Слезы уже высохли, но из его уст не прозвучало ни слова. Он сидел так, должно быть, битых полчаса, неловко прихлебывая из чайной чашки, пока я не начал думать, что его чай стал холодным, как лед. Остальные, включая меня, пытались поддерживать беседу, время от времени бросая на него взгляд через комнату, пока, наконец, мне не доложили, что мой лакей вернулся с еще одним мальчиком Линклейтеров.
   Я отпустил Клемента и сторожа, и как только они исчезли, велел пригласить нашего гостя. Когда он вошел в комнату, я продолжал наблюдать за его младшим братом, чтобы знать, как он себя поведет, и, хотя тот остался сидеть и, не отрываясь, разглядывал заварку на дне чашки, я видел, что он явно заметил появление брата и, как мне показалось, слегка задрожал. Вошедший парнишка всего на год или на два старше брата — ему было не больше пятнадцати. Его голову покрывала шевелюра того же мышиного цвета. Несколько волосков пробилось на подбородке. Полагаю, я ожидал чего-то вроде знакомства, но он просто кивнул в мою сторону и направился к своему родичу, на ходу доставая руку из кармана и двигаясь так стремительно, что я задался вопросом: какому унизительному наказанию мне предстоит стать свидетелем? К этому времени хромой мальчик встал со стула и замер, понурив свою большую голову и сжимая чашку с блюдцем в руке. Он часто задышал, и мне показалось, что его плечи опять затряслись. Но когда старший мальчик подошел к нему, он просто взял у него чашку с блюдцем, поставил их на стол, обхватил брата за плечи и притянул в свои любящие объятья.
   Юный кровельщик немедленно начал всхлипывать, как младенец, а брат нежно гладил его по голове, и, должен сказать, пока я смотрел на них, мне стоило большого труда не расплакаться за компанию.
   — Я должен извиниться за своего брата, — сказал старший мальчик. — Он, наверно, забрел в ваше поместье.
   Я кивнул, затем пару раз мотнул головой и неопределенно всплеснул руками.
   — Понимаете, он любит всюду лазить. Всегда так делал. Ничего не может поделать со своим любопытством.
   Я сказал ему, что все в порядке, что никто не пострадал и что я надеюсь, мы не слишком напугали мальчика своей выходкой. Чтобы разрядить обстановку, я представился. Старший парнишка сказал мне, что его зовут Дункан, и, отстранившись от своего зареванного брата, добавил:
   — А это Доктор.
   — Доктор... ага. — Я попытался переварить эти сведения, но просто не мог сдержаться. — Говоришь, он Доктор?
   — Он седьмой сын седьмого сына, понимаете, сэр, так что так уж его назвали. Это старый обычай. Семерки — они счастливые. Поэтому что он особенный, понимаете?
   Все это было подано в самой прозаической манере, словно общеизвестный факт, но я различил и нотки гордости, что ему довелось быть глашатаем столь необычных вестей.
   Вся идея, конечно, была совершенно невероятной. Я почел своим долгом спросить Дункана, как именно проявляются особые качества его брата, и мне сообщили (самым бесхитростным тоном), что с ним часто советуются местные жители, как в древние времена советовались с оракулом или пророком. Мне было довольно трудно представить все это, поскольку я до сих пор не услышал от мальчишки ни единого слова, и, когда он опять упомянул о «редких способностях» Доктора, я вынужден был попросить его привести пример.
   — Ну, к примеру, если вы скажете ему день, месяц и год, когда вы родились, он может сказать вам, в какой день недели это было. — Затем он добавил: — Не важно, сколько времени прошло с тех пор.
   Я слегка задумался над тем, что бы мог значить его последний комментарий, но уже собрался предоставить юному Доктору нужные сведения, да и вообще испытать его, когда он как-то содрогнулся, сделал большой глоток воздуха и пролопотал:
   — Среда, — и снова умолк.
   Невероятно! Я уставился на одного брата, потом на другого. Я действительно родился в среду. Помню, моя мать об этом говорила. Я пытался определить, каким образом он мог об этом догадаться, когда он добавил шепотом:
   — 12 марта 1828 года.
   Я был просто ошарашен. Его брат повернулся и по моему лицу увидел, что юный пророк опять попал в яблочко.
   — Вот это да... — пробормотал он себе под нос. — Раньше он такого не делал.
   Я заказал миссис Пледжер еще тостов, и они вдвоем задержались еще на полчаса; Дункан оказался прекрасным собеседником, но Доктору, к сожалению, больше нечего было сказать. Посреди беседы неожиданно выяснилось, что Дункан на самом деле младший из двоих.
   — Люди все время ошибаются, — сказал он мне. — У него очень мальчишеский вид, правда?
   Мы все собрались у парадной двери, и двое мальчиков уже собирались уходить, когда Доктор вдруг помедлил и с треском остановился на середине лестницы. Несколько секунд он беспокойно изучал свои ботинки, гримасничал и мялся с ноги на ногу. Дункан подошел к нему, обнял за плечи и спросил, в чем дело. Доктор немного пожевал свою щеку и, наконец, выдавил единственное, сильно исковерканное слово.
   — Подлесок, — пробормотал он в мою сторону.
   Я переспросил.
   — Подлесок, — повторил он.
   Что ж, ни Дункан, ни я ничего не слышали о парне с таким именем и, постояв минуту в молчании, вынуждены были оставить эту тему. Но когда они зашагали по аллее, Доктор ненадолго обернулся в мою сторону и показал здоровой рукой в сторону Дебрей, где я впервые принял его за Ягодника.
 
    19 декабря
 
   Погода в этом месяце была отвратительной. Кажется, мы пережили все, что только можно. Последние несколько дней были едва ли не самыми холодными за много лет, с лютыми морозами массой снега. Сосульки, иные по шесть футов длину, свисали со всех карнизов, и Клементу приходилось высовываться из окон со шваброй сбивать их, что, конечно, обидно, потому что вида они весьма впечатляющего, но нельзя допустить, чтобы они упали и рассекли  какого-нибудь бедолагу надвое.
   Каждая труба в доме замерзла — слугам приходится таскать воду из колодца, — а впоследствии, когда наступит потепление, уверен, нам придется иметь дело с сотней протечек. Но вдобавок ко всему, наше озеро замерзло. Большая редкость. Теперь оно ни дать ни взять — огромная хрустальная плита, с гладкой, как стекло, поверхностью.
   В первый же день, когда оно застыло, на рассвете в дверь уже стучались дети, спрашивая разрешения покататься на коньках. Только распоследний скаредный старикашка отказал бы народу в удовольствии, которое так мало ему стоит, и, едва только стало известно, что озеро открыто, отовсюду стали приходить люди, держа под мышками коньки. Множество людей вышло на лед, от утренней до вечерней зари медленно кружась в огромном человеческом вихре. Влюбленные парочки плавно скользят из стороны в сторону со скрещенными перед собой руками; целые семьи выстраиваются цепочкой, каждый держится за пояс того, кто впереди, и многоголовые, многоногие создания вьются змеями по затвердевшему озеру.
   Все это я наблюдал из кабинета наверху, а не далее как сегодня днем видел, как по снегу пришла группа музыкантов и расположилась на скамейках у края катка. Они играли на скрипках, свистульках и гармошках, пока, должно быть, пальцы у них не онемели от холода. А пока они играли, я уловил странный полузабытый обрывок мелодии, который принес ко мне ветер.
   Этим вечером я постоял немного у окна, приоткрыв его на пару дюймов, чтобы слышать музыку. Взошла луна, а вокруг озера на шестах висело несколько дюжин ламп. Пока я любовался светящимся в ночи оазисом, который они создавали, рядом со мной появился Клемент. Мы оба еще постояли с минуту, наблюдая за далекими фигурками, что кружились под звездами.
   — На озере сегодня очень людно, — сказал я.
   Клемент кивнул. Веселый возглас донесся к нам издалека.
   — О да, — сказал я, — радуются, как дети.
   Повернувшись к нему лицом, я заметил, что Клемент стоит несколько странно — почти как Наполеон, — засунув одну руку за лацкан сюртука. На секунду я подумал, что, может быть, он обжег руку и теперь ходит в повязке, но он достал ее на моих глазах, и в его руке оказалась пара старинных коньков.
   Поняв, наконец, к чему он клонит, я в ужасе отступил назад и воскликнул:
   — О нет, Клемент, я ведь не могу. Нет, правда, я вряд ли смог бы.
   Но старина Клемент вложил коньки мне в руку, и это мгновенно заставило меня умолкнуть. Я повертел их в руках.
   — Я имею в виду, Клемент, что покататься было бы очень славно, — продолжил я, — но ты же знаешь, я не любитель толпы.
   Тогда он умчался из комнаты с такой скоростью, что, не знай я его лучше, я предположил бы, что он обиделся. Я решил разглядеть старинные коньки повнимательнее. Совершенно незатейливые. Очень тяжелые. Мало чем отличаются от пары старых ножей для хлеба, связанных между собой шнурками. Я продолжал изучать их, когда Клемент так же стремительно вернулся с кучей старой одежды в руках. Он сбросил ее на ковер передо мной и стал выбирать разные куртки, варежки и шерстяные шапки.
   Потом Клемент вытянул из кучи десятифутовый полотняный шарф и принялся обматывать им мою шею, так что, когда он, наконец, закончил обертывать и затыкать его, только мои старческие глаза выглядывали наружу.
   Я посмотрел на свое отражение и приглушенным голосом сказал:
   — Если я упаду, Клемент, я отскочу обратно, — и похлопал руками в варежках по своему чудовищному поперечнику.
   Этаким шерстяным инкогнито Клемент отправил меня в ночь, с фонарем в одной руке и старинными коньками в другой.
   Должно быть, прошло несколько дней с тех пор, как я в последний раз выбирался наружу, потому что свежий воздух совершенно вскружил мне голову. Мир был зачарован снегом и льдом, и все деревья облачились в белое. Каждая складка земли сияла в лунном свете, будто облака подчинились силе тяжести и попадали с небес.
   Мои башмаки прокладывали свежую тропу в сторону озера, каждый шаг со скрипом уплотнял снег. Голоса делались все громче, далекие фигуры постепенно становились четче, и через некоторое время я оказался на краю замерзшего озера и повесил свой фонарь рядом с другими на ветку ольхи. Радостная болтовня незнакомых конькобежцев струилась вокруг меня, а их призрачная волна затягивала меня.
   Привязывая коньки к подошвам башмаков, я прислонился к лодке, которая наполовину торчала изо льда. Секунду спустя я заметил внутри, на скамейке, маленького ребенка, с головой укутанного в кофты и шарфы, прямо как я. Я предположил, что его посадили сюда родители, пока сами катаются, поскольку он был совсем малюткой, чтобы стоять на коньках. К его чести, он ждал весьма терпеливо. Я кивнул ему своей обмотанной головой, и он тоже кивнул мне.
   — Папа и мама пошли прокатиться? — спросил я.
   Он достал из кармана куртки недоеденное яблоко.
   — Я-бло-ко, — сказал он, словно предлагая мне откусить.
   — Хороший мальчик, — ответил я и потрепал его по голове, потом повернулся, вдохнул морозного воздуха и выскочил на лед.
   Я много лет не катался, и мои руки так и норовили помахать в воздухе. Впрочем, через некоторое время я начал обретать равновесие, затем уверенность, и вскоре почувствовал, что тоже вношу скромный вклад в это грандиозное коловращение.
   Все мы ездили по кругу, а в середине озера оставалось пространство, на котором время от времени показывал мастерство тот или иной одаренный любитель катания. Мужчина в вязаном шлеме исполнил впечатляющую восьмерку, лезвия его коньков шипели, врезаясь в лед. Потом девочка — не старше четырнадцати — вышла на сцену и медленно разогналась по маленькой окружности, постепенно прижимая к себе руки и ноги, так что вскоре она вращалась практически на одном месте, высекая коньками тонкую белую стружку. Зрители наградили ее аплодисментами, но она продолжала яростно кружиться, пока я не начал опасаться, что она продырявит лед и исчезнет в озере под нами. Внезапно она выбросила ногу, а затем, изящно скользя назад, оставила площадку и тут же присоединилась к своим более степенным товарищам по катку.
   Но хоть я стар и колченог, я не завидовал ей. Ибо меня переполняла простая радость катания с такими же людьми, как я. О, мы кружились, и пели, и набирали скорость, мы сделали столько кругов против часовой стрелки, что я начал думать, что мы избежали объятий Времени. Я с головой ушел в конькобежный хоровод. То было Братство, без малейшего сомнения.
   Видите ли, я тут думал о своем пекаре, Игнациусе Пике, и его завидном религиозном пыле. Я припоминаю, что «Братство» было его самой большой причудой. И правда, найдется ли более достойная цель, чем согласие с ближним? Но сегодня на катке я чувствовал, что нашел свое собственное толкование. Я был незнакомцем, скользящим среди других незнакомцев. Никто из нас не говорил ни слова. И все же мы вместе произвели столько братства, что хватило бы на целый мир.
 
    21 декабря
 
   Кажется, я нашел то, что искал, — голову мистера Фаулера [12].
   Когда я пишу эти строки, он невидяще смотрит сквозь кабинет, глубоко погруженный в свои раздумья. Если замученный бедолага из «Анатомии Грэя» нес на себе печать смирения, то молочно-белая голова мистера Фаулера выражает безразличие — проникновенное безразличие. Как бы это выразить? Он безучастен, но полон ожиданий. Молчалив, но подобен нетронутому колоколу.
   За последние недели я совершил несколько рейдов по дому и не раз взбирался по лестнице, чтобы пошарить в безвоздушной тьме чердака, но до сих пор моими единственными трофеями были случайные книги, заводная обезьянка да пчела, разделенная на несколько частей. Чувствуя, что мне нужен свежий подход, чтобы добиться успеха там, где я раньше терпел поражение, я тщательно пересмотрел свою тактику: чем слоняться туда-сюда по коридорам, я решил отстраниться от своих затруднений и посмотреть на них со стороны.
   Как обычно, экипировался бобром и собольей шубой, затем целенаправленно прошагал по Великой Лестнице, чтобы отправиться навстречу морозному утру. На крыльце я немного помарши-ровал на месте, чтобы разогреться, затем поднял якорь, лег на правый борт и ступил на узкую гравийную тропинку, обрамляющую дом. Ибо этим утром я намеревался обойти его кругом; задача, которой, полагаю, я никогда раньше не выполнял. Обычно вы приходите в дом или уходите из него, а не огибаете его. Но в круге есть нечто магическое, и само по себе кружение, похоже, рождает самые разные могущественные вещи.
   Однако, приступив к этой миссии, я вскоре обнаружил, что держаться рядом с домом будет не так легко, как я надеялся. Стены, изгороди и клумбы все время преграждали мне путь. Но, вдумчиво ориентируясь да кое-где перелезая через препятствия, мне удалось приблизиться к выполнению задачи, которую я себе поставил.
   Как познавательно смотреть на мой дом снаружи, а не изнутри. Я не сразу узнал тот балкон, на котором недавно пристрастился курить трубку и наблюдать звезды, да и выступающее окно своей спальни, если уж на то пошло. Как я теперь вижу, требуется особый вид мышления, чтобы сопоставить то, что вы помните о виде комнаты изнутри, с тем, как она выглядит снаружи. То же самое можно сказать о путешествии куда-то и откуда-то... путешествуя в разных направлениях, вы можете с таким же успехом иногда проезжать по различным местам.
   Впрочем, моей сегодняшней целью было обнаружить комнату или флигель, которые раньше от меня ускользнули, поэтому, шагая по тропинке и время от времени взбираясь на стену, я продолжал осматривать дом. Приближаясь к башне с барометром и уже начиная пыхтеть, потеть и, откровенно говоря, задаваться вопросом, уж не выдумал ли я себе еще одно бесполезное дело, я вдруг обогнул угол и увидел место, которое совершенно вылетело у меня из головы.
   Бывают времена, когда я тихо удивляюсь своей способности забывать. В этом случае она вызвала исчезновение целой уймы известки и кирпича. Порядочного размера здание, так что и достижение не из маленьких. Однако пока я стоял, глядя на него, в моей памяти начал всплывать его мысленный эквивалент. Не то ли это место, где дедушка когда-то насвистывал мне свои любимые мелодии? Кажется, то самое. Чем больше я смотрел на постройку, тем больше крепли мышцы моей памяти, и через некоторое время я мог бы с определенной уверенностью сказать, что когда-то здесь располагались конюшни, пока не построили манеж. Будто я натолкнулся на очень старого знакомого.
   Здание не связано с домом и отстоит от него, надо полагать, на добрых двадцать ярдов. За эти годы оно заросло плющом и приобрело самоуглубленный вид. На его крыше теперь подрастают деревца. Я заметил неподалеку старого садовника, толкающего скрипучую тачку в сторону тлеющего костра, и окликнул его. Он никак не показал, что услышал меня, и, похоже, безмятежно продолжал свой путь. Но я не сводил с него глаз, я вскоре увидел, как он немного наклонился влево, медленно повернул свой транспорт на несколько градусов и через какое-то время катил свою кучу гниющих листьев ко мне.
   Он притормозил и опустил тачку. Во рту у него была незажженная трубка. Я спросил, знает ли он что-нибудь о старых конюшнях, и это заставило его сдвинуть кепку с лысой макушки на затылок.
   — Я так понимаю, там устроили склад, Ваша Светлость, — сказал он.
   Ну что ж, дверь была закрыта на засов, но не заперта. Все деревянные стойла остались целы.  Никто особенно не пытался навести здесь порядок, судя по тому, что пол до сих пор был усыпан опилками и резкий сладковатый запах лошадей,  кажется, все еще витал в воздухе, хотя единственным напоминанием о старом назначении здания была пара каретных колес, прислоненных к дальней стене.
   Словно полицейский, я продолжал свое расследование, выдыхая облачка пара, пока не наткнулся на старую лестницу, скрытую в углу. Я с изрядной осторожностью поднялся по ней — каждая ступенька болезненно скрипела под моим весом — и вышел на низкий чердак под голой черепицей крыши. Где-то за стропилом копошилась птица в гнезде.
   Помещение было пусто, не считая нескольких ящиков из-под чая, сгрудившихся в углу. Из них два были порожни, в остальных лежали старые инструменты, разбитые солнечные часы и моток вонючей веревки. Но, сдвинув крышку последнего, я оказался лицом к лицу с фарфоровой головой Фаулера. Насколько я понимаю, ее укладывали на ложе из пружинистой соломы, но прошедшие годы так иссушили ее, что теперь лишь несколько почерневших травинок цеплялись за глаза и рот. Я смотрел на голову, лежащую в своем ящике. А она уставилась на меня в ответ своими странными невидящими глазами.
   — Я помню тебя, — сказал я.
   Все мое детство эта голова стояла на комоде из красного дерева в углу отцовского кабинета, и у меня не было повода сомневаться, что она покоился там с начала времен. Бюст приводил меня в полнейшее восхищение своим лысым, исписанным черепом и пустым взглядом. Однажды, когда отец сидел за столом и писал, я потихоньку забрался на стул рядом со шкафчиком и медленно протянул руку. Мой палец был меньше чем в дюйме от фарфора, когда отец сказал:
   — Нельзя его трогать, сынок.
   Я застыл на месте, стоя на цыпочках, держа палец на весу.
   — Трогать запрещено, — добавил он и вернулся к своим бумагам.
   И теперь, многие годы спустя, этот самый бюст уставился на меня из старого, сырого ящика, пробуждая во мне целый мир забытых мыслей. Бюст был все тот же до мельчайших подробностей — кроме размера, потому что казалось, он странным образом уменьшился, будто бы год износили его. Он неловко примостился на старой соломе, как животное в зимней спячке.
   Череп его был покрыт все теми же любопытными надписями. Фарфор был таким же привлекательным, как и всегда. Но рядом больше не было отца, чтобы пожурить меня, да и я больше не был пугливым мальчишкой, и вот моя рука уже опускается в ящик... нерешительно, словно к загнанному в угол  зверьку.
   Когда мои кончики пальцев были меньше чем в дюйме от фарфора, они замерли. Я прислушался к голосу отца, рокочущему сквозь годы. Но он был тих и слишком далек. И мой палец коснулся черепа.
   — Холодный, — прошептал я в холодном воздухе.
   Обшлагом своей шубы я протер оконное стекло и увидел садовника, в пятидесяти футах от меня. Мне удалось открыть окно, не сорвав его с петель, и окликнуть старика, спросив, не поможет ли он мне. И снова ничто в его поведении не говорило о том, что он меня слышал: он не смотрел вверх, ни направление, ни скорость его движения не изменились сколько-нибудь заметно. — и я собирался уже окликнуть его второй раз, когда заметил, что на самом деле он слегка кренится влево и окольным путем катит свою скрипящую тачку в сторону двери в конюшню подо мной.
   Бюст не более полутора футов в высоту, но мне так хотелось, чтобы с ним ничего не стряслось, и я не доверил бы себе нести его вокруг дома до парадного входа. Так что, когда мы благополучно спустились с лестницы, мой садовник (которого, как выяснилось, зовут Джордж) предложил мне положить наш груз в тачку, на разлагающиеся листья. Затем он плавно покатил ее через сеть тропинок, а я зашагал рядом.
   — Не тяжело, Джордж? — спросил я его по дороге.
   — Нет, Ваша Светлость, — ответил Джордж. — В самый раз.
   Когда мы достигли парадных ступенек, Джордж поставил свою тачку и предложил помочь мне отнести голову в дом. Я поблагодарил его за предложение, но сказал, что, думаю, смогу проделать остальной путь самостоятельно, взял голову на руки, как ребенка из коляски, и осторожно двинулся наверх в свои комнаты.
 
   На основании написано:
    «ФРЕНОЛОГИЯ»
    по Л. Н.ФАУЛЕРУ
 
   С другой стороны я читаю, что он родом из Стаффордшира.
   Мокрая тряпка стерла грязь и гнилую солому с его лица. Он почти как новый. Стоит в своем тенистом углу, размышляя над теми же неразрешимыми загадками, над которыми размышлял всегда.
   Кажется, ничто не связывает его с миром. Его мысли где-то глубоко. Он почти может оказаться   членом какого-нибудь племени наголо обритых, которые общаются без слов и совсем на другом уровне. Но особую странность его внешнему виду придают линии, которыми разграничен его череп. Его лицо чисто, но остальная голова поделена и исписана, разделана, как коровья туша. Дружба, Тщеславие, Жизнерадостность. Все то, что так и не проявилось на его лице.
   Интересно, тот ли это парень. Мой давно потерянный френологический человек.
 
    22 декабря
 
   С утра первым делом послал записку Меллору.
 
   Меллор, ФРЕНОЛОГИЯ
   — требуются сведения.
 
   Вскоре пришел ответ...
 
   Ваша Светлость, Сведения доступны
   — Вы всегда желанный гость.
 
   И, отобедав зеленью окопника с маслом и куском бисквита с тмином, я связался с Гримшоу, велел ему запрячь карету и подогнать ее к погрузочной площадке у тоннелей.
   Моя шуба за последнее время немного отсырела. Когда я надел ее сегодня, она слегка отдавала плесенью, так что я сменил ее на редингот и накидку и даже отказался от бобра (я обнаружил, что у меня нет настроения надевать шапку). Затем, держась одной рукой за перила, а другой обнимая голову Фаулера, я медленно сошел по черной лестнице вниз, к тоннелям. Клемент спустил в подъемнике пару пледов, и мы все еще разбирались со всем этим хозяйством, когда из-за поворота выкатил Гримшоу, щеголяя сапогами до колен, перчатками и защитными очками.
   Клемент уселся спиной к лошадям, и я поставил голову Фаулера себе под ноги, среди шотландских пледов. Затем, после того как Гримшоу получил строгий наказ объезжать каждый ухаб на нашем пути, мы тронулись в сторону деревни Холбек.
   Доверие плавающего мальчика все возрастает. Он сопровождал нас в поездке и большую ее часть преспокойно держался вровень с нами, прямо у двери кареты. Он был подобен луне в безоблачной ночи, не отставая от нас и заглядывая внутрь. Но когда мы подъехали к концу тоннеля, он решил проскользнуть в карету. Он ловкий парень и без сомнений — всегда избегает взгляда. Как соринка или ресничка в глазу, что заслоняет мне обзор в ясные дни. Всегда ускользает на окраину, никак толком не рассмотришь.
   Но сегодня мне удалось мельком его увидеть, прежде чем он нырнул и скрылся. Он совсем крохотный, немногим больше младенца. Его кожа такого же цвета, как голова Фаулера, — белоснежная, как облака, — это произвело на меня такое впечатление, что, сам того не желая, я выпалил: «Оба такие белые», отчего Клемент наградил меня недоуменным взглядом. Мне пришлось притвориться, что я ненадолго задремал и разговаривал во сне.
   Когда мы достигли Холбека, я попросил Клемента и Гримшоу подождать в карете и заверил их, что я ненадолго. Осторожно пробрался по садовой дорожке Меллора; голова Фаулера выглядывала над одним моим плечом, а лунный мальчик висел над другим. Его Преподобие, на этот раз гладко выбритый, сразу открыл дверь со словами:
   — Я вижу, вы пришли с другом, — и на мгновение я был озадачен, не зная, кого из моих молочно-белых спутников он имеет в виду.
   На берегу моря столов, заваленных безделушками, я забеспокоился, что могу споткнуться и разбить свою френологическую голову. Спросил Меллора, не затруднит ли его поработать святым Христофором [13].
 
   — Ничуть, Ваша Светлость, — сказал он и забрал его у меня с замечательной уверенностью (которую я приписал многочисленным крещениям, проведенным им), а затем двинулся, грациозно извиваясь своим округлым тельцем в лабиринте книжных башен и хрупкого стекла, направляясь к очагу, — ну а я изо всех сил старался не отставать. Пока мы прокладывали путь сквозь завалы, голова Фаулера глазела на меня через плечо Меллора, и песнь об удивительной белизне слагалась в моей голове.