на своем пути.
   На склонах реки, во временном лагере, трудилось много воинов. Часть рубила дрова в лесах Хазры18, пекари ставили саджи на очаги, повара насаживали на огромные вертела целые туши телят и баранов и медленно вращали их над огнем жарких костров. Несколько молодых воинов устроили запруду на месте прежнего русла Самура и стирали теперь одежду в отстоявшейся воде небольшого озерца.
   Военачальники и знатные молодые люди, сидя в палатках, играли в нарды, шахматы; другие от безделья предпочли охоту или просто прогулку в окрестных лесах. Кто как мог убивал время,
   Недалеко от кладбища плотники под надзором Леле Гусеин-бека готовили гроб. Завтра после утреннего намаза отряд должен двинуться в путь. Через несколько дней он присоединится к основным силам, отдыхающим в Махмудабаде, и все войско выступит в Ардебиль. Леле Гусейн-бек уже состарился, борода его была совершенно седой. Кладбище, останки, которые предстояло перевезти, навевали ему мысли о смерти, никогда не посещавшие его в бесконечных битвах. "Под этим голубым шатром нет ничего вечного, все мы это знаем... И все равно в суете будней забываем о смерти, о предстоящем каждому путешествии в вечность. Дергаем друг друга, грыземся... Странно... По-моему, человек не боится смерти только потому, что убежден: через нее он приобщится к жизни более прекрасной, чем в этом мире. Может и ошибаюсь... И я вот тоже... как все... Но страшна дорога. Неужели и вправду вынутые нами вчера из могилы и вновь завернутые в саван кости снова оживут, воскреснут, будут общаться в райских кущах с ангелами?! Чем больше думаю - тем больше сомневаюсь. Это от слабости моей веры, что ли? О аллах! Великий творец, над которым уже нет никого! Я прибегаю к тебе: защити от грызущих мое сердце сомнений!" Грустные мысли не мешали Леле Гусейн-беку делать свое дело. Подготовка шла полным ходом.
   Государь ничего не знал о происходящем вокруг склепа. Дна дня назад под мерное чтение моллы суры Корана была вскрыта могила. Останки Шейха Джунейда были извлечены, завернуты в саван и положены рядом с останками его сына Шейха Гейдара на тирму - тонкую шерстяную материю. Потом обернутые в черное покрывало кости были обращены лицом к кыбле - Мекке. Останки отца Шейха Гейдара, доставленные сюда из Табасарана, и останки деда - Шейха Джунейда были положены перед молодым Шейхом - внуком и сыном.
   Государь, сидя на коленях на небольшом молитвенном коврике, то читал Коран, то совершал очередной намаз, то произносил молитвы между молениями. Только два раза в день - после утреннего и полуденного намаза - он съедал по кусочку черствого хлеба, запивая его глотком-двумя воды. Он побледнел, в сумерках склепа неестественно блестели большие ввалившиеся глаза; лицо заросло щетиной. Двухдневный пост не был тяжел для его привыкшего к многодневным голоданиям организма. Молитвы стали главным его занятием. Только на охоте да еще в сражениях его тело загоралось юношеским жаром, заставляло Исмаила забыть обо всем - и об этом, и о том мире. Последние десять лет основным его времяпрепровождением были битвы, войны - и моления. Исмаила измучили те же мысли, что одолевали сейчас его дядьку. Между нежной душой поэта, стойким сердцем философа и сущностью падишаха-воителя шла жестокая борьба: "Дед мой, что привело тебя сюда из Ардебиля? Как из такой дали почувствовал ты красоту этих мест, где на отвесных скалах раздается клекот орла, в изумрудно-зеленых кустах слышится песня перепелов, соловьев, а в лесах царствуют джейраны? Уверенность в победе, или возможность обращения в истинную веру этой горстки хазралинцев и их близких, не так уж ясно осознавших особенности твоей религии и святость твоих убеждений, что привели тебя сюда из такой дали? Ведь ты же не был государем-завоевателем, не был ни Чингисом, ни Хромым Тимуром? Ты был Шейхом - Шейх Джунейд, отец Султана Гейдара! Потомок Шейха Сафи! Помимо религии, веры, какое иное стремление могло заманить тебя сюда, дедушка?! Да, я не видел тебя, но убеждения твои впитал с молоком матери, твоя кровь бурлит в моих жилах! Но как быть мне?! Люди исповедуют разную веру, но гибнет ведь один народ, наш народ, дедушка! Наш народ... Часть его-сунниты, часть-шииты, но это один народ. Та бакинская девушка была права, права она была, дедушка! И убивающие, и убиваемые-наш народ. Брат проливает кровь брата, дедушка! Есть ли у меня право во имя какой угодно истины убивать или заставлять убивать такое же, как я, существо, сотворенное древним, могучим, изначальным и вечным создателем?! Вдохнови меня, великий творец! Вдохнови меня, любимый мой дед! Ты теперь находишься перед ликом опоры нашей религии, великим пророком. Спроси его, приди в мой сон, убеди, объясни мне это! На свете христиан больше, чем мусульман, и я не смогу всех их обратить в шиитство на это не хватит не то что одной, но и пяти жизней, дедушка! И Чингисхан, и Тимур, потрясшие мир, все же не смогли покорить весь земной шар. Так смогу ли я?! Если только твоя, только наша вера правильна, единственно истинна перед лицом аллаха, то почему же он, творец, своим всезнанием не уничтожит остальных?! Путь, пройденный тобой и моим отцом, Шейхом Гейдаром, пройденный и мной - внушают мне, что я прав. Что истина со мной. И все же в глубине моего сердца назревает бунт. Когда я кидаюсь в бой, уста мои шепчут только одно слово "аллах", и ни один из этих вопросов не приходит мне в голову, не тревожит меня. Когда же победа одержана, и я вижу рядом с вражескими трупами бездыханные тела наших мучеников - я лишаюсь покоя.
   Как, по какому праву я именем создателя уничтожал и призывал уничтожать его же творения? Меня охватывает ужас, дедушка! Я пытаюсь заглушить свое горе кубками, залить поднимающийся в сердце бунт. Вдохнови же меня на познание истины! После утреннего намаза я отвезу на родину ваши священные останки, твои и моего отца, Шейха Гейдара, чье лицо вспоминается мне с трудом. Я клянусь до последнего вздоха убежденно распространять вашу веру, во имя которой мы безропотно приносим жертвы и погибаем! Пока рука моя в силах держать меч, не выпущу его, не вложу в ножны. Я продолжу ваше дело, но я... я объединю разрозненную родину насколько смогу, усилю ее мощь, прославлю наш язык, поэзию на весь мир, открою двери дворцов ашыгам... Не знаю, так ли вы думали, так ли хотели - ты и отец. Но я должен думать о будущем. До сих пор перед моими глазами Султаным-ханым... Она была права. Я выполню и ее пожелание. Тогда и только тогда я уверюсь, что пролитая кровь, вызванные мной слезы, принесенные жертвы были не напрасны. Да возрадуется ваш дух! Да вознесутся ваши души в рай! И да молятся они за меня во имя претворения в жизнь моих намерений. И да падет на меня ваша благость! Пусть земля и небо - пусть каждая пядь родной земли и каждая капля текущей в ней воды вместе со мной скажут: "аминь"...
   Эти долгие, непрерывной чередой текущие мысли не покидали Исмаила в бесконечные часы молитв и поклонов. Уста его произносили молитву, повторяли суры Корана, а сердце раздирали противоречивые думы. Шейх Садраддин сам объявил утренний азан. Все воины произнесли ритуальную молитву. Монотонно-печальные звуки ее, слившись с ревом Самура, эхом отозвались в горах, в отвесных скалах ущелья. Едва только засветилось, как воины уже выстроились в походном порядке. В запряженную пятью парами волов повозку постелили персидские ковры. На них бережно поставили обернутые тарной и покрытые зелеными и черными накидками гробы. В левом углу арбы, против гробов, укрепили зеленое шелковое знамя с насаженной на конце древка вырезанной из серебра кистью человеческой руки.
   По обе стороны арбы выстроились десять молодых всадников в черных одеждах. Сидя на вороных конях, воины походили на ожившие траурные статуи. Следом за арбой ехал верхом сам государь, а рядом с ним Байрам-бек Гараманлы, Рагим-бек, Мухаммед-бек Устаджлу, Леле Гусейн-бек Бекдили и другие придворные и военачальники. Впереди процессии выступал закутанный в черные одежды знаток Корана шейх Садраддин. После первого салавата шейх начал читать суру Корана "Аррахман", обязательную при отпевании тела и похоронах.
   Хазралинцы и двадцать мастеров, оставленных, чтобы построить здесь мечеть Шейха Джунейда, смотрели вслед медленно удаляющемуся войску. Государь даровал им земли, и они останутся в Хазре навсегда: женятся, заведут детей, распространят среди окрестных жителей шиитство и из поколения в поколение будут передавать легенду о том, что останки Шейха Джунейда не увезены, а по просьбе хазралинцев оставлены в здешней могиле, и она, таким образом, является святым местом, чудодейственно исцеляющим болезни и горести...
   Шах рассудил так: "Нужно оставить памятник, который напоминал бы о величии нашего рода и внушал верность идеалам нашей религии, дабы искоренить остатки сомнений в душах тех, кто принял святое шиитство под угрозой меча".
   На отвесных скалах беспечно вили гнезда скворцы и ласточки. Самурское ущелье здесь постепенно сужалось, гул реки усиливался. На склонах, вдоль гряды скал, росли ореховые, яблоневые, грушевые деревья, мушмула, на кустах розы самозабвенно заливались соловьи. Высоко в небе парили орлы. Только им и был виден медленно тянувшийся караван. Природа вернулась к своему привычному бытию. Вечна ее изначальная красота, вечен изначальный напев!
   * * *
   Процессия с останками Шейха Джунейда и Шейха Гейдара двигалась траурным шагом. Погода стояла прекрасная. Природа ласкала воображение государя красотами крутого Самурского ущелья, убаюкивала его журчащими напевами реки, уводила в прошлое, к тем годам, когда простившись с трудным детством, он вкусил первую свою победу, первое счастье. Теперь он мысленно находился рядом с Таджлы-ханым...
   ...Красавица-весна наступала медленно, жеманно прихорашивалась, как это присуще всем красавицам. Весна, как размеренный, спокойный, здоровый пульс шептала время от времени влюбленным: "Я иду, я иду!" Двадцать второе февраля 1514 года пришлось на очень хороший день - на среду. В селе Шахабад праздновали свадьбу: Шах Исмаил Хатаи вводил в свой дворец первую жену. Это была Таджлы-ханым - дочь Абдин-бека, правнучка Султана Ягуба, считавшегося одним из самых влиятельных представителей древнего тюркского племени Бекдили-Шамлу. Исмаил с юных лет видел Таджлы-ханым то скачущей на коне, то бьющейся на мечах со своими сверстницами. И вот уже несколько лет с тех пор, как Таджлы-ханым была привезена во дворец. Провожая ее, совсем еще девочку, девушки ее племени пели:
   Трону твоему - слава, невеста!
   Счастью твоему - слава, невеста!
   Белые руки красной хной покрыла невеста,
   Слава тебе, слава, невеста!
   После изучения дворцовых правил и достижения половой зрелости девушка станет старшей женой падишаха. А пока что Мовлана19 Ахунд Ахмед Ардебили хотя и заключил брачный договор, молодые люди еще не были близки и держались друг от друга в отдалении. Но, возвращаясь с военных походов или с занятий стрельбой из лука, палицей, упражнений с мечом или охоты, Исмаил неизменно стремился увидеть закутанную в чадру, стройную, как кипарис, фигурку, а иногда, если повезет, то и лицо Таджлы. "Моя гвоздика, - думал он, - мой кипарис, сосенка моя, моя единственная!" Влюбленно, с восхищением всматривался он в прекрасное лицо девушки: "Ты так нужна мне. Я должен видеть тебя каждый день! Каждый день должен касаться твоих рук, чтобы получить от этого прикосновения силу; должен ощущать твой аромат, чтобы насладились мои чувства. Я должен каждый день слышать твой голос, видеть нежный изгиб твоих губ - чтобы непрестанно восхищаться тобой. Я должен ежедневно впивать свет счастья, излучаемый твоими глазами - я умру, если этого не будет..."
   Поистине, Таджлы-ханым была чудом, сотворенным матерью-природой. Она была щедро наделена и красотой, и разумом, и воинской доблестью. Казалось, еще при рождении предопределена была ей высокая участь: быть женой государя, матерью государя, родоначальницей царской династии. Создатель будто знал наперед, что этой красавице из большого рода Бекдили предстоит с мечом в руках защищать трон любимого мужа, честь родной земли и свою собственную, что она сумеет вырваться из такого плена, из которого и тысяча мужчин вырваться не смогли бы. И, видать, поэтому мать-природа наделила ее всем в изобилии: красотой - как жену поэта, умом и рассудительностью - как жену государя, дала ей храброе сердце и крепкое тело.
   Исмаил редко видел свою невесту, большую часть времени проводил вне дома. Разносторонней была его натура, и под стать ей были мечты: он видел себя то падишахом на троне, то муршидом в мечети, то военачальником в бою. Но стоило Исмаилу попасть домой, и он тотчас же превращался во влюбленного поэта. Начинали бурлить и искать выход подавляемые им в сердце во время походов и битв чувства; глаза его всюду искали стройную, как кипарис, фигурку Таджлы-ханым, мягко окутанную чадрой. Он тосковал по ее голосу, похожему на нежное звучание желтого тенбура - любимого им музыкального инструмента. "Мой кипарис, сосенка моя, мой ирис, колосок, единственная моя", - говорил он, и нахлынувшие чувства искали выход в любовных газелях. Ему особенно запомнились некоторые из их встреч.
   - Мой кипарис, сосенка моя, мой ирис, единственная моя, прошептал он и с силой сжал маленькие, но приобретшие от занятий мечом твердость руки Таджлы, которой не было еще пятнадцати лет.
   - Мой государь! Если правда то, что вы говорите, если я вам действительно нужна - то либо берегите себя и не бросайтесь сломя голову в битвы, либо, по старым дедовским обычаям, берите и меня с собой.
   - Далекая, далекая моя, горная лань! Как долго я преследую тебя, кокетливая лань моя! Что делать, взять тебя с собой на те битвы - за пределами моих возможностей. Я сумел отомстить убийцам моего отца и деда, стер с лица земли их род. Но я еще не смог покончить с отмщением всех людей! Объединить под одним знаменем наши разрозненные племена, расширить наши границы - вот что завещано мне. И этот завет мною не выполнен, путь мой в этом направлении еще не завершен. И писания мои, и речи направлены к тому, чтобы ликвидировать религиозную разобщенность мусульман, объединить их. Но у меня самого есть только одна вера - это любовь! Мой путь к постижению истины лежит через любовь...
   Хотя порой девушка и не вполне понимала смысл его убежденных и полных противоречий слов, она с широко раскрытыми глазами изумленно и доверчиво внимала Исмаилу.
   Когда их встреча предшествовала очередному походу Исмаила, Таджлы, вещим женским сердцем заранее ощущавшая все тяготы и опасности предстоящего пути, не могла удержаться от слез. Ее томные зеленоватые глаза вдруг до самых кончиков ресниц озарялись сиянием, будто начинали бить маленькие роднички: пожалей, - говорили они, - не уходи, - говорили, - не делай этого, - говорили. Наполняла золотую чашу - в ней скатившиеся с ресниц слезы смешивались с прозрачной родниковой водой, - и выплескивала Исмаилу вслед - чтоб дорога была легкой и удачной. А затем произносила!
   Воду выпила глоток за глотком,
   Дай, подержу твою руку!
   Если два мира сольются в одном,
   Пусть не станет надежда мукой,
   Если поход затягивался надолго, Таджлы-ханым до боли в глазах все всматривалась из-за тюлевых занавесок в ярко зеленеющие весной, сереющие летом, краснеющие осенью или белеющие зимой дороги. Говорила:
   Нарожденная луна перелиться жаждет.
   Розу губ моих ласкать некому...
   По любимому душа истомится однажды:
   Сколько дней, как ушел, и все нет его!
   Потом, собирая вокруг себя придворных - сверстниц и знатных дам, девушка устраивала поэтические меджлисы. "Читайте стихи моего поэта, моего повелителя, моего муршида!" - приказывала она. Желания Таджлы-ханым, уже теперь именуемой шахиней, исполнялись немедленно. Девушки нараспев произносили газели Хатаи, танцевали. Собрания обычно продолжались по нескольку часов: Таджлы-ханым никак не могла насытиться стихами. А под конец певица обязательно исполняла песенку "Соловей":
   С утра плачущий соловей,
   Ты не плачь, - я заплачу.
   Разрывающий мне грудь соловей,
   Ты не плачь, - я заплачу!
   Ты оделся в зеленое, мой соловей,
   Изумрудом стал каждый колос.
   Потерял я любимую, мой соловей.
   Ты не плачь, - я заплачу в голос!
   Ты оделся в желтое, мой соловей,
   И сады позолоты не прячут.
   Все цветы и деревья - твои, соловей,
   А любимая - моя, - я заплачу!
   Таджлы бесконечно повторяла: "Потерял я любимую, потерял я любимую...", "Цветы и деревья - твои, а любимая - моя!"
   Потом, когда она рассказывала возлюбленному об этой своей тоске, о горе разлуки, о том, что она переживает при расставании: ним, Исмаил говорил: "Мой кипарис, сосенка моя, мой ирис, единственная моя! Ведь и я как ты. Вот я закончу мои месневи, "Дехнаме", которые с любовью к тебе сочинял я в дороге и лагерях, ты увидишь, что я тоже испытывал такие же чувства".
   Они часто делились мыслями о прочитанных газелях, о поэзии разумеется, когда у Исмаила находилось время. Иногда Таджлы-ханым читала наизусть стихи, газели на персидском языке, который она только начинала изучать.
   - Все наши великие поэты писали по-персидски - и Низами, и Хагани, говорила она. - Персидский язык очень поэтичен! Вот послушай, как изящно сказал Хафиз:
   Только рука музыканта тара коснется
   Сердце любое в ответ встрепенется, забьется.
   Мое же созвучно только твоим струнам.
   За единый их звук я целую жизнь отдам!
   Летом в лугах и полях людские пестрят следы:
   А ты ступай по моим глазам, присядь у воды!
   Поэт слушал и отвечал:
   - Верно, это прекрасно. Но, моя Таджлы, разве ты не чувствуешь величие и родного языка? Почитай-ка газели Насими, воспевающие любовь - любовь божественную, любовь святую! Тогда ты увидишь, как нежно они звучат на нашем языке, и сама придешь в восторг. Наш родной язык не менее прекрасен, моя Таджлы! Он мелодичен и музыкален, любые стихи изящно складываются на нем. Даже в самом простом предложении, если поменять местами одно-два слова - и перед тобой уже стихотворная строка. Даже арузом20 можно говорить на нашем языке - была бы охота и любовь, хватило бы сил и вдохновенья.
   Жилище святых - это правды жилище.
   С приходом святых - просветленными станем.
   Виновному вину прощают обычно,
   Пусть он падет ниц перед султаном.
   Бедный Хатаи - это вместилище щедрости...
   Извещай: пусть приходит каждый страждущий!
   Вслушайся, разве каждая строка здесь не подобна обычной фразе из простого разговорного языка? Нашего родного языка! Так по какому же праву нам отказываться от него и писать по-арабски, по-персидски? Почему государственным, поэтическим языком в наших дворцах не должен быть язык наших матерей, Таджлы? Вот чего я хочу добиться, мой кипарис, сосенка моя!
   Постепенно девушка перенимала убежденность Исмаила, становилась его единомышленницей. Да и могло ли быть иначе - ведь в груди Таджлы билось такое же сердце, ведь и она открыла глаза в этот мир под звуки баяты. Начала говорить с герайлы, впервые выразила свои чаяния в гошме. Его нефесы21 и были для нее дыханием, они звучали в ее устах нежно и печально, как вздох. В ее произношении они обогащались новыми смысловыми оттенками и любовными мотивами, неведомыми, возможно, и самому поэту. В такие минуты Таджлы-ханым уже не походила на ту воинственную девушку, что вместе с ним выполняла сложные упражнения с мечом в одном из залов. Она становилась кокетливой и нежной. Исмаил не уставал поражаться этим переменам. А сколько раз, когда он возвращался с охоты, путь ему преграждал некий воин и требовал добычу! Случалось, что, не узнав в первый момент в "грабителе" под вуалью Таджлы, Исмаил хватался за оружие и тут же слышал сводящий с ума смех девушки, снова и снова изумлялся ее умению скакать на коне, владеть мечом, действовать щитом. А сейчас Таджлы, читая сочиненные им гошмы, нефесы, еще более углубляла их смысл, а потом, обвив руками шею любимого, говорила: "Мой поэт, мой государь, мой чинар, любимый муж", ласкала его...
   Молодой поэт-государь забыл о том, что находится в траурной процессии, сопровождающей останки его предков. Родное, возбуждающее все его чувства благоухание Таджлы, смешавшись с ароматом растущих в долине Самура роз и цветов граната, опьянило его. Он ощутил приятный озноб во всем теле. Дыхание стало затрудненным, в глазах на миг потемнело. Исмаил непроизвольно потянулся к висевшей на седле переметной суме, вынул красивый, расшитый бисером футляр, развернул свиток. Строчка за строчкой ложились на бумагу впечатления. Стихотворение из пяти строф завершалось так:
   О безумен, безумен, кто влюблен и юн,
   Не жалеет жизнь, она дешевле гроша!
   Хатаи говорит: Таджлы-ханым
   Не дорога пусть достанется - душа!
   Свой путь истины, свою дорогу он не отдал бы никому, даже Таджлы. Душу отдает, но вот предназначение - нет! Поэт не заметил, что, едва он натянул поводья своего коня, Рагим-бек сделал знак воинам остановиться. В глубоком молчании все ждали, пока поэт закончит свое стихотворение.
   * * *
   Решено было передохнуть в придорожном караван-сарае, называемом в народе "гарачи" - цыганским. Шатер шаха был воздвигнут вблизи караван-сарая. В нем, в изголовье гробов, сидел читающий Коран молла. Большинство военачальников не решились ставить для себя отдельные палатки и разместились в тесных комнатках караван-сарая.